Текст книги "Проделки Джинна"
Автор книги: Андрей Саломатов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
– Домой бы пригласил, – сказала Прохорова. – Я баба одинокая. Вы же мрете как падлы.
– Приглашу, – без энтузиазма пообещал Нечайкин. Он вспомнил свою раскладушку, которая досталась ему после раздела имущества с бывшей женой, и подумал, что это хлипкое спальное сооружение не выстоит и минуты под могучей Прохоровой.
– А хочешь, в Муром поедем, на выходной? – предложил Нечайкин. – У меня так кореш живет. Прямо у вокзала, рядом с центральной пивной. Или пойдем в кино. У нас во «Вперед» новый фильм крутят. По Камю.
– Я не люблю экзистенциалистов, – ответила Прохорова. – Меня блевать тянет от всей этой интеллигентской туфты. Все эти Кьеркегоры, Буберы и Ницши сами не знают, чего хотят. Надо не преодолевать интеллектуализм рационалистической философии и науки, а работать. Вон, у нас в цеху все время тянульщиков не хватает. – Прохорова положила свои мясистые руки на плечи Нечайкину, ощупала его ключицы и сочувственно сказала: – Худенький ты какой–то, и волосы у тебя секутся.
– Это от сублимации, – отворачиваясь, чтобы не слышать тяжелого дыхания Прохоровой, ответил Нечайкин. – Возраст, бля. Тридцать четыре скоро стукнет.
За нагромождением коробок послышались шаги, Нечайкин быстро отскочил от Прохоровой, но опоздал. Обернувшись, в проходе он увидел Кузьмина жестокого и мстительного мужиченку с заячьей губой. Тот нехорошо ухмыльнулся и с каким–то зловещим присвистом на весь цех шутливо сказал:
– Нечайкин, сука, опять ты мою бабу лапаешь? Смотри, гендонист хренов, я тебе руки поотрываю и глаз на жопу натяну.
– Иди ты, тоже кавалер нашелся, – довольная тем, что стала предметом спора, сказала Прохорова.
– Ну да, твоя баба, – уныло ответил Нечайкин. Он люто ненавидел Кузьмина и презирал его за то, что Кузьмин считал, будто гедонист, или как он выражался – гендонист, это человек, занимающийся онанизмом через презерватив.
Нечайкин боялся Кузьмина за подлый жестокий нрав и был уверен, что теперь этот плешивый хмырь обязательно будетмстить ему и без разборки не обойтись. Нечайник с тоской подумал, что ему наверняка придется поить Кузьмина вермутом и может даже не один раз. Он прикинул, в какую сумму ему обойдется мировая, но быстро запутался в арифметических расчетах и невпопад проговорил:
– Ножницы никак наточить не могу. Где точильщик? Опять с утра нажрался?
– В Брюссель твой точильщик укатил, – с тем же зловещим присвистом ответил Кузьмин. – В командировку послали ножи точить. Вчера с филиала позвонили, сразу и уехал.
– А Брюссель это далеко? – игриво спросила Прохорова.
– Под Казанью, – ответил Нечайкин. – Там недавно ещё один химкомбинат построили. Брательник у меня там. Срок мотает. Пишет, ничего кормят, как в санатории, только волосы лезут и зубов почти не осталось. Химия, ети её мать!
– А за что его? – поинтересовалась Прохорова.
– Да, блядь одну пришил. Он её три дня как порядочную в столовую водил, клипсы ей купил, ханку каждый вечер приносил, пополам пили. А она, сука, в доверие вошла и однажды увела у него сумку. Новую, дерматиновую, с портретом Фридриха Энгельса. Она бы, блядь, и одежду увела, но его дома не было, а кровать и стол не осилила. Он её потом в пивной нашел и пришил. Нож как всадит в брюхо, а из него – пиво фонтаном. Видать, много выпила. Правда, сумку так и не нашли – успела кому–то передать. А брательник срок мотает. Судья не разобрался, что к чему, или подмазали. У неё то ли шурин, то ли сноха в судейском буфете посудомойкой работает. Отомстили гады. Да ничего, он ещё молодой. Вернется, зубы вставит. Вон, как у меня. – Нечайкин оскалился и провел грязным пальцем по неровному ряду посиневших железных зубов.
