Текст книги "Дорога обратно (сборник)"
Автор книги: Андрей Дмитриев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Это был пример один из многих. Литература безадресна, утверждал Зоев. Адресат и не намерен читать послание… Он переиначивает его себе на потребу и затем использует как улику, компрометирующую миропорядок, или как оправдание своих комплексов и своей морали, как подтверждение своих мифов… Зоев заключил свой доклад историческим анекдотом. Однажды римляне заказали грекам большую партию павлинов. Греки прислали павлинов. Через короткое время последовал заказ на новую партию павлинов. Греки удивились: зачем Риму столько павлинов? Оказалось, римляне подают павлинов к столу. «Вы понимаете, они их ели!» – сказал Зоев, перевел дыхание и закончил доклад словами: «Читающий мир – это Рим, пожирающий павлинов».
Зоев ослабел, но оставался возбужденным. Ему нужен был перерыв, чтобы отдышаться, успокоиться и по возможности отрешиться от своего выступления. Но прения начались без перерыва. Первым выступил Поморников, и Зоев, слушая его, не верил собственным ушам. Поморников дружески сетовал. Сокрушался, что в докладе много общих рассуждений, но мало строгой науки. Печалился, что дорогой коллега исповедует московский стиль, то есть пренебрегает академической достоверностью во имя броских умозаключений, построенных на шатких аргументах… Зоев был ошеломлен. Поморников не только отказал ему в поддержке, но даже не стал спорить. Он попросту пренебрег докладом, отказал ему в праве на существование и, как молча и мрачно сострил Зоев, повел себя, как Аркадина на представлении треплевской пьесы… Поморников сгладил свое выступление словами приязни, однако же успел задать тон. Все оживились. Лунев сказал, что доклад есть сумма банальностей. Крохалев заметил: «Коллега Зоев довольно живо обрисовал, как литература преломляется в мифологическом сознании, но не захотел объяснить нам, что есть литература сама по себе, вне истолкований. В конце концов, все, сказанное им о „Чайке“, – тоже истолкование». Пальчина заявила: «Многовековой навык восприятия литературы, тысячи лет ее бытования поставлены под сомнение, зато сугубо зоевская трактовка „Чайки“ преподносится нам, как образчик истины». «Да, да, да – трактовка в духе школярского „анализа литературного произведения“», – добавил Смертин с места. Крачкин обиженно спросил: «Чем вам, Зоев, не угодило мифологическое сознание? В век Манна, Маркеса, Булгакова, Айтматова и Распутина это по меньшей мере странно…» Томлеев-Пророков выказал неудовольствие выражением «на театре», находя его манерным. Аспирантка из Чимкента горячо заступилась за Нину Заречную: «Нина была очень, очень талантлива, но ее погубил Треплев своей бездарной эстетикой, ее погубил Тригорин, потому что предал ее любовь!». Председательствующий Просвирин напомнил, что понятия «талант», «бездарность» и «любовь» пребывают вне науки и обсуждению как бы не подлежат. «Но поскольку, – сказал Просвирин, – обсудить их за рюмкой водки никому не возбраняется, я объявляю конференцию закрытой». Он встал и виновато улыбнулся Зоеву.
Поморников, должно быть, тоже чувствовал себя виноватым. Чтобы не оставаться с Зоевым наедине, он потащил к себе на канал Грибоедова огромную компанию: и Лунева, и Крохалева, и Просвирина, и Томлеева-Пророкова, и Крачкина, и Шалашникова, и Ополовникова, и Паламедина, и Сычева, и аспирантку Овсянкину из Чимкента – почти всех участников конференции. Они наполнили квартиру гулом голосов, мгновенно прокурили ее, стремительно напились. Зоев ни с кем не разговаривал, напился быстрее всех и наутро проснулся больной среди кислятины и разгрома. Поморников жалобно храпел на своем диване. Опасаясь разбудить его, Зоев тихо оделся, залпом допил остатки коньяка, подхватил портфель и отправился в университет… Лекция радости не принесла: нить ее путалась и рвалась, внимание Зоева то и дело отвлекалось на роскошный и бесприютный невский пейзаж за окнами. Вопросы студентов тоже не доставили удовольствия – они не сумели разбудить мысль, угнетенную горечью и алкоголем, и Зоеву пришлось отвечать цитатами. Последний вопрос был, конечно, о Маркесе. Зоев заученно ответил словами Манна о Конраде: «Он был бы глубок, кабы не увлекался пестрыми приметами внешней жизни». Студенты понимающе насупились, и Зоев их отпустил. Впереди был день. Зоев провел его праздно и уныло: бродил по холодному городу, выветривая обиду. С приходом сумерек забрел в рюмочную на Чернышевского, выпил сто грамм под мертвую рыбку и отправился на канал Грибоедова.
