Текст книги "Воздух небесного Града"
Автор книги: Андрей Ткачев
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Полные Богом
Слово о мучениках
В одной из серий «Семнадцати мгновений весны», где Штирлиц уже под колпаком, где
184
подозрения растут, а воздуха становится всё меньше, его – полковника Исаева —ведут в подвалы гестапо. По коридору навстречу с посторонней помощью двигаются до неузнаваемости изуродованные заключенные. Справа и слева из соседних камер даже через бетонные стены слышатся жуткие вопли истязуемых. Штирлица по всем законам жанра не пытают, а только дают возможность переночевать среди этих криков на панцирной кровати. Дают посмотреть на орудия возможных пыток. Они лежат на столике, накрытые белой материей. Пилы, щипцы, сверла, гладкие и никелированные – они похожи на врачебные инструменты. Видно, уж такова диалектика: пытают и мучат тем, чем спасают и лечат.
От одной подобной ночи можно сойти с ума, и от одного вида мучилищных орудий можно рассказать всё, что знаешь, плюс прифантази– ровать, если объем показаний мал. Не зря ведь документы, составленные в сталинских застенках, изобилуют самыми гротескными, неправдоподобными признаниями. Их можно было бы считать фантазиями, если бы их не было так много и если бы машинописные листы с этими
185
«фантазиями» не подписывали ползающие в крови по цементному полу, за одну ночь поседевшие люди.
Человеку легко сделать больно. Будучи последним, самым искусным творением Бога, человек чрезвычайно нежен. Чуть холоднее – и он уже зябнет, синеет кожа, стучат зубы, и вместе с коченеющим телом цепенеет мысль. Кто замерзал, тот знает: во время холода невозможно думать.
Чуть горячее – и он не знает, куда себя деть. В сознании самого упертого атеиста оживают мысли об аде, стоит ему минут на пять пересидеть дольше положенного на верхней полке сауны.
Одна-две ночи без сна – и ум, как балерина, на цыпочках становится близ тонкой грани, отделяющей разум от безумия. Любую власть, любую роскошь в это время человек вменяет в мусор и без раздумий предпочтет всем благам мира возможность закрыть глаза и забыться сном хотя бы на час. А ведь это – не мучение в чистом виде, это всего только лишение необходимого, некоторая чрезмерность в условиях жизни. Еще огонь не жег тело И ОСТ
186
рое железо не прикасалось к нему. Еще не выворачивались суставы и не разрывались сухожилия. Еще не отнимали от человека родных и близких и не обнажали на позор перед глазами толпы.
И вот теперь, когда мы довольно сказали о немощи человека и о том, что сделать больно ему легко, можно говорить о мучениках. Тайна их терпения – в их благодатности. Ведь без благодати Божией взгляд на орудия пыток может лишить человека сознания. Мученичество – это один из первых исторических плодов Пятидесятницы. В своем настоящем, подлинном виде христианство – это явление сверхпри– родное. Из жителя мира сего оно делает человека жителем мира иного, с иными чувствами, иными мыслями, иными свойствами. Если человек обновился под действием благодати, то он может плакать там, где другие смеются, детской забавой считать то, чего страшится большинство. Может он и терпеть муки так, как будто находится в чужом теле.
Среди людей, перенесших за Христа страдания, были такие, которые отрекались и потом каялись в этом, были колеблющиеся и мало
187
душные, были потерявшие силу и храбрость из-за совершенного греха. Но всё же большинство мучеников – это люди, сохранившие благодать крещения. Прежде крещения они, как правило, были наставляемы в вере. Они приходили ко Христу свободно и сознательно, приходили разумно под действием Слова. До крещения их ожидал процесс оглашения. Он состоял из посещения богослужений с непременным оставлением храма после слов «оглашенные, изыдите». Писания они не только слушали в храме, но и изучали отдельно, под руководством епископа или пресвитера. Они учились поститься и молиться, могли выполнять церковные послушания и только после длительного искуса подходили к воде для того, чтоб наполниться Духом.