– У меня братан тоже сидит, – похвастался Кузьмин. – В Австралии. Десять лет усиленного режима вкатали. Машину бутылок налево пустил. Гудели три дня, потом взяли его с поличным, а уже все пропито и прожито. – Кузьмин радостно рассмеялся. – Вещи, конечно, конфисковали и тут же унесли. Теперь уж скоро выйдет. Говорят, амнистия будет к празднику трудящихся.
– А у меня сосед недавно в Австралии был, – в свою очередь похвастал Нечайкин. – Говорит, прямо на вокзале мыло давали и шифер. Мыла ему не досталось, а шифера он набрал на все деньги. Наделал из него полок для пустой посуды, да ещё несколько листов осталось. Тебе нужно? – спросил он Кузьмина.
– Я посуду на пол ставлю, – ответил Кузьмин. – Мне штаны новые нужны, а то в пивную сходить не в чем.
– В магазине купи, – посоветовала Прохорова. – У меня знакомый в фирменном магазине «Штаны» работает. Говорит, там бывают.
– Там только сатиновые, – ответил Кузьмин. – Их на три года хватает, не больше. А если стирать, то и на два не хватит. Я вон прошлым летом постирал рубаху, теперь на нитки расползается. – Кузьмин сунул палец в дырку на рукаве и продемонстрировал непрочность ткани, увеличив тем самым дырку раза в два.
– Ладно, я пойду работать, – с напускной безмятежностью сказал Нечайкин и срывающимся голосом запел: – «Какой хорошей, свежей будет водка, моей страной мне вылитая в гроб».
Вернувшись на свое рабочее место, Нечайкин долго сидел, щелкал ножницами и открыто наблюдал, как соседка за своим столом, задрав халат, чешет ногу. Она сладострастно царапала кожу вокруг малиновой язвы величиной с медаль и иногда кричала своей подружке, сидящей через несколько столов:
– Храпова! А Храпова! Кайф! Если бы болячек не было, их надобыло бы придумать. Как ты считаешь?
«Бля, – подумал Нечайкин. – Погорячился Иван Сергеевич, нашел кому дифирамбы петь. Неужели он, образованный писатель, не видел, кого возносит на пьедестал?» Нечайкин представил себя идущим по булыжной мостовой с Прохоровой под ручку, в сердцах плюнул и попал себе на колено.
– Храпова, а Храпова, – крикнула соседка. – Кайф! Никакого мужика не надо! Во! Во! Оргазм пошел!
– Будет уходить, пошли ко мне, – откликнулась Храпова. А Нечайкин с тоской подумал, что в сущности эти женщины правы: для того, чтобы получить удовольствие, человеку совершенно не обязательно тратить время, а иногда и деньги на противоположный пол. В жизни достаточно вещей, способных доставить наслаждение не менее сильное, чем от полового сношения. Вот если бы кто–нибудь у него на глазах сильно избил Кузьмина, Нечайкин недели две чувствовал бы себя так, словно все цеховые женщины одновременно обслужили его по первой категории. «А вообще, – размышлял Нечайкин, – люди безнадежно глупы, а потому обречены извлекать из жизни лишь самые примитивные радости. Все это происходит из–за того, что результат слияния Инь и Ян в каждом отдельном случае непредсказуем, и наоборот, всегда предсказуем в конечном результате. Если бы в жизни действовал математический закон, – думал Нечайкин, – когда плюс на плюс дает только плюс, мужики погрязли бы в гомосексуальном разврате, и это все равно дало бы минус. Стало быть, человеческие взаимоотношения, как их не тасуй: Инь на Ян, Ян на Ян или Инь на Инь, могут дать только минус и ничего больше. А значит вся китайская философия не только вредна, но и нежизнеспособна, а математика – есть порождение распущенности буржуазной научной мысли».
Грустно стало Нечайкину от этих размышлений. До того грустно, что он смахнул с рабочего стола гору необработанных лейблов, встал и, закрыв лицо руками, выскочил из цеха.
Сбегая на первый этаж, Нечайкин чуть не сшиб человека с вязанкой дров на спине. Тот еле успел увернуться, в негодовании выплюнул себе на грудь окурок и выкрикнул какое–то страшное матерное заклинание, от которого Нечайкин споткнулся и на улицу вылетел на четвереньках.