Навалившись грудью на парапет, он глядел через канат на красный абажур в окне квартиры Поморникова. Ветер замер, тихий снег опускался на гранит, на черный лед канала, таял в полыньях. Из красного окна слабо доносились хохот и говор. Мысль о том, что придется подняться в квартиру и там улыбаться, пить водку, выслушивать оправдания и заверения, была Зоеву неприятна. Чувство бездомности, старости и собственной никчемности, когда некому слово сказать, когда впору бежать на вокзал и возвращаться в Москву первым же поездом, – это чувство было и вовсе нестерпимым. Спасаясь, Зоев призвал бунинское: «Помни же: нет беды беднее, чем печаль», – с молитвенным упрямством произнес это дважды и, когда пришло на память похожее, давнее, детское, не раз говоренное матерью: «Пришла беда – обрати беду в праздник», – отпустил парапет и решительно выпрямился. Легким шагом вышел на Невский и поймал такси. Какой из железнодорожных вокзалов был ему нужен, он не знал и потому велел ехать на городскую автостанцию. Оказалось, угадал, и угадал вовремя: автобус на Хнов уже разогревал мотор.
Зоев хорошо пригрелся в продавленном автобусном кресле, и казалось ему, что он всегда любил никуда не спешить, ничего не предпринимать и ничему не препятствовать, любил подремывать под сытое урчание мотора, прислонясь щекой к прохладному стеклу, отгородившись стеклом от беспросветной зимней ночи, любил, когда разочарование и обида уступают место новым предвкушениям… Сонно улыбаясь, он предвкушал ошеломленное и счастливое лицо хновского майора. Когда майор придет в себя и поверит в реальность происходящего, они выпьют за встречу немного водки и пойдут бродить по морозцу всеми милыми закоулками маленького и, судя по названию, настоящего русского городка; он, Зоев, будет говорить, а майор будет слушать… Зоев вспомнил, что не везет с собой никакого подарка к новогоднему столу, и смутился. Перебрал в уме скудное содержимое своего портфеля и понял, что подарить майору нечего, кроме машинописных тезисов ленинградского доклада. На том и порешил, засыпая… Проснулся на площади хновского автовокзала. Солнце било в окно; автобус объехал по кругу елку в кадке и, протяжно вздохнув, встал. Зоев выпрыгнул в сугроб, потоптался, стряхивая снег с ботинок, послонялся, озираясь, по площади, помочился в бетонной будочке. Потом изучил расписание, усмехнулся транспаранту с надписью «Встретим наступающий Олимпийский год новыми трудовыми рекордами!», умилился елке, увитой крашеными электролампочками, и легкой утренней походкой отправился на поиски дома, номер которого давно знал наизусть.
Дверь открыл старик в валенках, ничего не спросил, кивнул большой лысой головой и, шаркая, скрылся в тесной глубине квартиры. Оставшись один в прихожей, Зоев аккуратно прикрыл за собой дверь; повинуясь тишине, царящей в квартире, он, как мог неслышно, прошел в комнату. Увидел накрытый стол, вокруг которого сидели: тот же лысый старик, старуха и две женщины в глухих платьях – одна обыкновенная, другая беременная. Женщины посмотрели на него спокойно.
– Я Зоев, – сказал Зоев, и собственный голос, прозвучавший слишком громко, испугал его.
– А я сразу поняла, – засуетилась старуха, наливая гостю водку и маня его к столу – Я им всегда говорила, что вы обязательно должны будете приехать: не может быть такого, чтобы вы не приехали…
– Мама, помолчи, – хрипло сказала беременная.
– Вы и вправду вовремя, – вежливо и бесстрастно проговорила другая женщина. – Мы как раз собираемся с ним повидаться, так что пальто можете не снимать… Вы ведь уступите товарищу Зоеву место в машине? – обратилась она к старухе. Та обиженно поджала белые губы, но промолчала.