Опыт крещения, опыт благодатной перемены сохранялся в душах навсегда и был оттиснут так прочно, как образ царя чеканится на золотой монете. Их внутреннее сердечное чувство могло еще долго питаться чувством перемены, наступившей после Таинства, чувством контраста между прежней жизнью и новой. Крещение и следующее за ним частое
188
участие в Евхаристии дарует человеку Христа со всеми Его совершенствами. Рай становится близок. Божественный мир становится реальней, чем мир видимый. Видимое и переживаемое сердцем ощущается как первая и главная реальность, тогда как окружающий мир – реальность вторая. Вот поэтому дыбы, колеса, топоры и пилы теряли свою обычную страш– ность, становились похожими на игрушки малых детей. Мученики были полны Богом, и отречься от Него было просто невозможно. Ради этой суетной и исчезающей жизни? Она и так потеряла вкус. Ради удовольствий бесящейся плоти? Но плоть смирилась и высохла, научилась повиноваться уму и уже не диктует, как раньше, своих требований. Ради богатства и почестей? Это так смешно, что на это не стоит давать ответа. Может быть, ради семьи и детей? Но ведь они тоже участники Таинств, и они читали о семи братьях Маккавеях и матери их Соломонии.
Эта твердость обескураживала палачей. Настоящих мясников и садистов между ними не так уж много. Любой мучитель чаще стремится, не прибегая к пыткам, запугать, сломить чело
189
века и подчинить его своей воле. Любой палач знает, что ножи, котлы и плети страшнее не тогда, когда пущены в дело, а тогда, когда костры разводят, ножи точат, а плети вымачивают. Ожидание боли, как правило, больнее самой боли.
И вдруг ясный и не ускользающий взгляд; прямая, хотя и лишенная надменности, осанка; внятные слова, произнесенные не дрожащим голосом; готовность стоять на своем до конца. Девушки давали связать себе руки так спокойно, будто им заплетают волосы и готовят к брачной церемонии. Старики твердо и не спеша поднимались на связки дров, готовые запылать через минуту, так, будто всю жизнь ждали этого мгновения.
Если крик глашатая оповещал о готовящемся на площади мучении для христиан, юноши выбегали из своих домов и бежали на площадь с большей проворностью, чем их сверстники– язычники бегут, соревнуясь в ловкости и силе. Они бежали разделить мучения с братьями и сестрами и вместе с ними получить венец. Стыдно и страшно оставаться в земле изгнания, быть может, на долгие годы, в то
190
время как молившиеся с тобою уже готовы уходить Домой.
Всё это было столь ошеломительно и ново, всё это охватило столь многие народы и страны, всё это, как закваска, положенная в муку, заквасило все возрасты человеческой жизни – детство, юность, зрелость, старость, что мы до сих пор изумляемся их страданиям каждый раз, когда совершаем их память. Писатели последующих эпох раскрасили страдания мучеников пышными диалогами, иногда даже сообщили им некий драматургический пафос, тогда как это было ослепительное, как молния, и неожиданное явление новой жизни в одряхлевшем и измученном мире.
То, что были они – Георгии, Димитрии, Варвары, Екатерины из того же, что и мы, теста, и то, что были они тем же миром (буквально) мазаны, пугает и радует одновременно. Пугает оттого, что на фоне святых не знаешь, куда себя деть, вспоминаешь вопль из Апокалипсиса: Горы, покройте нас (см. Ос. 10, 8). И радует тем, что есть у тебя заступники, так сильно любящие Царя и так сильно Им любимые в ответ, что Царь им ни в чем не откажет.
191
Всгжція от літа
Пути парижского богословия
Архимандрит Киприан (Керн)
Осенью 1922 года от пристани Васильевского острова в Петербурге отошли два немецких лайнера. Они везли бесценный «груз», – пассажиров, чьи имена составляли гордость и славу русской культуры и науки. Их изгнала страна, которую они любили и которой преданно служили. Конечным пунктом этого морского путешествия был порт города Штеттин – в дальнейшем же большинство из них ожидала полная неизвестность.