Выбравшись из густой маслянистой лужи, Нечайкин вытер лицо мокрым грязным рукавом и свернул за угол.
Он шел по узкому проходу, стараясь не замечать раскисшие коробки из–под тушонки и макаронов, которые были навалены вдоль обеих стен. Когда кончились коробки, их сменили пустые бочки из–под постного масла и овощные ящики. Изредка эти скучные ряды разнообразили гигантские бочки из–под квашеной капусты и переполненные мусорные контейнеры. Дорогу Нечайкину часто перебегали худосочные кошки и огромные жирные крысы, и совершенно непонятно было, кто за кем охотится.
Наконец, миновав котельную, нефтяное хранилище с провалившейся кровлей и сгоревший недавно дровяной склад, Нечайкин добрался до всем известного заводчанам закутка, где в летнее время распивали и частенько отдыхали после распития. Сразу же за ограждением из колючей проволоки, по которой проходил ток, в гранитном ложе плескались грязно–фиолетовые воды реки Москвы.
К большому неудовольствию Нечайкина на овощных ящиках уже сидели трое его знакомых, среди которых был и Кузьмин.
Кузьмин, до сих пор мешавший в ведре клей БФ с солью, поднял голову и, расплывшись в нехорошей улыбке, проговорил:
– Тю, Нечайкин. Сам пришел.
Нечайкин догадался, что его будут бить, пожалел о своей способности предугадывать события и со слабой надеждой спросил:
– Четвертым возьмете?
Не задай Нечайкин этот неосторожный вопрос, может все бы и обошлось. Ну постращал бы его Кузьмин, возможно влепил бы оплеуху или швырнул в него поленом, но Нечайкин перебощил. Здоровый детина в онучах и клеенчатом фартуке подтянул его за воротник поближе, крикнул: «Бля!» и несильно ткнул ему кулаком в зубы. От этого удара у Нечайкина в голове как–будто разорвалась бомба, и он как подкошенный упал рядом с ящиками.
Очнулся Нечайкин от того, что коллеги начали бить его ногами по ребрам и животу. Выплюнув с десяток железных зубов, он прикрыл лицо руками и громко хрюкнул, получив особенно болезненный пинок в солнечное сплетение.
– По роже не бейте! Рожу не трожьте! – охая при каждом ударе, умолял Нечайкин.
– Знаем. Не звери, – окучивая кирзовыми сапогами бока Нечайкина, ответил Кузьмин.
– Ничего–ничего, – тяжело дыша, проговорил здоровяк в онучах и клеенчатом фартуке. – Мордобой для мужика, все равно что менструация для бабы – дурная кровь сходит.
– Это точно, – поддержал его Кузьмин. – Еще в древности кровопусканием многие болезни лечили. Лихорадку, например. – Кузьмин размахнулся и со всей силой ударил Нечайкина ногой в живот. – Самсонова помнишь? – продолжал он. – Помнишь, месяц назад он пришел на работу с температурой тридцать восемь и семь? Мы с ребятами ему всю рожу разворотили, юшки стакана два из него вытекло. Так температура сразу упала до двадцати восьми градусов. Это же старое китайское средство от жара.
– Мужики, по печени–то не надо, – уворачиваясь от ударов, просил Нечайкин.
– Да у тебя она все равно гнилая, – ответил здоровяк в онучах. – Ей уже хуже не будет.
– Бляди вы, – кряхтя проговорил Нечайкин. – Твари, волки позорные, падлы ссученные… – Чтобы как–то отвлечься от болезненных ударов, Нечайкин начал выкрикивать все известные ему ругательства и проклятья. Брызжа кровавой слюной, он вертелся на земле как уж, сучил ногами и норовил попасть кому–нибудь из мучителей по ноге.
– Наглеет, – сказал здоровяк в онучах после того, как Нечайкин попал ему по колену.
– Он, падла, сегодня Прохорову лапал, – пожаловался Кузьмин, заехав Нечайкину сапогом по шее.
– А кто её не лапал? – резонно взвыл Нечайкин.
– Молчи, гнида, – возмутился Кузьмин.
– Что ж ты, сука, у товарища девушку отбиваешь? – спросил здоровяк.