Зоев подсел к столу. Медленно, чтобы оправдать свое и общее молчание, выпил рюмку, медленно сжевал бутерброд с вареной колбасой, внимательно очистил шарф от хлебных крошек и, как только засигналил за окном автомобиль, первым поднялся из-за стола. Женщины принялись торопливо засовывать в сумку недопитую водку, бутерброды, заворачивать в газету тяжелые красные цветы, и он сообразил, что ехать придется, по-видимому, в больницу…
Сидя рядом с шофером и неохотно вбирая в себя засоренный сараями пейзаж окраины, Зоев суеверно тревожился о том, что сулит ему в дальнейшей жизни это нелепое и по всему обидное завершение года. Когда сараи, поленницы и щербатый штакетник остались позади, когда заголубел на солнце снег у обочин, замелькали золотые сосенки, засверкало на огромном пространстве замерзшее озеро, Зоев приободрился, и собственный поступок начал казаться ему уже не бестолковым, но красивым… Пренебречь новогодними удовольствиями и отправиться к черту на рога, чтобы развеять чью-то больничную тоску, – это красиво, это зачтется там; он обернулся, чтобы не себе одному, но и этим незнакомым людям сказать что-нибудь бодрое, убедительное, но не решился. Беременная тяжело дышала и была мрачна. Другая женщина неподвижно глядела в окно, и глаза ее, обращенные к открытому солнцу, не моргали. Встретив пристальный взгляд старика, Зоев отвел глаза, и унявшаяся было тревога вновь напомнила о себе… Последние письма хновского майора были нервны, бессвязны, многозначительны. Зоева зазнобило от внезапной догадки, что майор лежит не в обычной палате, а в особенной, запертой особенным ключиком, там, где не гаснет по ночам неяркая красная лампа, где, бодрствуя, видят сны, где во сне горько плачут, где и сам он провел когда-то не один месяц, спасаясь от несмолкаемых чужих шагов за спиной, от страха смерти, головокружений и от призыва на военную службу… «Волга» свернула в поле. По едва обозначенным в неглубоком снегу колеям въехала на пологий взгорок и встала возле белых кирпичных ворот. Зоев выбрался наружу, и, пока беременная своим хриплым и не терпящим возражений голосом убеждала шофера полчаса подождать, изучил табличку на воротах – табличка все разъяснила и, должно быть, поэтому успокоила:
МОГИЛЬНЫЙ МУСОР ЖЕЧЬ ВОСПРЕЩАЕТСЯ.
… – Я ее не боюсь, – говорил Зоеву старик после тяжелого поминального обеда. – Раньше так страшно боялся, что даже из дому ушел. Много где побывал, много чего повидал, кем только не работал – чаще всего, конечно, вахтером или сторожем… Короче, жил так, чтобы побольше впечатлений и чтобы почаще отвлекаться. И всюду искал верный способ продлить жизнь до невозможного. От мяса отказался. Редечный сок пил. Отруби ел. Выпаренную воду внутрь принимал. Богу молился. Голым по снегу валялся, потом устал…
– Мне показалось, вы едите не одни только отруби, – заметил Зоев, задремывая под неясный, вялый говор женщин, моющих на кухне посуду.
– Я теперь ем все, – тихо и гордо сказал старик. – Я колбасу ем. Я сыр ем. Я даже сало ем. Потому что после долгих скитаний я наконец понял: смерти не нужно бояться – она нам не враг, она нам сладкий сон после трудного дня. К ней нужно готовиться, как мы готовимся ко сну, когда нам позволяют условия – то есть с чувством, с толком и с удовольствием… Тут, как говорится, и душ принять, тут и зубки почистить, и простынку свежую постелить, тут и белую маечку надеть, а после – устроиться поуютнее, славную книжечку почитать, потом свет погасить, самому себе улыбнуться и пожелать самому себе спокойной ночи… Я говорю несколько иносказательно, но вы, товарищ Зоев, наверняка должны меня понять. Я раньше боялся смерти, потому что видел ее какой-то торопливой, жестокой, грязной, простите, вонючей, а другой я ее не видел. На нашем веку, товарищ Зоев, ни ко сну, ни к смерти приготовиться никогда не было времени и никогда не было подходящих условий: отсюда наш страх и все глупости, от него происходящие. Но я, товарищ Зоев, оптимист. Я вижу: времена наконец настали спокойные, и спешить больше некуда. Я это первый понял. Скоро все поймут и будут счастливы.
– Как же вы, интересно, готовитесь, кроме того, что едите колбасу? – спросил Зоев, не скрывая насмешки, и старик ответил с достоинством:
– Внутренне.
Зоев решился.
– Я жду, жду, но никто мне ничего не говорит, – пожаловался он старику. – А я должен знать, что с ним произошло.
