Текст книги "Избранные письма о куртуазном маньеризме"
Автор книги: Андрей Добрынин
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Новостей, кажется, в нашем кругу никаких нет, разве что наш общий знакомый Барон вновь попытался удавиться, и вновь неудачно. Впрочем, это уже и новостью–то не назовешь, а потому я прощаюсь с Вами до тех пор, пока еще неведомые яркие события не вторгнутся в нашу рутину, позволив мне тем самым порадовать Вас занимательным письмом. В ожидании светлых перемен и в надежде на них остаюсь неизменно уважающим Вас —
Андреем Добрыниным. Москва, 15 января 1992 г.
ПИСЬМО 43
Дорогой друг!
Прежде чем спрашивать меня о том, какое место занимает куртуазный маньеризм в моей жизни, Вам следовало бы спросить: а что такое, собственно, моя жизнь? Лишь поняв ее характеристические черты, можно понять и ту роль, которую играет в ней куртуазный маньеризм. Лучше всего мой земной путь обрисовывают слова несправедливо забытого английского реалиста прошлого века Ч. Диккенса, написавшего однажды: «Пороки и угрызения совести, скитания, нужда и непогода, бури во мне и вне меня сократили мою жизнь. Мне долго не протянуть». Давно известно, что благонравие, похвальное для людей заурядных, не может создать истинного художника. Пруст писал: «Как великие учителя церкви, родившиеся на свет хорошими людьми, часто начинали с познания грехов всего человечества и в конце концов достигали святости, так же часто и великие художники, родившиеся на свет людьми дурными, пользуются своими пороками, чтобы прийти к постижению кодекса морали, для всех». Смешон тот автор, который берется решать вопросы человеческого поведения и который при этом всю жизнь вел себя исключительно добродетельно. Такой человек не в силах убедительно поставить проблему нравственного выбора. Об этом справедливо писал тот же Пруст: «Быть может, только действительно порочная жизнь способна дать толчок постановке нравственной проблемы во всей ее грозной силе». Истинный художник своим образом жизни напоминает того героя Стейнбека, которого было опасно подвергать искушению, потому что он и не думал с ним бороться. Только ввергнув себя в бушующее море разнообразных страстей и бестрепетно повинуясь их яростным порывам, творческая личность сможет постигнуть мотивы людских поступков, куда чаще направляемых страстями, нежели разумом. Драйзер об одном из своих героев писал: «Никто не сумел бы убедить его, что этим бренным миром правит добродетель». Иногда мне кажется, будто это сказано обо мне. Драйзер напоминал также: «Судьи – глупцы, как, впрочем, и большинство людей в этом дряхлом и зыбком мире». Стало бытъ, не стоит творцу бояться людского суда: решающим аргументом в пользу его полного оправдания послужат его произведения. Страсти, увлечения и пороки не сокрушат подлинно значительную личность – они лишь придадут ей прозорливости. Куртуазный маньеризм, таким образом, можно определить как мелодический вопль одинокой души, увлекаемой посреди житейского моря волной любострастия в бездну разочарования или же на рифы полного физического и нервного истощения. Однако тот, кто опасливо стоит на берегу ярящихся вод, никогда не сможет потрясти своим воплем сердца сограждан. «Судьба не дарит счастье иль невзгоду; Судьба – желанье, прихоть, воля, страсть» – напоминал Барбоза ду Бокаже. Тот, кто дерзостно ставит себя выше Судьбы, обрекается ею на творческое бесплодие, и наоборот: лишь тот, кто смело вступил о нею в схватку, способен создать воистину нетленное произведение. «Произведения созревают в душах столь же таинственно, как трюфели на благоухающих равнинах Перигора», – указывал Бальзак. Поэтому не стоит пытаться отразить в холодных словах несказанную деятельность. Вверимся смело голосу страсти, который есть голос Судьбы, и благосклонная Судьба довершит остальное.
Москва, 22 января 1992 г.
ПИСЬМО 78
1
Приветствую Вас, любезный друг!
