Текст книги "Воздух небесного Града"
Автор книги: Андрей Ткачев
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
215
размышлениями, экстазом внезапного озарения, попытками проникнуть в мир чистых смыслов. Это индивидуалистический, западный путь. Сковорода хоть и украинец, но духовный свой путь совершал по европейским дорогам.
По части бегства от мира у Сковороды можно учиться. Можно вслед за ним весело петь: «Прочь думы многотрудны, города премного– людны», – но поспешно радоваться не стоит.
Мир – не единственный враг человека. Есть еще плоть и диавол. И есть какая-то натяжка в писаниях Григория Саввича, когда он говорит о блаженстве вдали от суеты. Это – упрощение, и блаженство одним бегством не покупается.
Есть еще плоть, «страстьми бесящаяся и яростию палимая». Сковорода знал внутреннюю муку, приносимую унынием и тоской. Но даже если вдали от мира смирить плоть и погрузиться в Слово Божие, третьего врага избежать не удастся.
Диавол преследует каждую душу, как ястреб голубя. Преследует особенно тех, кто взлетел высоко. Таких немного, поскольку
216
большинство людей не голуби, а курицы: крылья есть, но летать не могут.
Подвижникам лукавый является как жестокий и сильный борец. А с любителями поразмышлять перешептывается как незримый собеседник. Смешивая свой шепот с шелестом листвы, лукавому легче побеждать умников и незачем ввергать их в явные пороки. Ложных прозрений и тонкого яда, разлитого в мыслях, достаточно.
Приведу как пример выписку из одной статьи о Сковороде: «Учение о таинственной сопряженности добра со злом переходит у Сковороды в учение о том, что различие зла и добра за пределами мира опыта стирается. „Знаешь, – пишет он, – что есть змий, – знай, что он же и Бог есть“. Эта неожиданная формула, так напоминающая изречения древнего гностицизма, развивается у Сковороды в целую теорию. „Змий только тогда вреден, когда по земле ползет. Мы ползаем по земле, как младенцы, а за нами ползет змий“. Но если мы „вознесем его, тогда явится спасительная сила его“».
Вот и приехали.
217
Мир мысли – скользкая дорожка. Раз поскользнувшись и вскрикнув «а», нельзя потом не прокричать и всю до конца азбуку. Можно начать с игры на дудочке и с невинных погружений в мысли о вечном, а закончить тем, что окажешься не в Царстве Божием, а в Королевстве кривых зеркал.
О том, что грань добра и зла стирается, о том, что это – тайна для посвященных, действительно говорили гностики. И не зря с ними боролась Церковь. Один из еврейских лжемес– сий XVII века – Саббатай Цви – оставил после себя такое «благословение»: «Хвала Тебе, Господи, Который позволяет запретное». А его последователь Яков Франк спустя сто лет учил, что грешить похвально, ибо так сила зла преодолевается изнутри.
Удивительно, как люди разных традиций додумываются до схожих вещей.
Вернемся еще на минутку к Библии. Она для Сковороды – один из трех миров. «Суть три мира. Первый есть всеобщий и обитатель– ный, где все рожденное обитает. Сей составлен из бесчисленных миров и есть великий мир. Другие два суть частные и малые миры. Пер
218
вый – микрокосм, сиречь мирок, или человек. Второй мир символический, сиречь Библия...»
Отметим, что макрокосм – большой мир – для Сковороды совечен Богу (эллинская ересь или, что то же, —догматическая грязь).
Мир Библии для Григория Саввича – это мир мерцающий, колеблющийся, мир добра и зла, истины и лжи одновременно. Сковорода говорит: «Благородный и забавный есть обман и подлог, где находим под ложью истину, мудрость под буйством, а во плоти – Бога». «Библия есть ложь, и буйство Божие не в том, чтоб лжи нас поучала, но только во лжи напечатлела следы и пути, возводящие ползущий ум к превысшей истине». «Вся тварь, – говорит Сковорода, – есть поле следов Божиих. Во всех сих лживых терминах, или пределах, таится и является, лежит и восстает пресветлая истина...»