Приютом для многих изгнанников стала Франция. На французской земле их трудами было сохранено и приумножено всё самое ценное, увезённое с родины.
То издание, по которому я читал «Войну и мир», на изрядную долю состояло из французского текста. Все разговоры в салоне мадам Шерер, переписка главных героев, реплики в диалогах в том памятном мне издании были даны так, как они произносились – на языке энциклопедистов и тогдашних салонных остряков. Что поделаешь, французская культура в описываемые Толстым времена реально владела умами представителей русского дворянства. Потом будет подобное увлечение немецким идеализмом и английской политэкономией. А пока даже о таких исконно русских душах, как пушкинская Татьяна, можно было сказать лишь так:
Она по-русски плохо знала,
Журналов наших не читала И изъяснялася с трудом На языке своём родном.
Итак, писала по-французски...
193
Причём не только любовная лирика пользовалась языком уже пропетой «Марсельезы». Император Александр, переживший мистическое озарение в дни наполеоновского нашествия и ощутивший на себе руку Провидения, читал Евангелие тоже на этом языке. Стоит ли удивляться, что после окончательного прихода к власти большевиков именно в Париже, а не в Мадриде и не в Стокгольме, оказалась самая значительная община русской эмиграции. Подобное тянется к подобному, и в силу тех же законов поздние волны эмигрантов оказывались в США именно потому, что слушали рок-н– ролл и читали Хемингуэя, то есть находились под обаянием англоязычной культуры.
Русских эмигрантов было много не только во Франции. Они были во многих странах Латинской Америки, в Германии, Англии, странах Северной Европы. Но любопытная деталь – нигде, кроме Парижа, не возникла серьёзная русская богословская школа. И это притом, что за французской культурой утвердилось прочное реноме культуры лёгкой, поверхностной, ни к чему в духовном отношении не обязывающей. Это мысленное клише до крайности неспра
194
ведливо. Французская культура в лучших своих плодах питается христианскими корнями, и корни эти временами очень глубоки. Но целые поколения Хлестаковых учили французский для писания любовных записок, а не для чтения, скажем, Расина, а высшим проявлением французской культуры считали явления, подобные кабаре «Мулен Руж». Эти люди мечтали о Париже в своих поместьях, а оказавшись в Париже, позорили имя русского человека, как современные мажоры в Куршевеле. Но в XX веке, оказавшись в Париже не на отдыхе, а в изгнании, русские люди сумели самоорганизоваться и создали богословскую школу, чьё влияние выходит далеко за пределы означенного места и времени.
Вообще эмигрантам куда более свойственно пить, «воздыхать» и «воспоминать», нежели активно влиять на жизнь. Те люди, чьи имена мы вспомним, менее всего были похожи на разбросанные бурей обломки старого мира. Эти люди думали, боролись, зажигали своим примером других, творили будущее.
Имена... По отдельности они вырезаны на надгробьях и оттиснуты на обложках книг. Со
195
бранные же вместе, они представляют из себя солидный синодик. Эти люди думали и писали, страдали и молились. Написанное ими требует внимательного прочтения. Общий для всех вопрос – что же произошло с нами и всей страной? – мучил их всех. Следующий вопрос рождался первым: зачем всё это произошло? Чего от нас хочет Бог, раз Он управляет историей? Подобно израильтянам, уведённым в плен, им предстояло не отчаяться в отеческой религии, а ещё более укрепиться в ней и проповедовать в новых условиях и неожиданным слушателям именно её.
Такие люди, как Георгий Федотов, Константин Мочульский, Иван Концевич, всматривались в отечественную историю и культуру, ища в ней ответы на вопросы современности, складывая мозаичный лик русской православной религиозности.
Другие продолжали оригинальное бытие религиозно-философской русской мысли, ярко зажёгшееся в России незадолго до катастрофы. Это, например, Семён Франк и Лев Шестов. С ними можно не соглашаться, но их стоит прочесть.