Помимо того искреннего стремления написать Вам, которое порождено уважением и любовью к Вашим прекрасным человеческим качествам, а также удовольствием, полученным мною от чтения последнего Вашего послания, особое тяготение к перу и бумаге вызвал во мне Ваш рассказ о человеке, вполне, по Вашим словам, достойном, но заявлявшем, что будто бы он не любит поэзию вообще, или, иначе говоря, стихи как способ изложения любой информации. Легко понять, что мне, человеку, всю жизнь положившему на усовершенствование именно стихотворного способа изложения, подобное заявление, – само по себе, возможно, и вполне правомерное, – показалось возмутительным и требующим опровержения. С другой стороны, вряд ли подлежит опровержению испытываемая человеком склонность или, наоборот, отвращение к некоему предмету: это, как говорится, дело вкуса. Задачей философа может стать лишь объяснение того, почему у данного лица возникли именно такие, а не иные, вкусы и предпочтения: тогда, возможно, и удастся найти средство, позволяющее предотвращать зарождение испорченных вкусов.
Впрочем, Ваш невзлюбивший поэтов знакомый мог бы возразить, что не его вкус является испорченным, а само сочинение стихов представляет собою ущербное занятие. Зачем, мол, использовать возвышенный язык, на котором не говорят в обыденной жизни, применять затейливые метафоры, которые в обыденной жизни не применяются, возиться с рифмами, размерами, аллитерациями и ассонансами, без которых можно прекрасно обойтись в будничных разговорах? Этому выпаду мы противопоставим тот несомненный факт, что обыденная речь вовсе не является единственно возможной, в противном случае мы были бы не в силах выразить большинство наших душевных состояний. Человек, пользующийся исключительно будничной речью, то ли сознательно обедняет себя, то ли наделен от природы особым умственным либо физическим недостатком, не позволяющим ему воспринимать язык поэзии. В первое предположение трудно поверить, ибо это все равно что отказываться от пищи здоровой и вкусной, предпочитая ей вредную и убивающую аппетит, и выставлять основанием подобного безумия нежелание тратить силы на стряпню. Второе предположение, бесспорно, куда более правдоподобно, однако в таком случае невосприимчивость к поэзии следует считать умственным либо физическим уродством, а отнюдь не делом свободного выбора. Соответственно человек, лишенный природной способности понимать поэзию, должен в обществе поэтов проявлять скромность и выказывать им всяческое почтение, а не кичиться своим убожеством, словно чем–то выстраданным в итоге напряженных духовных исканий.
В былые времена поэзия являлась необходимым элементом медицинского (впрочем, как и любого другого) образования. В свою очередь и врачи весьма интересовались природой бесчувственности некоторых людей к поэзии, тем более что такая бесчувственность сплошь и рядом сочетается в человеческом характере со множеством других пороков, тогда как любви к поэзии обычно сопутствует добронравие. Прежние медики, во многих отношениях более прозорливые, нежели нынешние, обратили внимание также и на то, что невосприимчивость к поэзии чрезвычайно часто идет рука об руку с тяжкими телесными заболеваниями, способными до времени свести человека в могилу. В эпоху Возрождения проблема поисков органа, управляющего в организме человека интуитивным познанием и, в частности, восприятием поэзии, считалась чрезвычайно актуальной, поскольку в те времена глубокие познания в поэзии считались непременным свойством совершенной личности. Лишенный же упомянутых познаний человек не только не мог считаться совершенным, но даже и вряд ли мог удостоиться доверия сограждан в быту. «Итак, уважаемые сограждане, приступайте к занятиям искусством, чтобы приобрести уважение и хвалу, чтобы быть полезными республике», – призывал земляков–флорентийцев в своем трактате о поэзии Кристофоро Ландино. Он же указывал: «Поэзия не только снискала почет и славу отдельным честным людям, но и – в государствах со справедливым строем и у процветающих народов – всегда служила к пользе немалой, а к украшению величайшему». Точка зрения Ландино являлась абсолютно господствующей в годы Ренессанса, и отсюда понятен интерес тогдашних медиков