При всей погруженности Сковороды в мир религиозных идей, его даже коммунисты любили. Как можно не любить человека, избегавшего роскоши и говорившего, что «мой жребий с голяками». К тому же – монашество недолюбливал, об иерархии отзывался пренебрежительно. Любят его и националисты за то, что
219
любил свободу во времена «московского гнета». Сковорода вообще, как червонец, всем нравится. Но это не от большого ума. Так просто любят, как Шевченко, не читая.
Да и не удивительно. Вчитаться в Сковороду – труд нелегкий. А вчитаться стоит, потому что этот высокий старик с прямой спиной и ясными глазами не так уж безобиден.
Нет, в капельных дозах он даже может быть полезен, но без молитвенной защиты и без воздуха кафолического богословия о Сковороду можно порезаться. В нем можно задохнуться. Можно обжечься, в конце концов.
На то он и Сковорода.
Фрейд для православных
За что я люблю Розанова
Самый умный человек России – это Пушкин. Так сказал император после личной беседы с поэтом, и я не советую с ним спорить. Не потому, что император всегда прав, а по
220
тому, что в этом случае он прав безоговорочно. Самый умный человек в России, повторяю за помазанником, – это Пушкин. Нужно изрядно поумнеть, чтобы с этой мыслью согласиться. Но самый интересный человек России – это Розанов. Об этом не высказывался никакой император. Это моё частное мнение.
Всяк человек мал. Мал он в качающейся люльке, и мал в некрашеном гробу. Но велик тот, кто помнит об этом и не позволяет своей фантазии буйствовать, мечтать о мнимом величии смертного человека. Велик тот, кто не бежал впереди паровоза, кто не мечтал поворачивать реки вспять или покорять холодный космос, но кто после простого, но сытного обеда обращал взор свой в красный угол, где горит перед образом лампада, и без притворства говорил: «Благодарю Тебя, Господи!»
Таков Василий Васильевич.
Живём мы по-разному, и живём в основном плохо. Мелко живём, искупая мечтой о будущей славе нынешнюю ничтожность. А проверяется «на вшивость» человек смертным часом. Это – важнее всего. Кто мирно умер, тот красиво жил. Кто умер сознательно, пре
221
одолев страх, кто обращался в молитве лично к Победителю смерти, тот преодолел жизненную муть и двусмысленность. Такой человек красив.
Розанов умирал многажды причащённым и особорованным. Он умирал, накрытый пеленой от гроба аввы Сергия.
При жизни он столько всякого наболтал, столько слов выпустил в мир из-под пишущей руки. Судя по этим словам, он был с Христом в сложных отношениях. Но смерть, эта прекрасная незнакомка, расставляющая точки над «і», проявила в нём Христова угодника.
Жизнь прожитая проходила перед ним, когда он лежал с закрытыми глазами в ожидании ухода. Что он сказал о жизни и что понял в ней?
Сидя за нумизматикой, он ронял прозорливые фразы о русской душе, о её бабьей глупости и склонности к вере в ласково нашёптанную ложь. Он, как капли пота, ронял на бумагу капли умных слов о запутавшемся человеке и о беде, которая его ждёт.
Что вы мучаетесь вопросом, что делать? Если на дворе лето, собирайте ягоды. Если зима – пейте с ними чай.
222
Девушки, вы вошли в мир вперёд животом.
Пол связан с Богом больше, чем ум или совесть с Богом связаны.
Его критиковали, а он плевать хотел. Знай себе писал, что думал, вплоть до мнений противоположных. «Мысли всякие бывают», – говорил он после.
Что он вообще сказал? Ой, много.
Вы оскорблены несправедливостью мира? Это так трогательно. И вы, конечно, хотели бы этот мир переделать по более справедливому стандарту? Дорогой, неужели от вас утаилась негодность вашей собственной души? Неужели не ясно вам, что негодяи, собравшиеся переделывать мир к лучшему, превратят его в конце концов в подлинный ад? В процессе этого переустройства мелкие негодяи превратятся в очень даже крупных злодеев и породят, в свою очередь, новую поросль мелких негодяев, тоже мечтающих о переустройстве мира. Так будет длиться, пока мир не рухнет.