– Я не вправе, – тускло ответил старик. – Если барышни вам сами об этом не говорят, значит, это им неприятно… Идите в прокуратуру, идите прямо к следователю, который этим делом занимается… Барышни вот-вот посуду домоют и выть начнут, так что вы лучше прямо сейчас и идите.
Уважительно изучив редакционное, академическое и писательское удостоверения Зоева, следователь запер кабинет изнутри и предложил гостю выпить по случаю наступающего Нового года. Измученный удушливыми излияниями отца Елизаветы, Зоев опасался пьяных разговоров, но следователь не был расположен к болтовне; молча допил, молча спрятал в сейф пустую бутылку, оттуда же извлек папку с делом и, чтобы не мешать Зоеву, встал у зарешеченного окна лицом к решетке… стоял и курил одну сигарету за другой, выпуская желтый дым в морозную форточку. Подал голос лишь тогда, когда Зоев попросил разрешения снять копию с письменных показаний обвиняемого.
– Валяйте, переписывайте. Но учтите, иду на должностное преступление. Если вздумаете кому-нибудь в Москве это показать…
– Ни в коем случае! – испуганно заверил Зоев.
– Наоборот! – уныло рассмеялся следователь. – Обязательно покажите и не забудьте сказать, что это следователь Стригунков допустил вас к делу… Вдруг повезет, и меня отсюда наконец попрут… Пишите, пишите пока. Разве я не понимаю, какая тут зарыта пища для ума!
Зоев достал авторучку, нашел на столе серо-желтый лист казенной бумаги и принялся старательно выводить на листе:
«Я, Козов Константин Сергеевич, постоянно проживающий в г. Ленинграде, временно проживающий в г. Хнове и работающий литературным сотрудником газеты „Хновский Кибальчиш“, познакомился с сотрудницей библиотеки ДК железнодорожников Галиной Трутко, брошенной своим мужем, ныне потерпевшим. Между мною и одинокой женщиной возникло глубокое взаимопонимание и искренняя привязанность. Когда к ней решил вернуться Трутко, я ему обрадовался, потому что знал от Галины и от других жителей Хнова, что он глубоко эрудированный, интеллигентный, знающий человек. Я хотел его дружбы, и мы стали дружить. Мы вели с ним разговоры о прочитанном, о вечном, на эстетические и морально-этические темы. Общение с ним меня обогащало. Он мне честно признавался, что страдает без Галины и чувствует себя перед нею виноватым. Я честно говорил ему, что тоже не могу жить без Галины. Однажды, когда он был слишком нервным и возбужденным, я предложил ему дуэль, надеясь, что такое нелепое предложение обратит разговор в шутку. Однако он все понял всерьез и сказал, что будто бы и сам об этом думал, несмотря на хорошее ко мне отношение. Я очень надеялся, что вопрос будет снят отсутствием необходимого оружия. Я не учел того, что майор ВВС является человеком военным. Он достал два пистолета Макарова и сказал, что с дуэлью надо поторопиться, иначе пропажа пистолетов будет обнаружена. Сегодня, то есть 21 ноября 1979 года, мы с ним вышли на берег озера. Я честно сказал ему, что не смогу в него стрелять. Я подумал, что на этом дело и кончится, но Трутко сказал, что дело не может так кончиться, потому что это будет невыносимо. Он предложил, чтобы Галина не досталась никому, и, чтобы никому потом не пришлось отвечать, вместе пустить себе пулю в лоб каждый из своего пистолета. Я был абсолютно убежден, что он шутит, и поэтому тоже в шутку согласился. Мы взяли пистолеты, отошли друг от друга на шесть шагов, и я все время думал, как он сумеет закончить шутку и при этом ее не испортить. Я думал только об этом. Я даже не поверил, когда он громко выстрелил себе в висок. Я глубоко потрясен случившимся. Виновным себя не признаю. Мне весь день задают странный вопрос: думал ли я, чем все это кончится. Всем отвечал и заявляю письменно: нет, я не думал, что он такой дурак».
…Хнов таял и растворялся в быстрых сумерках, усугубляя недостоверность своего существования, и Зоев не удивился, когда из сумеречного двора навстречу ему вынырнула мать Елизаветы и важно сообщила:
– Вас ожидает командование.
– Ведите, – в тон ей ответил Зоев и вскоре очутился в перевернутой вверх дном квартире, где среди разбросанных по полу вещей и бумаг щерились застежками распахнутые пустые чемоданы.