к странной болезни, поражающей поэтическое чувствилище своей жертвы. Альфредо Карадио де Падуани считал, что указанное чувствилище помещается в той железе в мозгу, которая в нынешней анатомии именуется гипофизом. Удаляя гипофиз у осужденных преступников и пленных турок, ученый столкнулся с тем, что после этой операции объект эксперимента не мог ни сочинить, ни даже процитировать хотя бы пару стихотворных строк. Карадио де Падуани пытался исцелять от поэтической бесчувственности, прибегая к целенаправленному систематическому раздражению гипофиза музыкой и декламацией стихов, а также упорядоченным употреблением выдержанного вина. Известно, что, пройдя курс его лечения, Адриано Медичи из простого любителя стихов сделался и сам неплохим поэтом. Неизвестно, как развивался бы в дальнейшем неожиданно открывшийся дар молодого аристократа, поскольку Адриано безвременно скончался от нервной горячки, одолевшей его, видимо, в результате политических неурядиц. Карадио де Падуани между прочим заявлял, что решительно отказывается считать человеком в категорическом смысле слова целесообразно действующую двуногую особь, испытывающую, однако, отвращение к поэзии. В подтверждение такого вывода ученый ссылался на данные своих многолетних наблюдений за пациентами, чуждавшимися стихов: всем им был непонятен язык метафор, обобщающие образы оставляли их равнодушными, ритмы, услаждающие слух, внушали им лишь тоску, композиционно безупречные поэмы погружали их в тупое оцепенение. Одновременно эти пациенты, за редчайшим исключением, считали собственные желания законом для окружающих, были совершенно неспособны взглянуть критически на самих себя, тяготели к насилию и, словом, не имели важнейших родовых признаков Человека Разумного. Джанлука Чеккальди считал, что поэтическое чувствилище находится в спинном мозгу и представляет из себя особое вещество, отзывчивое на гармонические вибрации воздуха и эфира. В подтверждение своего мнения Чеккальди приводил данные о чрезвычайно высокой доле паралитиков и больных сухоткой спинного мозга среди людей, равнодушных к поэзии. Гвидо Конти, работавший в Вероне, помещал орган восприятия поэзии в том отделе продолговатого мозга, откуда исходят нервные тяжи, соединяющие продолговатый мозг с половым членом. В своем заключении он опирался на то, что среди людей невосприимчивых к поэзии весьма велика доля импотентов, а также лиц, страдающих всевозможными половыми извращениями и расстройствами. Его брат Джованни Конти, работавший в Болонье, считал чувствительность к поэзии обычным свойством всякого нормально развитого мозга, взятого в целом, ибо из его исследований, проводившихся долгие годы в анатомическом театре Болонского университета, явствовало, что у всех тех скончавшихся больных, которые при жизни, по его наблюдениям, сторонились поэзии, отмечались серьезные нарушения строения мозга, костей черепа и скелета лица, а чаще всего – и то, и другое, и третье. Любопытно, что точка зрения Джованни Конти и в целом, и даже в деталях совпала с воззрением на данный предмет жившего в XV веке в Хорасане врача и философа Абдуррахмана Герати, трактат которого «О телесной природе поэтического чувства» был создан в Самарканде при всемерном содействии султана–тимурида Мохаммеда Улугбека. Последний хоть и являлся покровителем практически всех известных в то время наук и художеств, но к исследованиям Герати проявлял особый, можно даже сказать – чрезвычайный интерес. Это, впрочем, вовсе не удивительно, так как султан отличался любознательностью и глубиной мышления. Нетрудно привести еще множество примеров подобного рода, относящихся к различным историческим эпохам, но из уже сказанного ясно: по–настоящему глубокие умы во все времена сознавали важность поэтического чувства для формирования совершенной личности и пытались постичь его природу. Очевидно также, что отсутствие восприимчивости к поэзии во времена расцвета наук и искусств отнюдь не считалось плодом свободного выбора индивидуума, поскольку здоровый человек такого выбора сделать явно не мог, а потому и нечувствительность к стихам приравнивалась к достойным сожаления физическим уродствам – таким, к примеру, как гидроцефалия, евнухоидизм или волчья пасть.