Небо черно и будущее ужасно, а человек – глупец, верящий в себя, а не в Бога и желающий опереться на пустоту.
223
А ведь всё было рядом, под боком. Была семья с её вечной смесью суеты и святости. Была Церковь, заливающая воскресный день колокольным звоном. И многодетные долгогривые священники встречались на улице не реже, чем городовые. Была возможность учиться, трудиться, набираться опыта. Были и грехи, но они были уравновешены благодатью, и стабильностью, и тёплым бытом. Теперь это уйдёт, а на место того, что было, придёт великий по масштабам эксперимент, как над отдельной душой, так и над целым народом. Но Розанова Господь заберёт раньше. Из милости.
Он не увидит эксперимента в его размахе. Но это и не надо. Пусть слепцы поражаются размерами ими же выкормленного дракона. Кто дракона не кормил, тому достаточно услышать треск раскалываемых изнутри яиц и ощутить при этом мистический ужас. Василий Васильевич всё видел в зародыше и всё понимал. Он боялся тогда, когда большинство веселилось. Потому и умер он не в лагере от истощения и не в подворотне от удара заточкой. Он умер, накрытый пеленой от гроба аввы Сергия. Умер многажды причащённым и особорованным.
224
Розанов много говорил и писал о сексе. То, что читалось тогда как вызов, как дерзость и эпатаж, сегодня читается как лекарство. Вот давно уже, ещё до рождения нашего напитался воздух разговорами о делах таинственных, потных и солёных. Вот ни один журнал не обходится без рубрики «об этом». Весь мир, кажись, увяз в этой теме, как автомобиль на бездорожье. И невозможно сделать вид, что это никого не касается. Невозможно скрыться в дебри пуританства. Там, в этих дебрях, творится, если честно, то же самое, что на пляжах Ямайки при луне под действием избытка алкоголя. И нужно говорить об «этом», нужно вносить свет мысли и слова в эти сумерки сладких и убийственных тем.
Василий Васильевич говорил о сексе, как никто. Он говорил смело, как свободный, и с нежностью, как отец.
Ханжу распознаешь по розовым щёчкам, бегающим глазкам и завышенным требованиям. Ханжа сладко поёт о том, чего на дух не знает. Скопец, напротив, будет суров и даже жесток ко всем, кто с ним не согласен. Розанов же не ханжа и не скопец. Ханжам он кажется дерзким,
225
а скопцам – развратным. Не то и не другое. Он просто зрит в корень. Иногда загибает лишнее под действием сердечного жара или будучи увлечённым стихией слова. Но это только в православной стране звучало как вызов. В со– домо-гоморрской цивилизации это звучит, в большинстве случаев, как лекарство. Не для этой ли цивилизации он и писал?
Он – провинциал, понимающий самые глубокие и скрытые мировые процессы. После бани, надев свежее холщовое бельё, он курит на веранде папироску, и взору его открыто столько, что будь у футуролога такая степень осведомлённости, быть бы ему всемирно известным. Розанову же всемирная известность не грозит. Как и горячо любимый им Пушкин, Розанов обречён быть плохо расслышанным мыслителем, он обречён быть человеком, чей ум рождён в России и только для России.
Пушкин в переводе на французский звучит пошло. Розанов в переводе вообще не звучит. «Открывает рыба рот, но не слышно, что поёт». Всё, что интересует Запад, – свобода, литература, секс, деньги, смерть – интересует и Розанова. Но это так специфично его интересует,
226
что Запад его не слышит. Не понимает. Ну и шут с ним, с Западом. Гораздо горше то, что свои люди Розанова не ценят и не понимают. Не читают. Если же читают, то соблазняются, ворчат, морщат нос.
Я тоже морщу нос, психую, машу руками, натыкаясь на некоторые пассажи. Но потом возвращаюсь к его строчкам и вижу: частности не слишком важны. В целом – молодец. Живая душа. Снимаю шляпу. Упокой, Христе, его душу.