196
Серьёзнейшее изучение отцов Церкви начал протоиерей Георгий Флоровский. Его «Пути русского богословия» – это интегральный учебник русской духовной истории, обязательный к прочтению для любого священника, любого образованного человека. Флоровский особенно важен для тех, кто любит хвалиться отцами и ссылаться на отцов, самих отцов толком не читая, да и не желая читать. Подобно великому Хомякову, Флоровский один из немногих людей, всегда живших Церковью и никогда не порывавших с ней. Большинству же образованных людей более соответствовал путь отхода от Церкви – и затем мучительного возвращения к ней.
Протопресвитер Николай Афанасьев начинает то, что потом продолжит отец Александр Шмеман и что лучше всего передаётся выражением «литургическое возрождение». Это, по сути, не что иное, как обращение всего внимания, всей любви и всего ума к Святому Святых Церкви, к её сердцу—Евхаристии. Это выяснение связи Церкви как Тела Христова – с Телом Христовым как главным церковным Таинством. Выяснение связи, являющейся тождеством.
197
Ещё был отец Сергий Булгаков со своим сомнительным софианством, Антон Карташёв с лекциями о древней Церкви, читаемыми, как детектив, эрудит Василий Зеньковский и многие другие. Был ни к кому не примыкающий, особняком стоящий, на весь мир заметный Бердяев. Был архимандрит Киприан (Керн), чьи лекции по литургическому богословию знают многие семинаристы. Вообще было так много всего и всех, что подробное знакомство с этими лицами и их трудами обещает быть сколь увлекательным, столь и непростым.
В точном соответствии с родовыми недугами интеллигенции, как мы уже сказали выше, большое число богословов-эмигрантов пережило в своё время отход от Церкви. Зато потом, вернувшись, они принесли с собой способность глубоко понимать и анализировать современные соблазны. Тот же отец Сергий Булгаков, отдавший дань увлечению марксизмом, впоследствии много размышлял о богословии хозяйствования. До сих пор эта сторона жизни не освещена православной мыслью. Мы привычно повторяем святоотеческую догматику, но в практической жизни раболеп
198
ствуем перед капиталистической этикой. И что катастрофично – даже не обращаем внимания на это уродливое несоответствие. «Хозяйственная жизнь, жизнь промышленная и финансовая течёт своим чередом, а Церковь даже не думает влиять на неё», – вторил Булгакову Зеньковский. Если мы не сможем подхватить эстафету умного творчества, то хотя бы снимем шляпы перед памятью людей, произносивших столь своевременные и точные диагнозы эпохе.
Парижских богословов у нас знают не все. А из тех, кто знает, – не все любят. Более того, их «подозревают». Хотя уж чего-чего, а злонамеренности и коварства у этих богословов-бег– лецов не было ни на грош. Им ставится в упрёк то, что их богословие либо новаторствует в областях дотоле неизвестных, либо опасно смешивается с дерзким духом философского поиска. Что ответим на это? Ответим, что названные люди занимались тем, чем на изгнавшей их родине никто очень долго не имел возможности заниматься. На родине русской душе из всех вариантов духовной жизни был оставлен и навязан только один – страдание. А богословие,
199
учёба, поиск и размышление, как хлеб и воздух необходимые любому народу, продолжились в изгнании. Они продолжились как часть общего дела; чтобы тем, кто выживет после огненных испытаний, можно было взять в руки современную православную книгу на русском языке. Уже одна эта мысль гасит раздражение и зовёт к близкому знакомству.
Кроме того, эти люди не ждали канонизаций и не мечтали о бронзе памятников. Они понимали, что сошедшая с ума, выскочившая из колеи жизнь ставит множество злободневных вопросов, на которые нужно дать адекватный и своевременный ответ. Они с опозданием осознали, что свершившаяся на родине катастрофа есть, в немалой степени, именно плод того, что ранее возникавшие жгучие вопросы не получали вовремя ответов и что многие люди, призванные эти ответы давать, с работой своей не справились. Парижских философов и богословов поэтому вовсе не нужно массово канонизировать, благоговейно дрожа над всякой написанной ими строкой. Но их вовсе не нужно и анафематствовать, подозревая во всех смертных грехах во главе с масонством.