– Может, в бочку его и в реку? – предложил до сих пор молчавший начальник смены. – Помните, как у Пушкина:
«И царицу в тот же час
В бочку с сыном посадили,
Засмолили, покатили
И пустили в окиян
Так велел–де царь Салтан».
Бочку выбрали большую, крепкую, с четырьмя ржавыми обручами и выбитым сучком для поступления свежего воздуха. Нечайкина запихнули внутрь, забили отверстие крышкой и для верности укрепили крышку четырьмя гвоздями.
Нечайкин сидел внутри тихо, как мышь. Ему достаточно было уже того, что его перестали бить. Единственное, о чем сейчас жалел Нечайкин, так это о том, что с ним не было томика Пушкина, который он оставил в кармане пальто. Александр Сергеевич был его любимым писателем, и если бы когда–нибудь Нечайкин встретил его на улице, он сказал бы ему: «Александр, у меня никогда не было няни вроде твоей Арины Родионовны, и в детстве мне рассказывали отнюдь не сказки. Наверное поэтому я вырос таким крепким. Мне раз двадцать вышибали зубы, восемь раз ломали ребра, четыре раза закатывали в бочку, и все же я остался жив. Ты бы такого просто не выдержал и попросил бы Дантеса пристрелить тебя задолго до вашей роковой встречи».
В этот момент кто–то постучал в бочку, и через выбитый сучок послышался голос Кузьмина:
– Слышь, Нечайкин, не обижайся. Видать, судьба у тебя такая.
– А я и не обижаюсь, – пробубнил Нечайкин. – Все что ни делается, все к лучшему.
– Это начальник смены, гад, куражится, – прошептал Кузьмин. – Его клей, он и музыку заказывает.
– Да, я понимаю, – ответил Нечайкин. – У богатых свои причуды. Поплыву в дальние страны. Давно мечтал.
– Пока, друг, – торопливо попрощался Кузьмин. – А Прохорову я тебе прощаю. Плыви спокойно.
Снаружи послышались голоса. Нечайкина докатили до ограждения, и после того как палками приподняли нижний ряд колючей проволоки, бочку сильно пнули ногой, и она полетела с гранитного парапета в холодную маслянистую воду.
– Уй, бля..! – вскрикнул Нечайкин, ударившись лбом о доски. Удар был таким сильным, что Нечайкин потерял сознание.
Бочка словно детская колыбель, тихонько покачивалась на мелкой речной волне. Нечайкин давно уже потерял счет дням и не знал, сколько времени он находился в пути. Он давно уже съел свои старые ботинки из кожзаменителя, и чтобы как–то обмануть голод, сосал большую пластмассовую пуговицу. Иногда он вынимал её изо рта, подносил к отверстию и смотрел, уменьшилась она в размере или нет.
Нечайкин почти все время пребывал в полубессознательном состоянии. Так было легче переносить вынужденное плавание и, собственно, неизвестность. Иногда ему начинало казаться, что он не Нечайкин, а Александр Сергеевич Пушкин. Тогда, почесывая воображаемые бакенбарды, он принимался сочинять стихи. Затем Нечайкин вдруг понял, что он уже и не Пушкин вовсе, а философ Лейбниц. Сделав эито открытие, он начал спорить сам с собой и доказывать себе, что будучи субстанциональным элементом мира, то есть, монадой, он прекрасно взаимодействует физически с другими монадами, о чем говорят его многочисленные синяки и ноющие бока. И наоборот, развитие каждой такой монады, будь то Кузьмин или этот мудак в онучах, отнюдь не находится в предустановленном Богом соответствии с развитием всех других монад. Кузьмина, например, он вообще считал недоразвитым, а потому и не может между ними возникнуть даже самой плохонькой гармонии. От этих мыслей Нечайкину становилось грустно, и он начинал мечтать о «звездной душе» Филиппа Ауреола Теофраста Бомбаста фон Гогенгейма, который когда–то трудился под скромным псевдонимом Парацельс. Именно размышления о параллелизме микрокосмоса и макрокосмоса натолкнули Нечайкина на мысль, что человек может воздействовать на природу с помощью тайных магических средств.
Подумав об этом, Нечайкин необыкновенно взволновался, перебрал в уме все известные ему магические заклинания и в конце концов остановился на наиболее подходящем. Откашлявшись, он загробным голосом проговорил:
– «Ты волна моя, волна! Ты гульлива и вольна: Плещешь ты, куда захочешь, ты морские камни точишь, топишь берег ты земли, подымаешь корабли – не губи мою ты душу: выплесни меня на сушу!»