2
Итак, не беря в расчет уродцев, лишенных природой поэтического чувствилища, – а таких, заметим в скобках, в последние годы становится все больше из–за нездорового образа жизни современного человека, неправильного питания, загрязнения окружающей среды и вредного воздействия на родителей средств массовой информации, – не беря, говорю я, в расчет людей физически ущербных, рассмотрим, нет ли и других причин, порождающих ту невосприимчивость к поэзии, которой имеет глупость похваляться Ваш обделенный Фортуной приятель. Систематизируя свои размышления по этому поводу, я выделил три группы причин данного явления. Во–первых, объективные причины, связанные с физической атрофией органа поэтического восприятия. Такая атрофия представляет собой лишь слепую кару враждебной судьбы, как и все прочие телесные скорби, и от человека, можно сказать, не зависит. Во–вторых, внутренние субъективные причины, связанные с особенностями восприятия и духовного развития индивида. Наконец, в-третьих, внешние субъективные причины, порожденные особенностями развития самого поэтического искусства.
О причинах первого рода было сказано в первой части настоящего послания. Что–то добавить к этому смогут, возможно, анатомия и медицина, мы же только повторим свое обращение к человеку, которого судьба наделила хворью: ему надлежит сознавать себя больным и вести себя соответственно – скромно, почтительно и послушно, а не надуваться, как индюк, и не делать вид, будто он перерос то, что лучшие умы всех эпох считали высшим достижением человеческого гения. К сожалению, обычно жизнь подтверждает правоту Киплинга, написавшего однажды: «Такие ничтожества смеются надо всем, чему нет места в их сытой жизни». Нам же, благородным песнопевцам, остается лишь возопить словами «Ригведы»:
Сокруши, о Индра, осла,
Так гадко ревущего!
Мандала 1,1,29
Глухоту к поэзии могут, однако, породить не только врожденные физические недостатки, но и те издержки воспитания и образования, от которых и по сей день страдает большинство наших сограждан. В образовании прочно укоренилось стремление к увеличению суммы частных знаний из области точных наук в ущерб наукам гуманитарным. Тем самым развиваются низшие формы познания: познание с помощью памяти, пассивно регистрирующей некоторые факты, и рациональное познание, то есть получение некоторых выводов с помощью логических умозаключений, обычно весьма примитивных. При этом интуитивный способ познания, который один только и может привести к подлинным открытиям и который составляет суть и сердцевину творческого процесса, неоправданно и непоправимо принижается. В результате глубоко образованными людьми считаются не более склонные к творчеству, а проявившие большую усидчивость – те, чья память сумела зарегистрировать наибольшее количество фактов и нехитрых логических связей. Науки, которые развивают в юных гражданах способность к интуитивному познанию, а, следовательно, и к творчеству, в наше время считаются второсортными, не имеющими практического применения, не способствующими жизненному успеху. Отношение к ним таково, что удивительно, как это до сих пор их вообще не бросили изучать. Особого прискорбия заслуживает даже не столько пещерный уровень познаний юношества в литературе, истории, философии, элоквенции, начатках искусств, музыке, истории культуры, – главная беда в том, что ослабляется прививаемая этими науками склонность к интуитивному познанию, без которого творчество невозможно. Отсюда одновременно проистекает и ослабление способности воспринимать плоды интуитивного познания, инстинктивную подозрительность ко всякому творческому акту и его результатам. Именно из людей, нечувствительных к искусству вообще и к поэзии в частности и формируется та косая, тупая человеческая масса, которая во все времена сопротивлялась творческому преобразованию окружающей действительности и вместе с тем готова была поверить любому маньяку и пойти на любые беззакония, если ей сулили прибавку к рациону без всяких дополнительных усилий с ее стороны. И это неудивительно, ведь результат подлинного творчества, в отличие от бессовестных политиканских посулов, не вписывается в рамки простой констатации фактов, убогих умозаключений, почерпнутых из житейских будней, зазубренных прописных истин, – словом, всего того, чему учит наша школа, но чего чуждается поэзия. Приземленные умы, оглушенные, словно дубиной дикаря, нелепой мыслью о необходимости требовать непосредственной практической полезности от всяких знаний, пустили немало критических стрел в адрес классического образования, предполагавшего изучение древних языков. При этом забывалось то обстоятельство, что языки изучались не ради них самих и не ради гимнастики ума (последнее, кстати, тоже нелишне), а ради того, чтобы юношество, изучая античное поэтическое наследие в его первозданной чистоте, развивало на этих непревзойденных образцах свою способность к интуитивному познанию, стало быть, и к пониманию поэзии новейшей, а через нее – и множества других полезнейших вещей. Современный же, зараженный утилитаризмом человек полагает, будто иностранные языки изучаются для того, чтобы болтать на них с заморскими купцами о торговых сделках, а родной язык – для того, чтобы строчить инструкции и деловые письма, не делая при этом четырех ошибок в слове «еще».