200
Вслушаемся только в перечень тем, поглощавших их внимание: духовная история отечества; исторический путь вселенского Православия; богословие отцов и учителей Церкви и литургическая жизнь, соответствующая богословию отцов. Да ведь важнее названных тем ничего нет! И, кроме того, в двухсотлетний период от Петра до Ленина богословская мысль в России эти темы творчески не изучала, довольствуясь готовыми учебными пособиями протестантов и католиков. Поэтому к «русским парижанам» первой волны эмиграции, к этим людям, видевшим наяву парижские мостовые, а во сне – белые берёзы на фоне синего неба, нужно относиться и с вниманием, и с уважением. Любить не заставишь, но нельзя ни отмахиваться, ни мимо проходить.
* # *
Одна историческая деталь.
В 1922 году, когда, по словам Троцкого, «расстрелять не за что, а терпеть невозможно», советская власть выслала из страны неугодных ей гуманитариев. В их числе находились отец Сергий Булгаков, Карсавин, Лосский, Франк,
201
Бердяев, то есть именно те, кто нас интересует, – будущие «парижские» богословы и философы. Один из них, Николай Бердяев, перед высылкой пошёл проститься с отцом Алексием Мечёвым, прихожанином храма которого являлся. Бердяев вовсе не был кристальным выразителем православной философии. В своём творчестве он ярок, неожидан, глубок. Но он открыт для критики, далёк от непогрешимости и часто критики достоин. В то же время, отец Алексий свят и ещё при жизни всенародно любим. Отношение московского батюшки, этого «второго Иоанна Крон– штадского», к известному и изгоняемому философу может служить неким эталоном отношения ко всему означенному явлению. Так вот, Бердяев вспоминал, что старец встал ему навстречу «весь в белом», «как бы пронизанный лучами света». Тогда как философ смущался в ожидании отъезда и был встревожен, праведный священник сказал ему: «Вы должны ехать. Ваше слово должен услышать Запад».
Что ж, остаётся пока добавить только одно. На Западе кто хотел, тот услышал русскую религиозную мысль в изгнании. Эту мысль теперь
202
нужно услышать и пропустить через горнило изучения на родине, на Востоке. Тем более что ради родины эта мысль звучала и одновременной любовью к истине и к родине она приводилась в движение.
Декарт отдыхает
Петр Чаадаев
Человеческий гений способен достичь запредельных высот и глубин философии. Но любые «рукотворные» умопостроения меркнут при свете той Божественной простоты, который изливается со страниц Евангелия...
В собрании сочинений Чаадаева есть небольшая главка под именем «Надписи на книгах». Подобные главы – интереснейший раздел догадок о внутреннем мире человека, вырастающий из подчёркиваний ногтем или карандашом каких-то слов в текстах читаемых книг, из кратких ремарок, бегло начертанных на полях. Так Татьяна разгадывала тайну оне
203
гинской души по книгам, которые он читал, и по обстановке кабинета.
Хранили многие страницы Отметку резкую ногтей:
Глаза внимательной девицы Устремлены на них живей.
И далее:
На их полях она встречает Черты его карандаша.
Везде Онегина душа Себя невольно выражает То кратким словом, то крестом,
То вопросительным крючком.
С подобным интересом открывал я книгу писем, заметок, набросков Чаадаева. Признаюсь, мне интересен этот человек, о котором Тютчев писал, что не согласен с Чаадаевым более, чем с кем-либо другим, но любит его более всех остальных. Пётр Яковлевич – враг всякого «ура-патриотизма», обоснованного нелепостями типа «шапками закидаем». Он – холодный западник, и вместе с тем – подлинный патриот, он – критик, но не циник, ум
204
ный судья прошедших столетий, с которым можно не соглашаться, но мимо которого нельзя пройти. Его достоинство: он будит мысль и заставляет искать пути из тупиков и распутий. Volens nolens, к его скудным, но насыщенным писаниям придётся возвращаться ещё не раз, то опровергая их, то дополняя, то соглашаясь с ними, но всегда оттачивая мысль и напрягая душу.