Самые важные вещи о судьбах мира можно высказать, находясь не на сотом этаже стодвадцатиэтажного небоскрёба, а в деревянном срубе, вечером, при свете керосиновой лампы. Майские жуки бьются в стёкла, ритм жизни задан тиканьем ходиков, на столе остывает медленно самовар. А человек пишет, обмакивая перо в чернильницу, и то, что он напишет, сохранит свою актуальность много лет после того, как кости его смешаются с землёй до неразличимости. За это я и люблю Розанова.
Я люблю его за слова, сказанные перед смертью. Вернее, за тот диалог, что был между ним и его женой Варварой. «Я умираю?» – спросил Василий Васильевич. – «Да, – отве
227
тила жена, – я тебя провожаю». «А ты, – добавила она, – забери меня быстрее отсюда». Он и забрал её через считанных несколько лет.
Проживите-ка жизнь свою так, чтобы быть способным сказать и услышать такие слова в последние свои минуты. Проживите-ка жизнь так, чтобы быть достойным перед смертью такое сказать и такое услышать.
Достоевский – это Ницше наоборот, «православный Ницше».
Розанов – это Фрейд наоборот, «православный Фрейд». Но не только. Он – певец семьи и маленького счастья, которое есть единственное счастье, а потому – единственно великое.
Он – певец простого быта, и смеяться над его приземлённостью может только фраер, который не сидел в тюрьме, или не служил в армии, или не работал на стройке, и вообще ничего тяжёлого в жизни не пережил.
Он певец рождающего лона, трубадур зачатий и поэт долгих поцелуев после двадцати лет совместно прожитой жизни. Осуждать его за эту поэзию невинной половой жизни в семье в наш век абортов, легального разврата и сек
228
суальных перверсий может только или упомянутый выше розовощёкий ханжа, или увешанный веригами скопец. И тот, и другой, заметим, от пакостей плоти не свободны. Очень даже не свободны.
Для меня Розанов – это Робин Гуд, который не может сразить стрелой всех злодеев мира, однако метко поражает тех из них, которые оказываются в поле его зрения. Его стрела – написанное слово. Значение многих из этих слов вырастает по мере удаления от эпохи, в которой они родились. Но человек, как раньше, так и сегодня, остаётся слабо восприимчив к словам этого уединённого философа.
Чтобы его понимать, нужно хоть чуть-чуть, хоть иногда радоваться тому, чему радовался он; делать то, что делал он. А радовался он детской пелёнке с жёлтым и зелёным, хорошей книге, горячему чаю, умному человеку.
Делал же он то, что мог, и то, что умел. А именно: содранной кожей души прикасался к поверхности мира и, отдёрнувшись, говорил о том, что эта жизнь – ещё не вся жизнь. Есть жизнь иная и лучшая, а эту – нужно дожить за послушание, без проклятий, с благодарностью.
229
З&уш неЬес,
песни 7ЄММІ
Звуки небес, песни земли
Противоречивый Лермонтов
При всей хрестоматийности Лермонтов рождает удивительно свежий отклик в каждом новом поколении, и речь не об одних лишь стихах. Проза его – «Герой нашего времени», – по признанию учителей литературы, одна из самых читаемых книг в школьном списке. К написанному и сказанному о Лермонтове в год его двухсотлетия было прибавлено немало...
Помянем поэта и мы.
Трудно называть его Михаилом Юрьевичем. 26 лет к моменту смерти – всего лишь...
Корнями Лермонтов уходит к шотландцам, и, может статься, косвенно отослано к нему стихотворение Мандельштама:
Я не слыхал рассказов Оссиана,
Не пробовал старинного вина;
Зачем же мне мерещится поляна, Шотландии кровавая луна?
И перекличка ворона и арфы Мне чудится в зловещей тишине;
И ветром развеваемые шарфы Дружинников мелькают при луне!
Перекличку ворона и арфы Лермонтов не слышал, но что-то ему явно мерещилось, и не раз. В его роду, вроде бы, были барды, смотревшие на поэзию как на экстаз и озарение (разумеется, в языческом понимании). А на его родовом гербе написано: «SORS МЕА JESUS», то есть: «Судьба моя Иисус». Если у человека кровь барда, а судьба его – Иисус, то без трагического разделения не обойтись. Таков он и есть, молодой человек Михаил Юрьевич, человек одновременно и гениальный, и трагически разделённый.