Помимо того что изъяны образования и воспитания приводят к общей ущербности познавательных способностей, они влекут за собой также целый ряд более конкретных вредных последствий, отрицательно сказывающихся, в частности, и на способности воспринимать поэзию. Интеллект со слабой интуитивной познавательной способностью – иными словами, остановившийся в своем развитии на уровне обыденного сознания, – не в состоянии поспевать за стремительным и свободным движением поэтического интеллекта, не в состоянии постичь внутреннюю логику этого движения, так же отличающуюся от обычной житейской логики, как полет орла отличается от подскоков курицы, взбирающейся на шесток. Будучи не в силах уследить за мыслью поэта, развивающейся посредством особых приемов – обобщений, метафор, перевоплощений, гипербол, звуковых и ритмических инструментов, – многие бедняги, едва начав читать стихи, впадают в изнеможение и полное отупение, словно после тяжелой умственной работы. Поэт напрасно удивляется, когда обнаруживает, что его стихи, казавшиеся ему самому даже чересчур простыми, способны повергнуть ближнего в сонливость и тоску: просто ближний при чтении стихов попадает в такое же положение, как человек, который должен срубить себе дом, но который при этом никогда раньше не дотрагивался до топора.
Необходимо также иметь в виду, что обычное нынешнее воспитание, при котором филологическая подготовка представляется просто блажью и воспитателю, и воспитуемому, оставляет на долю последнего лишь обыденный, будничный, обывательский язык. Человеку, неправильно воспитанному, остаются неведомы многочисленные оттенки смысла слов, множественность значений и способов употребления слов и выражений. Он не подозревает о том, что одни и те же слова можно группировать в совершенно различные по смыслу и духу фразы, а одни и те же фразы можно заставить звучать по–разному. Наконец, многие слова наш воспитуемый либо просто забыл, либо разучился употреблять, и если бы кто–то удосужился исчислить словарный запас современного «среднего человека», то в результате, несомненно, получил бы цифру потрясающе ничтожную. Понятно, что с таким языковым оснащением нелегко воспринимать речь поэта, которая столь же богата собственно словами, сколь и способами употребления слов.