Вот он пишет неизвестному адресату, отравленному модными сомнениями: «Если бы, не называя Христа, вам говорили о Нём как о философе (без употребления обычных избитых выражений), как о Декарте, например, вы признали бы Его учение вполне разумным». Остановимся на этих словах.
Идея сравнить Христа с философами и учителями человечества не нова. При помощи этой идеи одни люди девальвируют христианство до уровня «одного из учений», наряду с пифагорейством, платонизмом, конфуцианством и прочими. Другие, напротив, пытаются обратить внимание читающих и думающих людей на уникальность Христова Евангелия при помощи сравнения Евангелия с учениями человече
205
скими. Вот и мы, отталкиваясь от сентенции Чаадаева, подумаем о Евангелии Христовом ещё раз. Итак: «Если бы вам говорили о Христе как о Декарте...»
Чаадаев приводит в пример сравнения Декарта. Не знаю, говорит ли что-либо это имя читателю; знаком ли читатель с «радикальным сомнением», аналитической геометрией и принципом «думаю – значит, существую». Хорошо во Христе быть книжником, но не фарисеем. Чем больше объём прочитанного, тем ярче сияет на этом фоне Божественная простота и тем сильнее может быть аргументация в пользу Слова Божия. Декарт тоже может быть полезен, хотя читают его за пределами специальных курсов, конечно, и мало, и редко. Но что доступно всякому читателю, так это сравнение объёма написанного Декартом и объёма написанного апостолами о Христе (Сам Господь, как известно, книг не писал). Декарт, Платон, Кант, Гегель и прочие труженики цеха философов, как правило, написали или надиктовали столько, что тоненькая книжечка под названием Новый Завет по объёму сгодится в качестве разве что вступительной статьи к этим фолиантам. Однако по-
206
истине революционной и изменяющей мир стоит признать в первую очередь тоненькую книжечку Нового Завета, в тени которой помещаются все Декарты, Гегели и Канты вместе с комментаторами. Это удивительно!
К чтению таких «тяжеловесов» от философии, как упомянутые гении, может приступить только человек подготовленный. Нужна умственная дисциплина, навык чтения больших текстов, владение особой терминологией и прочее. Рыбак, пастух и домохозяйка, к которым обращено Евангелие и кто часто выведен на его страницах, могут даже не мечтать осилить Канта с Декартом без особых подготовительных трудов. А совершив подготовительные труды, они, скорее всего, махнут рукой на книги сих почтенных мужей и вернутся к сетям, посоху и кухонным горшкам, поскольку это их прокормит, а Кант их быстрее уморит, чем насытит. Не то с Евангелием.
Являясь пищей для самого простого человека, оно вместе с тем питает самые возвышенные умы. Евангелие одновременно предлагает свои сокровища старикам и молодым, грамотеям и невеждам, богачам и беднякам.
207
Евангелие говорит со всеми вообще, кто имеет уши, чтобы слышать. Оно находит путь к совершенно разным сердцам, умам и душам. Это поразительное свойство Евангелия – одно из простейших и неоспоримейших доказательств его Божественного происхождения. Декарт отдыхает.
Читая Платона, я вовсе не обязан верить в Платона. Читая Аристотеля, я вовсе не обязан любить Аристотеля. Мне и в голову это не приходит. Честно говоря, я способен пользоваться методами Аристотеля, ненавидя его самого, что совершенно исключается в отношении к тоненькой книжечке Нового Завета. Светские науки, говорят, не полюбишь, если не поймёшь. А Слово Божие не поймёшь именно если прежде не полюбишь.