Поэт раздвоенности – так можно его охарактеризовать. Вчитайтесь-ка в эти строки:
231
Ни ангельский, ни демонский язык:
Они таких не ведают тревог,
В одном всё чисто, а в другом всё зло. Лишь в человеке встретиться могло Священное с порочным. Все его Мученья происходят оттого.
Вот это диагноз! Вот это рентген! А ведь это строки из безымянного стихотворения, озаглавленного датой: 11 июня 1831 года. То есть автору ещё нет семнадцати! А между тем мы видим семя для будущей фразы Достоевского о борьбе рая и ада на поле души человеческой. «Лишь в человеке встретиться могло...» Такое прозрение вымучивается, дарится наперёд, даётся за что-то или для чего-то? Вопросов много. Ответов нет даже у самого Лермонтова. Он не врач. Он сам мучается.
В том же 1831 году были написаны и эти бессмертные строки:
По небу полуночи Ангел летел,
И тихую песню он пел;
И месяц, и звёзды, и тучи толпой Внимали той песне святой.
232
Он пел о блаженстве безгрешных духов Под кущами райских садов;
О Боге великом он пел, и хвала Его непритворна была.
Обратим внимание вот на эти чудесные слова: «О Боге великом он пел, и хвала его непритворна была». Непритворную хвалу Великому Богу многие считали невозможной, относя всякую молитву к области лицемерия. Лермонтов же эту хвалу слышал явно, или чувствовал. Он всегда был отчуждён, одинок. Но, в отличие от байронизма, толкующего одиночество как чувство возвышенной души в окружении плебеев, Лермонтов проговаривается об иных истоках отчуждённости. Это – память об иных звуках! Слышится Розанов: «Иисус сладок – и мир прогорк».
Лермонтов, конечно, горд. В ту пору все поэты горды, и взвинчены, и пишут о Каине, демонах и роковых страстях. Но мальчик Лермонтов (как называет его Ахматова) проговаривается о другом. Его грусть – от несоответствия «звуков небес», оставшихся в памяти, и «скучных песен земли», звучащих отовсюду.
233
Причём скучны и мазурка, и краковяк. По-нынешнему, скучны и панк-рок, и тяжёлый металл. Скучны они на фоне «звуков небес».
Он душу младую в объятиях нёс Для мира печали и слёз.
И звук его песни в душе молодой Остался – без слов, но живой.
И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна,
И звуков небес заменить не могли Ей скучные песни земли.
Вспышки прозрений могут ослепить, а высота восхождений может стать причиной падения. Так понятная двойственность человека и столь сильно по временам звучащая в душе Лермонтова небесная песня – на кого делают его похожими? Господи, помилуй! На демона.
Демон знает толк в красоте. Он помнит райское пение. Ему претит мышиная возня, и он пользуется ею лишь в целях управления людьми, да и то – с презрением. Демон по– своему возвышен, но горд и нераскаян. Михаил Юрьевич заворожён этой темой. Влюбиться он
234
может только до момента срывания цветка. Потом – горечь и отвращение. «И ненавидим мы, и любим мы случайно, ничем не жертвуя ни злобе, ни любви...»
Он не первооткрыватель. Вся та эпоха жила в поэтическом плену у Байрона, а тот – у Мильтона. Пройдёт ещё немного времени, и бес будет выведен Достоевским как «человек ретроградный и приживальщик». Достоевский снимет с беса маску, укажет на его нравственное безобразие и внутреннюю мелкость. А пока демонизм в чести. Это синоним гордости, буйства страстей, возвышенности, отталкивающейся от низкого быта, и прочее. Лермонтов – раб этого идеологического коктейля. Он долго пишет и переписывает о демоне целую поэму, где бес – скорее мучающийся интеллигент с крыльями, а не умный дух небытия. В XX веке лермонтовский демон окончательно превращается в Клима Самгина, сеющего вокруг семена уныния и разрушения и не знающего, зачем он живёт. Зато, уйдя из литературы, демоны вошли в жизнь и уже не желают отсюда уходить.