Едва он закончил, как почувствовал, что бочка поднимается. Это произошло так быстро, что у Нечайкина захватило дух. Затем он услышал свист ветра в отверстии и, предчувствуя катастрофу, крепко зажмурился.
Удар был таким сильным, что бочка мгновенно рассыпалась, и Нечайкин с обручами на ногах и шее укатился метров на десять от места приземления.
Некоторое время он лежал и приходил в себя. На небе светило не по–осеннему яркое солнце, где–то поблизости ворковали голуби и каркали вороны. Пейзаж был вполне подходящим и до боли знакомым. Дома вертикально тянулись вверх, чахлые деревья сорили на ветру жухлыми листьями, откуда–то несло помойкой, и только булыжники под ногами казались какими–то не такими. Камни были крупнее.
Наконец Нечайкин встал и огляделся. Метрах в пятнадцати от него, на ящиках из–под иностранного компота, сидели два мужика и что–то пили из квадратных бутылок.
– Здорово, мужики, – издалека крикнул Нечайкин и направился к аборигенам. – Это что, Австралия что ли?
– Мыс Дохлой Собаки, – ответил мужик в грязном треухе. – Африка, едрена мать. Хочешь кокосовки?
– Да нет, с утра что–то не хочется, – ответил Нечайкин.
– А кто тебе сказал, что сейчас утро? – удивился мужик. – У нас здесь все время солнце светит. Как ни проснусь, оно светит. Африка, мать её ети.
– Мда, – почесав затылок, сказал Нечайкин. – Так в Африке ж негры живут.
– А мы и есть негры, альбиносы, – отхлебнув из квадратной бутылки, сказал мужик. Он достал из кармана грязную бумажку, раскрыл её и показал. Вот, здесь написано: «Василий Чомба. Негр». А это – Петька Лумумба, показал он на собутыльника. Мужик убрал бумажку за пазуху, вытер со лба пот треухом и пожаловался: – Жарко здесь. Одно спасение – кокосовка.
– А что, устроиться здесь можно? – осматриваясь, спросил Нечайкин.
– А почему нет? – ответил Василий. – Иди к нам на завод. У нас как раз тянульщиков люрекса не хватает. Лейблы делаем – «Маде ин Россия». – Мужик встал и, указывая грязным корявым пальцем вперед, объяснил: – Пойдешь туда, увидишь большую лужу с дохлой собакой, повернешь направо…
– Знаю–знаю, – перебил его Нечайкин. – Через два квартала за баней?
– Правильно, – поразился Василий. – Может все же хлопнешь кокосовки? Успеешь устроиться.
– Потом, уже на ходу ответил Нечайкин.
Проходя мимо лужи с раздувшейся дохлой собакой, Нечайкин плюнул в мертвое животное и с удивлением проговорил:
– Везде, бля, люди живут.
Он повернул направо и бодро зашагал к заводской трубе, которая делила голубое небо на две абсолютно равные части. Жара стояла невыносимая.
Кузнечик
Посвящается А. Пронину
«Пуля ему пробивает плечо, но тем вечером Сталора возвращается во «Вздохи» на гнедой лошади хозяина, тем вечером его кровь пачкает тигровый мех, и той ночью он спит с розовокожей женщиной». Хорхе Луис Борхес «Мертвый»
1
Конец ноября – уже не осень, но еще и не зима – время тяжелых депрессий у слабонервных и томительного ожидания перемен, даже у тех, кому нечего желать.
В это время где угодно можно услышать фразу: «да уж скорей бы зима…» Позади октябрьские праздники, до Нового года далеко, а так хочется, чтобы что–нибудь произошло. Ну, хотя бы дом, что напротив, провалился сквозь землю. Можно было бы подойти к краю огромной дыры и посмотреть: остался кто–нибудь в живых или нет.
Анабеев щелчком выкинул сигарету, кашлянул в кулак и, сдвинув брови, позвонил в дверь. Открыла Люся.