На языке Нового Завета «познавать» означает приобщаться к объекту познания в вере и любви. Читая Новый Завет, я то и дело встречаюсь со словами о необходимости веровать в Иисуса Христа и любить Его. Он говорит: Веруйте в Бога, и в Меня веруйте (Ин. 14, 1). И ещё говорит: Кто любит Меня, тот соблюдёт слово Моё, и Отец Мой возлюбит его, и Мы
208
придём к нему и обитель у него сотворим (Ин. 14,23). Эти цитаты можно множить, и они лишь усилят доказательную базу отличия Евангелия от прочих знаковых философских текстов.
В то время, когда Чаадаев писал свои «Философические письма» и обменивался мыслями с немногими друзьями, в России назревало философское пробуждение. Через некоторое время появятся во множестве восторженные юноши, которые согласятся отказаться от всех радостей жизни, если им внятно не объяснят систему Гегеля. То же самое происходило и в умственной жизни Запада. Исключение составляли люди, подобные Кьеркегору. Тот говорил, что не понимает Гегеля, однако не переживает по этому поводу. «Я, – говорил он, – пойму Гегеля, как только захочу его понять. Но я не понимаю Авраама!» Мир веры, мир священных парадоксов и Божиих загадок куда более достоин внимания человеческого, хоть и выражен он языком простых притч или безыскусного повествования.
Чаадаеву казалось, что изложенная в виде системы «философия Иисуса Христа» могла бы пленить образованных людей так же, как
209
пленяли их толстые книги велеречивых мудрецов. Именно с этой мыслью замоскворецкого затворника я не согласен. А вообще многое мне у Чаадаева кажется серьёзным, выстраданным и полезным. Поэтому, если Бог благословит, хотелось бы не раз ещё оттолкнуться от его разбросанных там и сям ярких мыслей, чтобы либо развить их, либо побродить вокруг них в раздумье.
Кстати, упомянутый нами Декарт говорил, что чтение книг тем именно хорошо, что в книгах лучшие люди мира щедро делятся с нами своими лучшими мыслями.
Беглец от мира
Сила и слабость Григория Сковороды
У этого человека была смешная фамилия и странная жизнь. Действительно ли мир гнался за ним так, как ему казалось, или иные причины заставляли его всю жизнь быть в движении – Бог знает. Прожив долгую даже по нашим, а тем
210
более по меркам XVIII столетия жизнь, любитель Библии и сын Саввы Григорий, по прозвищу Сковорода, ярко осветил небосклон южнорусского неба. Свет этот был виден далеко и многих заставил с удивлением посмотреть вверх. А удивление, как известно, – мать философии.
Настоящая философия не имеет ничего общего с расхожими ассоциациями. Философу не нужен диплом, мантия, куча книг, отдельный кабинет. Он не обязательно должен быть рассеянным и ходить в очках. Ему нужна «филиа» (любовь) к «софии» (мудрости). Остальное, как говорится, приложится.
Настоящих философов так же мало, как полководцев, равных Александру Македонскому. Сократ, может быть, лучший из них, не написал ни одной строчки. Он ходил по рынкам, слушал людскую болтовню, иногда надолго застывал в раздумье. Он умел правильно задавать вопросы и внимательно слушать собеседника. Еще он умел без страха умереть.
Григорий тоже долго ничего не писал. А если потом начал, так это – плод пребывания в животворном лоне христианской культуры. Вся она выросла на поклонении Книге и на любви к
211
книжному знанию. Но начал он писать тогда, когда многие заканчивают– под сорок. Эта выдержанность сообщает мыслям, как вину, терпкость и вкус. У долгого молчания Сковороды можно учиться. Да и вообще, учиться у молчания полезнее, чем у трескучей говорливости.