3
Обеднение словарного запаса «среднего человека» с необходимостью влечет за собой расширение употребления так называемых «табуизмов», а попросту говоря – матерщины. Непечатные словечки слетают с уст наших сограждан с легкостью невероятной, причем заметно, что произносящие их давно перестали различать, когда их употребление уместно, а когда оно вызывает либо неловкость, либо в лучшем случае скуку. Сплошной мат звучит в разговорах жен с мужьями, детей с родителями, юных девиц со своими кавалерами и так далее. Надо сказать, что все эти льющиеся потоками табуизмы представляют собой лишь жалкое подобие тех живых и сочных выражений, которые были некогда изобретены нашими предками для усиления выразительности речи и которые делают брань особенно уничтожающей, насмешку – особенно едкой, а рассказ – особенно смешным. Табуизмы, употребляемые «средним человеком» в будничном общении, служат не для того, чтобы расцветить язык, а для того, чтобы заполнить пробелы и провалы, поминутно возникающие в речи нашего стандартного воспитанного согражданина при стандартной скудости его словаря. Матерные слова начинают применяться не в их исконной функции средств усиления выразительности речи и даже не в функции собственно слов, а как механический наполнитель, однородная и безликая языковая масса, утратившая свое образное содержание. Сами табуизмы как отдельные частицы этой массы становятся такими же бесцветными, стертыми, унылыми и ничего уже не выражают, а только нагоняют скуку и утомляют изощренный слух. Исходя из всего вышесказанного, следовало бы в законодательном порядке запретить употребление табуизмов всем лицам, не имеющим по меньшей мере диплома бакалавра искусств. Дабы в первое время после введения такого установления не переполнять тюрьмы его нарушителями и не допускать ссылок на бедность как причину неуплаты штрафов, следовало бы для пресечения неправомерного употребления табуизмов ввести телесные наказания. Впорочем, настоятельная необходимость скорейшего введения телесных наказаний в российскую юридическую практику обнаруживается и при рассмотрении многих других социальных вопросов, не связанных напрямую с проблемой усиления влияния поэзии на жизнь современного общества. Об этом мною подробно сказано в таких работах, как «Развитие общественной мысли и расширение практики телесных наказаний» (журнал «Общественные науки», № 8 за 1991 год); «Об имманентности телесных наказаний российскому социуму» (журнал «Социология», № 2 за 1992 год); «Органичность телесных наказаний для российских административных систем» (журнал «Социологический вестник», № 11 за 1992 год); «Русская порка» (газета «День» от 12 мая 1993 года).
4
Ко второй группе субъективных причин, уменьшающих восприимчивость индивида к поэзии и способных даже породить у наиболее интеллектуально слабых особей отвращение к ней, являются слабости и недостатки самой поэзии, если рассматривать ее как единый культурный массив. В каждую историческую эпоху поэзии чего–то недоставало, и эти недостатки восполнялись творцами следующей эпохи. Надо, однако, признать, что существуют такие исторические периоды, в которые по ряду причин политического и социального характера поэзия в целом хиреет и с завистью взирает на достижения прежних лет. Мы в нашей стране переживаем ныне как раз такой период поэтического безвременья, когда поэзия не просто остановилась в своем развитии, но и переживает, на наш взгляд, прискорбное попятное движение. Следует также отметить, что подлинное развитие поэзии (да и не только поэзии) всегда происходит не за счет увеличения числа занимающихся ею людей, пусть даже и весьма способных, а за счет появления небольшой группы выдающихся мастеров, которым удается хотя бы частично снять ограниченность достижений их предшественников. Существенное продвижение вперед обеспечивают гении, а не усидчивые трудяги или богемные крикуны. Однако те люди, имена которых мы из года в год вцдели на страницах журналов или на обложках поэтических сборников, масштаба гения никак не достигали – это приходится признать при всем уважении к их трудолюбию и знанию потайных пружин издательского дела в бывшей Империи и в народившейся из ее трупа буржуйской России. Несмотря на большое количество лиц, претендующих на звание Поэта, печатавшихся в многотиражных изданиях и выпускавших книги, Поэзии до настоящего времени мы не имели. Иначе говоря, стихотворцы последних десятилетий ничего или почти ничего не сделали для развития своего искусства – в отличие, к примеру, от авторов испанского консептизма, французской «Плеяды», немецкого романтизма и многих других столь же четко оформленных периодов мощного восходящего движения поэзии. Печально наблюдать упадок в нашем жизненно важном для общества деле, однако необходимо подвергнуть признаки и характерные черты упадка тщательному рассмотрению и анализу, дабы понять не только то, как следует писать, – рационально объяснить это еще никому не удавалось, – сколько то, как писать не следует, какие подходы к сочинению стихов решительно не способны удовлетворить читателей.