Выглядела она как всегда неряшливо: вчерашний, а может, и позавчерашний пучок колтуном лежал на темени; засаленный до блеска ветхий халат был слишком коротким, и из–под него виднелась такая же ветхая комбинация. Вид ее можно было бы назвать жалким, если бы не расхлябанная, блатная поза. Люся смотрела на Анабеева вызывающе, и тот настроился на решительный лад.
– Можно? – буркнул Анабеев. Не ответив, Люся тряхнула головой и прошла в свою комнату. Анабеев последовал за ней.
Закрыв за собой дверь, Анабеев осмотрелся. Последний раз он был здесь восемь месяцев назад. Тогда комната выглядела иначе. Вместо детской кроватки в углу стояла этажерка с пустыми бутылками внизу и самой дешевой косметикой наверху. Протертый до ваты диван, сейчас был задвинут в противоположный по диагонали угол и, видно, только сегодня накрыт чистым тканьевым одеялом. Вместо привычного трактирного бардака, на комоде, на оранжевой клеенке стопкой лежали белые пеленки, в другой стопке подгузники, рядом – спринцовка и две бутылочки с сосками.
Другим был и запах. Сложному букету, состоящему из ароматов всевозможных человеческих пороков, пришел на смену привычный дух жилья, где все подчинено распорядку дня новорожденного младенца.
Не готовый к подобной метаморфозе, Анабеев растерянно заулыбался. Слова, которые он придумывал весь день, вылетели из головы. После утреннего звонка Люси, после этого возмутительного вторжения в его семейную жизнь, Анабеев долго упражнялся на службе в красноречии. Благо, должность техника несуществующего отдела позволяла ему заниматься на работе чем угодно, вплоть до сочинительства романов.
Чтобы иметь более полное представление о результатах своих упражнений, Анабеев проделывал их в туалете перед зеркалом. Сколько справедливых упреков и железобетонных аргументов было выдвинуто им в свое оправдание. Что там шлюха и пропойца Люська? Ими можно было бы задавить даже непорочно оплодотворенную пресвятую деву Марию. Но декорации сменились, и это обстоятельство перепутало Анабееву все карты. Он набычился, сложил руки на груди и произнес совершенно бессмысленную фразу:
– Живешь, значит?
– Живу, – насмешливо ответила Люся, – твоего ребенка, вон, ращу. Иди посмотри, папа–аша.
Последнее слово было сказано с подчеркнутым пренебрежением, но Анабеев не только не обиделся, но и смутился, чего с ним не случалось уже лет десять.
Неловко, будто боясь оступиться, Анабеев пересек комнату и подошел к детской кроватке. На дне ее, по пояс завернутый в теплую пеленку, лежал младенец. Он неумело, бесцельно двигал руками, блуждал глазами и причмокивал. Каждый глаз его вращался отдельно от другого, ни на чем не задерживаясь. Иногда зрачки расползались в противоположные стороны, да так, что видны были одни белки, и было что–то жуткое в этой неестественной автономии такого точного прибора, как глаза.
– С чего ты взяла, что он мой? – неожиданно разозлившись, спросил Анабеев.
– Знаю, – так же насмешливо ответила Люся. Она внимательно наблюдала за выражением лица Анабеева и с удовольствием отметила и растерянность, и тревогу.
Только промелькнувшая неприязнь к младенцу несколько разбавила ее радость.
– Да к тебе все ходили, – сказал Анабеев. – Мой! Еще чего–о!
Распаляясь, Анабеев говорил все развязнее, а Люсина реакция вполне соответствовала его интонации. Она сжала губы, подбоченилась и, когда Анабеев закончил говорить, процедила: – Я и на алименты подавать не буду. Или плати, как договоримся, или твоей жене все расскажу. Вот ей подарочек–то будет. Пять лет–то вы прожили, нет?
Сжимая и разжимая пальцы в кулак, Анабеев шагнул к Люсе, и та с криком: «Попробуй только!» – отскочила к двери. Анабеев скрипел зубами, поводил мощными плечами, демонстрируя свое физическое превосходство, но неожиданно чертыхнулся и быстро пошел к двери.
А Люся, вернулась к детской кроватке.
– Скажешь – убью, – убедительно сказал на прощанье Анабеев. Если бы хоть чуть сфальшивил в этой последней фразе, Люся, вероятно, ответила бы ему посвоему. Но Анабеев действительно рассвирепел. Даже перед десятью зеркалами он не смог бы заставить свое лицо побагроветь до такой степени.