Вершина зрелости – проза. Не умри Пушкин так рано, полнее сбылось бы его пророче
235
ство о себе: «Лета к суровой прозе клонят». А вот Михаил Юрьевич состоялся как прозаик, хотя по годам ему ещё, казалось бы, учиться и учиться. Его «Герой нашего времени» и воздушен, и опасен, и актуален. В пользу актуальности – переименование во Львове улицы Лермонтова в улицу Джохара Дудаева. Дескать, получи-ка по смерти за то, что на Кавказе воевал.
А ещё он был художник, совсем как Шевченко. Только у первого – личное томленье и сплошной экзистенционализм, а у второго – пафос народного блага, часто убивающий художника и без дуэли. Лермонтов также и храбрый вояка, ходивший на Шамиля. Его отчаянная храбрость засвидетельствована многими, а стихи вроде «Валерик» или «Бородино» – знак личного взгляда смерти в глаза задолго до самой смерти. Поэт-солдат? Это же Денис Давыдов. Да, но кто его изучает в школе и чему можно у него научиться? То ли дело – Лермонтов!
И отравлен демоническими мотивами, и горд, и двусмыслен, и неспокоен. Но сколько же всего принёс в школьную хрестоматию?
236
«„Спор“, „Три пальмы“, „Ветка Палестины“, „Я, Матерь Божия“, „В минуту жизни трудную“, – да и почти весь, весь этот „вещий томик“, – словно золотое наше Евангельице, – Евангельице русской литературы, где выписаны лишь первые строки», – это Розанов о Лермонтове.
А вот Ахматова о нём: «Он подражал в стихах Пушкину и Байрону и вдруг начал писать нечто такое, где он никому не подражал, зато всем уже целый век хочется подражать ему. Но совершенно очевидно, что это невозможно, ибо он владеет тем, что у актёра называют „сотой интонацией“. Слово слушается его, как змея заклинателя: от почти площадной эпиграммы до молитвы. Слова, сказанные им о влюблён– ности, не имеют себе равных ни в какой из поэзий мира. Это так неожиданно, так просто и так бездонно:
Есть речи – значенье Темно иль ничтожно,
Но им без волненья Внимать невозможно...
237
Если бы он написал только это стихотворение, он был бы уже великим поэтом».
Действительно, сколько неподдельного лиризма у этого мальчика, который вызвал бы меня на дуэль, назови я его при жизни мальчиком. Вызвал бы и убил бы, как убил его самого оскорбляемый неоднократно Мартынов. (О гении, молю вас: будьте осторожны!)
Иные пишут, пишут, а детям из них не прочтёшь ни строчки. А тут:
Ночевала тучка золотая На груди утёса-великана;
Утром в путь она умчалась рано,
По лазури весело играя;
Но остался влажный след в морщине Старого утёса. Одиноко Он стоит, задумался глубоко,
И тихонько плачет он в пустыне.
Плачем тихонько и мы, в том числе – о смерти глупой, безвременной, как бы выпрошенной. Конечно, он неизбежно пророк. Пусть даже пророк собственных несчастий, равно как и творец их. Вот он и пишет благодарность Богу из глубины своей не по годам уставшей души, где просит ранней смерти:
238
...За жар души, растраченный в пустыне,
За всё, чем я обманут в жизни был...
Устрой лишь так, чтобы Тебя отныне Недолго я ещё благодарил.
То есть – за всё Тебе – спасибо, но забирай меня быстрее.
Под стихотворением дата: 1840. Совсем скоро – в июле 1841 года – у подножия горы Машук состоялась дуэль поэта с человеком, уставшим сносить его едкие насмешки и уколы. Лермонтов стрелял в воздух, Мартынов– в цель. Рана, нанесённая им, оказалась смертельной.
Перед лицом вечности
Слово о Гогом
Если житейское счастье – ваш идеал, то талант-это синоним «наказания». «Пророк, не устроенный в быту», «великий человек, не умеющий обустроить свою частную жизнь», – таким казался в глазах обывателей персонаж нашей статьи. Николай Васильевич Гоголь, че
239
ловек, перед которым нам хочется снять шляпу и поклониться. Человек, которого мы несколько побаиваемся.