Попытаемся очертить главные признаки вырождения поэтического искусства в наши дни. Не претендуя на полноту охвата всей этой обширной и весьма безрадостной картины, скажем о наиболее тревожащих нас явлениях. На наш взгляд, особенно прискорбное и вредоносное заблуждение многих нынешних стихотворцев состоит в том, что язык интуитивного познания, свойственный поэзии (язык чувств), они считают возможным подменять языком рационального познания (языком абстрактных понятий). Разумеется, такая манера изъясняться способствует крайней плодовитости, ибо интуиция капризна и в то или иное душевное состояние по произволу не впадешь, тогда как рассудок куда более дисциплинирован и рать абстракций всегда готова к бою. Стихи поэтов, впавших в вышеуказанное заблуждение, отличаются подчас гладкостью рифм и размеров, богатым словарным запасом, массой литературных аллюзий, обилием хлестких умозаключений и потому вызывают неумеренное восхищение у людей со слабо развитыми интуитивными способностями, но склонных в то же время к упражнениям ума. На самом же деле эти стихи удручающе мертвенны, ибо представляют собой цепочки отвлеченных понятий, заканчивающиеся неким философским выводом – по большей части весьма поверхностным. Между тем абстрактное понятие не затронет души читателя, не возбудит в ней сочувствия, ибо обращается изначально не к чувству, а к разуму. Понятие есть то общее обозначение, которое выделяется рассудком для группы неких однородных явлений, и как таковое оно лишено чувственной конкретности. Поэтому и апеллировать к эмоциям оно никак не может. Последние возбуждаются прежде всего образами, и поэт, верно понимающий свою задачу, прежде всего описывает, стремясь создать совершенно конкретный образ, а не довольствуется тем, что называет конкретный предмет или явление его родовым именем и считает в результате свою изобразительную задачу выполненной. Назвать кошку кошкой вовсе не означает описать кошку и тем более вызвать определенное чувство к ней в душе читателя – это значит лишь констатировать принадлежность зверя, о котором рассуждает автор, к семейству кошачьих. Но вся беда в том, что без решения изобразительной задачи не будет решена и главная задача искусства: возбуждение сочувствия или, выражаясь словами Альфредо Карадио де Падуани, «раздражение поэтического чувствилища». Разумеется, наглядный образ той или иной вещи может быть создан разными методами и отражать различные свойства этой вещи. В каком ракурсе вещь предстанет перед читателем – решать поэту. Определенным углом зрения на предмет изображения предопределяется и тот набор изобразительных средств, которым воспользуется поэт. Задача последнего не пассивна, то есть он не довольствуется лишь изображением в своих стихах уже существующих предметов (или, точнее, созданием образов этих предметов), – он может взять на себя активную роль и перевоплотиться в вымышленные им существа, поставить себя в невероятные ситуации и т. п., но успех это принесет при одном непременном условии: необходимо создать не набор абстрактных допущений, а придать своим фантазиям конкретно–образную форму.
Отвечу попутно на то возражение, которое Вы можете выдвинуть: не секрет ведь, что наше сердце может тронуть и такое стихотворение, в котором полностью отсутствуют описания каких–либо материальных предметов, в котором поэт говорит исключительно о своих чувствах. Но я вовсе не собираюсь утверждать, будто описывать можно только вещи, а не движения души. Поэзия тем и сильна, что может изображать не только материальные, но и духовные явления – в этом случае поэт создает не образ вещи или явления, а образ чувства. Иными словами, здесь также должна быть решена прежде всего изобразительная задача, и ее отличие состоит лишь в том, что описывается явление особого рода. Отсюда ясно, почему такую скуку вызывают попытки говорить о чувствах языком общих понятий и риторических фигур: там, где на самом деле нужно тоже создать образ, наши стихотворцы вновь принимаются оперировать совершенно не подходящими для этого средствами. Как и каждое явление материального мира, каждое чувство всегда неповторимо и конкретно и лишь в своей чувственной конкретности способно возбудить в читателе сопереживание. Следовательно, именно к такому его изображению и следует стремиться.