Анабеев выскочил из комнаты и, пока возился с замком, услышал надрывные вопли Люси.
– Ну, чего вытаращился? Вон, твой папаша, сбежал. Беги, догоняй!
Ругаясь, Анабеев захлопнул, наконец, за собой дверь и начал быстро спускаться вниз по ступенькам.
На улице было препротивно. Дул сильный ветер. Даже не дождь – водяная пыль летела чуть не параллельно земле. Да ладно бы в спину, а то в лицо и левое ухо.
Пройдя метров десять, Анабеев попытался прикурить на ветру, но спички гасли, так и не успев разгореться. Тогда Анабеев зашел в подъезд соседнего дома, вытер мокрое лицо рукавом пальто и закурил. Между затяжками Анабеев награждал Люсю всеми известными ему грязными прозвищами, но легче от этого не становилось. Наоборот.
Воображение рисовало ему картины одна другой неприятнее. Анабеев по–своему любил семью – жену и годовалого сына. За пять лет супружества он привык к семейной жизни и уже не представлял себя в роли холостяка. Его пугала сама по себе вероятность перемен, поскольку Анабеев не любил скачков и поворотов в жизни.
Малейшим изменениям в заведенном распорядке он предпочел бы более суровый распорядок – второй срок воинской службы. С деньгами же было сложнее. Анабееву не только жалко было ежемесячно отдавать четверть зарплаты, его поразил сам факт: какой–то шлюхе Люське ни за что, ни про что отдать кровно заработанные… Да лучше публично подтереться ими и прослыть гусаром!
За минуту высосав сигарету, Анабеев поднял воротник пальто и вышел на улицу. Редкие прохожие, окуклившись в своих одеждах, спешили по своим делам. Перебежав улицу, Анабеев пошел дворами и уже через пять минут оказался у своего дома.
Войдя в подъезд, Анабеев достал из кармана ключи, взбежал на второй этаж и обнаружил свою дверь открытой. В квартире он разделся и громко сказал:
– А что это дверь–то открыта?
Но ему никто не ответил. Разувшись, Анабеев прошел по коридору и остановился у раскрытой двери в комнату.
Вначале у Анабеева подкосились ноги. Затем он отшатнулся назад, но, пытаясь сохранить равновесие, подался вперед и с выпученными глазами ввалился в комнату.
В нос ему ударил резкий запах мясобойни и уборной.
Анабеев наступил в темную, еще дымящуюся лужу и от страха шарахнулся в сторону. Его вырвало, и боль судорогой прошла от желудка в пах, но в голове немного прояснилось. Прямо перед ним лежало тело жены. Середина лица была вбита в черепную коробку, а шея сломана.
В метре от нее, в темной луже лежал скомканный какой–то чудовищной силой сын.
Анабеев захрипел. Его трясло, и это уже была не дрожь, а конвульсии. Раздирая себе рот руками и не чувствуя боли, Анабеев пятился почему–то в дальний угол комнаты, хотя в мозгу, вспухнув до огромных размеров, ворочалась мысль: «На у–ли–цу, бе–жать!» Из коридора послышались частые шлепки, и в дверном проеме на уровне колен появилось маленькое сморщенное личико. Анабеев увидел блуждающий взгляд и причмокивающие губы. И было невыносимо жутко от того, что этот недочеловек крепко держался на своих жиденьких, водянистых ножках.
Малыш сделал два шага вперед. Движенья его рук и ног напоминали работу манипуляторов, а сам он – безобразную игрушку, скопированную с грудного младенца.
Неожиданно присев, малыш резко выпрямился и, как кузнечик, выстрелил ножками вперед. Ничего не соображая, в полуобмороке Анабеев закрыл лицо руками и завалился на бок. Позади него раздался звон разбитого стекла и визгливое треньканье сервиза.
Успев подставить руку, Анабеев угодил ею прямо в лужу. Он по инерции проскочил в дверь, и в это же время раздался треск раздираемых досок. Во все стороны полетели щепки, и Анабеев, упав спиной к стене, увидел, что маленькая человеческая ножка, пробив дверь, застряла в рваной дыре. Только тут Анабеева прорвало. Вскочив на ноги, он страшно завизжал и бросился вон из квартиры.