Писатели не всегда были «инженерами душ». Богословы и политики столетиями сохраняли власть над общественными процессами и претензию на то, чтобы до конца времён влиять на человеческие умы и на социальную жизнь. Николай Васильевич – один из первых вторгшихся в несвойственную до него писателям сферу. Он осмелился учить людей искусству жить. Люди имели право на него за это обидеться. Учить, – думали люди, – имеет право тот, кто сам овладел предметом. Люди были правы, но, как всегда, частично.
Гоголь не мог похвалиться внутренним комфортом, семейным счастьем, личной святостью. Он был безбытен, неприкаян; родная рука не поправляла ему подушку в дни болезни. Но всё же он мог сказать нечто касающееся человека вообще. Из «господина сочинителя» он перешёл в разряд пророков, а это и опасно, и малоприятно одновременно.
Если бы Гоголь женился, он бы не был тем, кем мы знаем его сегодня. Те развёрнутые пе
240
лёнки с зелёным и жёлтым, о которых писал Розанов, не дали бы развернуться гоголевскому таланту. Чтобы говорить для всех, нужно быть не связанным со всеми, отличным от всех, то есть бессемейным. Пророк бессемеен по определению, иначе Ксантиппа замучает Сократа, и огненные глаголы погаснут в солёной влаге споров о насущном.
Если бы Гоголь жил только в России, он не написал бы о ней ни одной пророческой строчки. «Лицом к лицу лица не увидать». Россия (то бишь, и Украина тоже) была бы напрочь ему непонятна, если бы не глядеть на неё из Италии или Швейцарии. Любому человеку для осмысления своей прожитой жизни нужно удаляться хоть на дачу, хоть в ближайшее зарубежье, откуда привычное приобретает мифические, вечные черты. Талант тем более зависим от путешествий. Перемещения в пространстве так же плодотворны для людей искусства, как временное воздержание в браке для крепости семейных уз.
Николай Васильевич несколько юродив в литературе, и значит, несколько свят. Любой юродивый – бомж. Николай Васильевич, по
241
неизбежности, тоже. Может быть, потому он и любил Италию, называл её своей, что бомжевать в Италии легче, чем в России. Спать на лавке, пить воду из фонтана, утолять приступы голода сорванным с чужой ветки немытым фруктом можно только в южных широтах. Наши бомжи гораздо несчастнее и незащищённее. Точно так же наши писатели более зависимы от власти, более склонны рассчитывать на подачки, менее способны выжить в одиночку, в сравнении со свободными певцами тёплых краёв. Те поют для себя обо всём, что видят. Наши поют под заказ. Петь у нас и быть свободным – так же тяжело, как ночевать на лавке холодной осенью. Николай Васильевич умудрился не подчинить свой творческий голос конъюнктуре. Но нельзя сказать, что это ему ничего не стоило.
Его книги обрамлены пожарами. Сгоревший «Ганс Кюхельгартен» в начале творческого пути – это буква «А» гоголевского алфавита. Сгоревший второй том «Мёртвых душ» – это буква «Я» в том же алфавите. А ну-ка найдём ещё хотя бы одного такого писателя, который начинал и заканчивал свой путь
242
творческим аутодафе! Трудно будет. Большинство пишущей братии не так нежны с родными детьми, как с написанными текстами. Дать сотню баксов бабе на аборт – легко. Сжечь свою примитивную рукопись – никогда в жизни! Если литература – это процесс и в ней важна преемственность, то хорошо бы людям, знающим, как писать, но не знающим – о чём, научиться у Гоголя беспощадности к своим бессмысленным творениям.
На смену цивилизации Фауста должна прийти цивилизация Достоевского. Это сказал Освальд Шпенглер. Но Достоевский сам признался, что он, как и многие другие, вырос, вышел из гоголевской «Шинели». Значит, будущая православная цивилизация, востребованная нынче, как никогда, цивилизация, чей призрак маячит на мысленном горизонте, вырастает в том числе и из Гоголя. Ведь он – «христианнейший писатель». Этим высоким именем можно назвать многих, к примеру, Диккенса. Диккенс много и проникновенно, с огромной степенью внутренней достоверности пишет о кротости, молитве, о силе добра и внутренней слабости зла. Но он ничего не пишет о Литургии.