– Вы там не видели моих солдатиков? – растерянно спросил его хозяин квартиры, застегивая офицерский китель на широкой голой груди. Зазвонил телефон, хозяин квартиры схватил трубку, закричал в нее: – Где твои гаврики, Киселев? Времени в обрез, а у меня конь не валялся! – не дожидаясь ответа, вырвал с мясом провод из стены, повертел в руках телефонный аппарат и засунул его в чемодан.
– Вы хотели меня видеть, – напомнил Зоев о себе.
– Давно хотел, – подтвердил хозяин квартиры, одергивая на себе китель и отряхивая ладонью полковничьи погоны. – Я так и предполагал: если не на девятый, то уж на сороковой день ты приедешь обязательно… – Полковник разгреб хлам на подоконнике, достал из-под груды газет стопку папиросной бумаги и с сожалением протянул ее Зоеву. – Это твое… Он все собирался, но не успел тебе отправить. А я зато сохранил… Все думал: посидим мы с тобой, как приедешь, побеседуем с глазу на глаз, может, и пулю распишем. Вроде бы, чего лучше, вроде бы хорошо, вроде бы даже Новый год, а надо срочно сниматься с места. Лететь надо, товарищ писатель. Передислоцируют нас на юг, к черту на рога.
– Зачем? – с вежливым безразличием поинтересовался Зоев, перебирая осторожными пальцами сильно потрепанные полупрозрачные листы. Полковник посмотрел на него с удивлением и печалью.
– То есть как – зачем? – кротко ответил он. – Дыни будем кушать, кишмиш жрать, а глупостей и безобразий – их больше не будет. Потому что не до них будет… С наступающим тебя, товарищ Зоев.
Прощались с ним сдержанно и на ночь остаться не уговаривали. Лишь в последнюю минуту, когда Зоев бормотал последние дежурные пожелания и укутывал шею шарфом, Галина, дрогнув, сказала:
– Я все спросить хотела. Он, когда вам писал, – что обо мне писал?
– Ты кого спрашиваешь? – неожиданно зло прохрипела Елизавета. – Он его свихнул, – ты его спрашиваешь?
Галина покорно потупилась, мгновенно потеряла к Зоеву всякий интерес, так что врать ему не пришлось. До автобуса оставалось чуть меньше часа. По дороге на автовокзал Зоев зашел на переговорный пункт. Ленинград дали быстро.
– Бродяга, где ты спал? – рокотал голос Поморникова, прорываясь сквозь шумы. – Опять, что ли, у Марго? Неужели она еще жива, скажи на милость? Бери Марго, черт с ней, и бери такси. А то я тебя знаю, ты у нас рохля – то да се, и не успеешь к двенадцати!
– Я никак не успею к двенадцати. Я в Хнове, приеду утром.
– Повтори, где ты?
– В Хнове!
– Боже мой, он в Хнове!.. Мы все с ума посходили, Пальчина плачет, я даже пить не могу… Эх, дорогой ты мой, милый ты наш… – Голос Поморникова пропал, погребенный обвальным треском, на миг прорвался: – Ждем! – и потом пропал окончательно.
Елка в кадке вяло мигала белым, желтым и красным. Поднимался ветер. Одинокий «Икарус» разогревал мотор. Водитель спал, уронив голову на руль. Не просыпаясь, открыл Зоеву дверь… Свет из окон автовокзала косо падал в темный салон «Икаруса» и, взбиваемый миганием елочной гирлянды, мерно вздрагивал на неподвижных лицах пассажиров. Свет был слаб. Зоев достал рукопись из портфеля, приблизил ее к окну и, листая, поискал страницу поразборчивее. До боли напрягая глаза, прочел: «…Тот полет был недолгим. Грозовые дожди июня промыли небо перед вылетом, солнце замерло, как флаг, и, оторвавшись от бетонной полосы, затем набрав высоту и привыкнув к ней, капитан ощутил знакомое и единственное свое счастье». Автобус тронулся, свет поплыл, пропал. Зоев засунул рукопись в портфель и закрыл уставшие глаза. Было тепло, плавно покачивало, уютно гудел мотор… Засыпая, Зоев услышал далекий вой ветра. Вой близился, догонял и, догнав, перерос в небывалую бурю. Зоев в страхе открыл глаза. Пассажиры были спокойны. Автобус беспрепятственно шел по шоссе. Ровный снег слабо белел у обочин. Ясные звезды мерцали в небе, по которому неслись один за другим воющие и грохочущие красные огни… Зоев отвернулся от окна и принялся терпеливо ждать тишины.