Любопытно, что другая группа поэтов, работающая под флагом ясности и простоты народного творчества, а не ученой изощренности, характерной для поэтов первой группы, пришла в своей деятельности к тем же печальным результатам. В упрощенческом раже они отказались от образов, а не от абстракций, от чувственной конкретности, а не от риторических возгласов. Образность, характерная для тех, кого наши ревнители исконности и почвы провозглашают своими предтечами – Есенина, Клюева, Клычкова, – ими самими оказалась напрочь утраченной, и ныне становится очевидным, что на самом деле их предтечей является мастер слезливой социальной риторики Спиридон Дрожжин.
Вряд ли стоит в завершение послания утомлять Бас, любезный друг, множеством примеров вопиющего непрофессиона лизма, безответственности и безграмотности, которыми изобилуют как произведения виршеписцев наших дней, так и все русское стихотворное творчество послевоенных десятилетий. Скажу кратко (не открыв при этом ничего нового): большинство известнейших авторов упомянутого периода просто не умели делать того, чем занимались всю жизнь и что приносило им неплохой доход. Советская эпоха, кстати, с блеском опровергла распространенное в цивилизованных странах мнение, будто писатель обычно не в состоянии заработать себе на хлеб одним литературным трудом. Произведения советских поэтических мэтров (а многие из этих людей широко издаются и в наши дни) являют взору жалкую и утомительную картину смысловых неувязок, грамматических и синтаксических ошибок (лицемерно выдаваемых за вольности и даже находки вдохновенного мастера), не к месту употребляемых неточных рифм, ритмических сбоев и прочих подобных мерзостей. В стихах авторов авангардистского толка к этому добавляются потоки полной бессмыслицы, выдаваемой за метафорическое мышление. Наши мастера бреда, видимо, не понимают того, что метафора представляет собой языковую фигуру, выявляющую вполне конкретную связь между столь же конкретными предметами или явлениями. Отсутствие конкретности и определенности означает вовсе не глубину поэтического мышления, а полное неумение пользоваться метафорой в сочетании с непониманием сущности этого речевого инструмента. Впрочем, лично я убежден, что в данном случае мы имеем дело не с искренним заблуждением, а с обычной недобросовестностью, использующей склонность глухих к поэзии людей прикидываться, будто они усматривают глубокий смысл в какой–нибудь замутненной до предела белиберде, и таким образом скрывать свою интеллектуальную ущербность. О читателях такого сорта Моруа писал: «Я называю снобами людей, которые притворно восхищаются тем, чего в действительности не любят и не понимают. Снобизм – это порок». Плачевное состояние поэтического ремесла в наши дни, глубина и постыдность его падения не позволяют строго судить тех несчастных людей, которые шарахаются от любого стихотворного текста. То, что долгие годы называлось у нас поэзией, способно вселить ужас и отвращение в любое существо, наделенное здравым смыслом. Представим себе чувствительного молодого человека, пытающегося самостоятельно постичь поэтическое искусство. Этот достойный юноша может избрать в качестве предмета изучения творчество какого–нибудь современного мэтра, одного из тех, которых широко издают, на которых ссылаются и, одним словом, принимают всерьез. Понятно, что, испытав в результате всех своих попыток лишь скуку и недоумение, наш неудавшийся неофит отбросит книгу и заречется впредь иметь дело со стихами во–обще. Горько думать о той, до какой степени он обеднит в результате свою жизнь. «В самом деле, какое пение нежнее, какой музыкальный инструмент совершеннее, какая гармония приятнее, чем размеренная речь, сверкающая яркими словами, усыпанная глубокими и тонкими мыслями, полная сокровищ всякого рода?» – писал о поэзии Кристофоро Ландино, и человек просвещенный не может с ним не согласиться. Поэтому, друг мой, я прошу Вас передать мои соболезнования Вашему злосчастному приятелю: его заблуждения меня крайне огорчают, хотя, с другой стороны, он сам в них, возможно, не так уж и виноват. Попробуйте все же пересказать ему вкратце те мысли, которые я попытался более или менее связно изложить Вам в своем письме. Засим позвольте пожелать Вам здоровья и дальнейших творческих удач, оставаясь Вашим верным другом и соратником —