243
А Гоголь – пишет. Первый из всей писательской братии, Николай Васильевич включает в поле своего внимания литургическую жизнь Церкви. Его интересуют Таинства! Не отдельно мораль, не отдельно текст Нового Завета. Но Таинства как средоточие новозаветной жизни. «Если люди не поедают друг друга ещё, то тайная причина этому – ежедневное служение Божественной литургии», – пишет Гоголь в своих «Заметках» о Божественной службе. Чтобы сказать эти слова, мало быть талантливым. Нужно быть прозорливым или сверхчувствительным.
Говорят, он и сам хотел быть монахом. Какое счастье, что ему этого не благословили. Он бы не смог стоять в строю, он бы не смог до конца слиться с братией. Он так и остался бы «штучным» и уникальным продуктом. А значит, его возможное монашество обернулось бы возможным крахом религиозных идеалов. К мирской жизни он тоже был плохо приспособлен. Оставалось только умереть.
Сорок два года – такое число получается при нехитрых вычислениях, которые мы производим, отнимая от даты смерти дату рождения. Много это или мало? Если брать Моисеевы
244
слова из 89 го псалма, где говорится, что дни лет наших – 70, если в силах – 80, то – мало. Если сравнивать с Пушкиным, умершим в 37, или Лермонтовым, умершим ещё более молодым, то – не так уж мало. Что вообще значит «мало» или «много» перед лицом вечности? А ведь о ней говорил и думал чаще других покойный. Разве не он некоторых живых нарёк мёртвыми душами?
Светское-советское литературоведение избегало разговора о вечности, но кормило читателей ужасами о писателе, переворачивающемся и агонизирующем в гробу а-ля персонаж из «Вечеров на хуторе». На самом деле он умирал с молитвой. В его ногах по его же просьбе была поставлена икона Божией Матери, и, когда в забытьи писатель говорил о лестнице, мы можем смело предполагать, что думал он о Деве Марии. Ведь о Ней говорит церковная служба, знакомая Гоголю с детства: «Радуйся, Лествице небесная, Еюже сниде Бог». И ещё запомнили в доме Толстых, где умирал писатель, последние его слова: «Как сладко умирать».
Мемориальными досками, памятниками и музеями от таких масштабных фигур, как Го
245
голь, не отмажешься. Без сомнения, он сказал меньше, чем понял, а почувствовал больше, чем сказал. Творчество подобных писателей – это незамолкающий крик и вызов грядущим поколениям. Каждое из них, в том числе и наше, обязано вчитываться в скупые строчки гениальных текстов, хотя бы для того, чтобы избежать многих бед, угрожающих невнимательному потомству гения.
Танцор над бездной
Несколько слов о раннем Мандельштаме
До чего лёгок и вместе с тем пронзителен ранний Мандельштам. Его лёгкость не поверхностна и не слепа. Он – зрячий танцор над бездной, смотрящий не под ноги – в чёрноту, а вверх – в лазурь, окрашенную золотом.
Ницше пишет о глубоко трагичном мировоззрении греков, которое они, как страшную телесную рану, закрывали изящными покровами искусства. «Грек знал и ощущал страхи и
246
ужасы существования: чтобы иметь вообще возможность жить, он вынужден был заслонить себя от них блестящим порождением грёз – олимпийцами». («Рождение музыки из духа трагедии»).
Есть что-то от сказанного выше в Мандельштаме. Он – канатоходец, певец у бездны на краю. Дерзну сказать, что ум у Мандельштама был эллинский, то есть проницательный, угадывающий трагедию за ровной поверхностью будней. И в то же время это ум, жадный к знанию, жадный к впечатлениям, стремящийся к всеединству. Но кровь у него еврейская («в крови – душа»), и эта кровь сохраняет силы на многие поколения.