Анабеев не помнил, как он добежал до милиции. Чуть не оторвав ручку, рванул на себя дверь, вкатился в помещение и, то падая, то поднимаясь, пролетел по коридору.
На шум тут же появились два милиционера. Они кинулись было к наглецу–дебоширу, но Анабеев уже повернулся к ним лицом, и блюстители порядка остановились.
Много они видели пьяниц, случалось иметь дело и с изуродованными трупами, и все же лицо странного посетителя поразило милиционеров своим чудовищным рисунком и бледностью.
II
Было уже далеко за полдень, когда Анабеев проснулся. Он повернул голову к источнику света и за зарешеченным окном увидел опушенное снегом дерево. Анабеев долго рассматривал сложный узор из ветвей. Контуры веток начали терять четкость, изображение размылось, и Анабеев почувствовал, как по щеке и носу на подушку потекли слезы. Ему не было ни больно, ни плохо, ни даже тоскливо. Его не интересовало, где он, почему на окне решетка и отчего он плачет. Постель была достаточно мягкой, снаружи сюда не доносилось ни единого звука, а белизна потолка, стен и свежевыпавшего снега подействовала на Анабеева умиротворяюще.
Он ощущал внутри себя какую–то космическую пустоту, и именно с этим ощущением к нему пришло беспокойство. Прислушиваясь к своему состоянию, Анабеев принялся анализировать его и тем самым разбудил память. Ему почему–то вспомнилось детство: лето на даче, зеленый берег озера, душный запах трав и стрекот.
– Кузнечики, – прошептал Анабеев, и слово это привело его в такое волнение, что он приподнялся на локтях и с испугом осмотрел комнату.Кузнечик, – еще раз сказал Анабеев. Он чувствовал какой–то страшный смысл в этом слове, но попытка докопаться до этого смысла ничего не дала. Анабеев лишь разнервничался, вскочил с постели и босой подошел к окну. За окном не было ничего интересного: дерево, за деревом невысокий забор, за забором дорога. По дороге куда–то спешил старичок, а вскоре его перегнал автобус. Через сотню метров машина остановилась, и Анабеев перевел взгляд на окна автобуса. Пассажиров было плохо видно, но неожиданно что–то привлекло внимание Анабеева. Он быстро вытер влажные глаза, прижался лбом к стеклу, но разглядеть это «что–то» ему мешали блики. «Кузнечик», – снова подумал Анабеев и даже не разглядел, а скорее догадался, что было там в автобусе ребенок, обычный ребенок в шубке или пальто, в шапке и калошах.
Отпрыгнув от окна, Анабеев прижался спиной к холодной стене и затравленно осмотрелся. Память еще не вернула ему подробности того страшного вечера, но чувство смертельной опасности, исходившее от ребенка, заполнило все его существо. Он уже знал, что маленькое зеленое насекомое имеет какое–то отношение к тому вечеру.
Знал и то, что к этому причастен ребенок, но вот свести воедино кузнечика и младенца никак не мог.
Щелкнул замок, входная дверь открылась. В палату вошли два человека в белых халатах. У одного халат был накинут на милицейскую форму, а под мышкой зажата кожаная папка.
– Что с вами? – увидев Анабеева у стены, мягко спросил, по–видимому, врач. Не дождавшись ответа, он как–то по особому подплыл к больному и, улыбаясь, спросил. – Ну что? Приснилось что–нибудь? Стоите босиком, на холодном полу. Марш, марш в постель.
– Я не стою, – замотал головой Анабеев, – мне ничего не приснилось. Вернее, приснилось. Кузнечик приснился. Кузнечик… а вон там, в автобусе ребенок. Это не приснилось. Я видел. Я сам только что видел,горячо заговорил Анабеев.
– Ну–ну–ну, – попытался успокоить его врач, – давайте–ка ложитесь в постель, а то простудитесь. Ложитесь и расскажите, как вы себя чувствуете, что вас беспокоит. Давайте, давайте, – доктор подтолкнул Анабеева к койке, и тот послушно вернулся в постель. Неожиданно у Анабеева появилось непреодолимое желание говорить.
Все равно о чем, лишь бы говорить, лишь бы его слушали, лишь бы не оставляли одного в этой странной палате с зарешеченным окном.