Сковорода – философ практической пользы. Ему чужды отвлеченные рассуждения о субъектах и объектах. О предикатах, субстанциях и прочих малопонятных вещах, образующих вокруг ложного знания плотную завесу, подобную тем кустам, в которых скрылся нагой и стыдящийся Адам. Сковорода смотрит на философию как на путь овладения истинным блаженством, оно же – и цель жизни. Философия – это чудесный камень алхимика, способный превращать не все подряд в золото,
но всякую суету – в притчу, всякий предмет
в символ. Философ должен быть готов, не засоряя речи латынью и не наводя туману, ответить мудро и просто на вопрос «как жить?»
Эх, прошерстить бы по этому критерию все наши кафедры философии...
Вообще-то Сковорода догматически грязен. Чего стоит одно только его утверждение,
212
что мир делится на натуру видимую и невидимую. Видимая – это, дескать, мир, а невидимая – Бог. Если все невидимое Богом назвать, то окажутся «богами» и Ангелы, и демоны, и мысли, и совесть. За все подряд я хвалить Сковороду не хочу и подчеркиваю – он догматически грязен. А грязен – потому, что своеволен и в своей правоте уверен.
Один епископ выгнал его из своего училища со словами: «Да не живет посреде дому моего творяй гордыню». Я с этим епископом согласен.
Из всех потерь человеческих – какая самая горькая? Что самое главное из того, что обронил человек по дороге из Иерусалима в Иерихон? Себя самого потерял человек. Себя настоящего не знает и о себе настоящем не заботится. Григорий Саввич не уставал звать людей вернуться к себе «под кожу». «Все зло и несчастье, – говорит он, – родилось от пре– слушания сих Христовых слов: «Ищите прежде Царствия Божия...», «Возвратися в дом твой...», «Царствие Божие внутрь вас есть...». Голос его с каждой эпохой становится все актуальней. Смирения в людях скоро на грош не останется.
213
Все уверены, что должны быть счастливы, а где счастье живет – не знают. Оттого мечутся и умирают запыхавшись, с горькой обидой на весь мир и даже на Господа Бога.
Если счастье в чинах, то невозможно всем в одном чине родиться. Если – в Америке, или на Канарских островах, или в Соломоновом веке, то как всем в одном месте и в одном времени поместиться?
И вот сидит наш мудрец под грушкой, дует в дудочку и следит за облачком. А потом переводит на вас взгляд и сквозь столетия серьезным голосом произносит: «Не ищи счастья за морем, не проси его у человека, не странствуй по планетам, не волочись по дворцам, не ползай по шаре земном, не броди по Иерусалимам... Счастье ни от небес, ни от земли не зависит... Нужное есть только одно: единое на потребу... Что же есть единое? Бог. Вся тварь есть рухлядь, смесь, сволочь, лом, вздор, и плоть, и плетки... А то, что любезное и потребное, есть едино везде и всегда».
Сковорода весь – в Библии. Она ему – невеста, и сладкозвучная горлица, и Давидова арфа. Но плавает он по этому морю опасно, как
214
дерзкий юноша в шторм, за буйками. Еврейские мистики верили, что слава Божия заключена в буковках Торы, как в тюрьме, и пытались ее освободить. Сковорода тоже прочь бежит от буквального смысла, ищет сокровенного, ныряет в текст, как ловец за жемчугом. Но нет никого, кто нырнул бы за ним, если он на глубине замешкает. Сковорода – одиночка. Сковорода – не литургичен.
В церковь Григорий Саввич ходил. Наверняка молился искренне, и Апостол читал, и угадывал за завесой обрядов Небесный смысл и красоту будущего века. Но это не стержень его, а так—довесок. Слишком долго Литургия называлась обедней и стояла в одной шеренге с вечерней и утреней. О том, что она – Таинство таинств, писатели и философы, богословы и пастыри вдохновенно заговорят позже. Напишет «Записки о Божественной литургии» Гоголь, воскреснут в своем подлинном понимании святоотеческие тексты, чудотворно будет служить Иоанн Кронштадтский. Но это – позже. А пока «томимые духовной жаждою» пытаются эту жажду утолить побегом от мира на лоно природы или в тишь кабинета,