Текст книги "Белое движение. Исторические портреты. Том 2"
Автор книги: Андрей Кручинин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Между тем, сколь бы парадоксальным это ни показалось, тяжёлый поход закалил отступающих. Слабые отсеялись и погибли, а остальные разобрались по немногим оставшимся частям, всё ещё именуемым по инерции дивизиями и бригадами.
Сами части были очень невелики, обычно от ста до трёхсот человек с несколькими пулемётами на дивизию, зато при каждой были громадные санные обозы с больными, ранеными и семьями солдат и офицеров. Да и сами строевые бойцы, независимо от того, кем они считались, пехотой или кавалерией, передвигались частью на санях, а частью верхом на крестьянских лошадях, постоянно обмениваемых на свежих во всех попутных деревнях. Орудий сохранилось лишь восемь штук в Иркутском и Боткинском артиллерийских дивизионах, из них два везли на санях собранными, а другие – в разобранном виде; снарядов к ним почти не было. И эта армия проделала за четыре месяца по непролазной тайге 2 000 вёрст. Впоследствии люди, совершившие этот поход, назвали его Великим Сибирским Ледяным походом, в большинстве случаев считая его началом оставление Омска, а окончанием – выход в Забайкалье.
За Канском отходящие колонны вновь вышли на линию железной дороги. Иркутский Ревком, успевший уже уверить себя, что они не более чем толпа беглецов, не представлявшая никакой боевой силы, теперь всполошился и выставил против них сильный отряд большевика Нестерова. 30 января 1920 года в упорном бою на станции Зима этот отряд был наголову разбит частями колонны генерала Вержбицкого, а оставшиеся в живых красные партизаны поспешили сдаться чехам, чей эшелон также стоял на станции.
Но генерала Каппеля уже не было со своими бойцами, чтобы порадоваться этому успеху.
23 января в Нижнеудинске умирающий Каппель передал командование войсками своему заместителю и ближайшему помощнику С. Н. Войцеховскому. Владимир Оскарович умирал на руках своего соратника и друга ещё по волжским боям, Василия Осиповича Вырыпаева. Вот что вспоминал тот впоследствии:
«В последующие два-три дня больной генерал сильно ослабел. Всю ночь 25-го января он не приходил в сознание.
На следующую ночь наша остановка была в доме железнодорожного смотрителя. Генерал Каппель, не приходя в сознание, бредил армиями, беспокоясь за фланги, и, тяжело дыша, сказал после небольшой паузы: “Как я попался! Конец!”
Не дождавшись рассвета, я вышел из дома смотрителя к ближайшему стоявшему эшелону, в котором шла на восток вместе с чешскими войсками румынская батарея имени Марашети. Я нашёл батарейного врача К. Данец, который охотно согласился осмотреть больного и захватил нужные принадлежности. Быстро осмотрев больного генерала, он сказал: “Мы имеем один патрон в пулемёте против наступающего батальона пехоты. Что мы можем сделать?” И тут же тихо добавил: “Он умрёт через несколько часов”.
У генерала Каппеля было, по определению доктора К. Данец, двухстороннее крупозное воспаление лёгких. Одного лёгкого уже не было, а от другого оставалась небольшая часть. Больной был перенесён в батарейный лазарет-теплушку, где он через шесть часов, не приходя в сознание, умер.
Было 11 часов 50 минут 26 го января 1920 года, когда эшелон румынской батареи подходил к разъезду Утай, в 17 вёрстах от станции Ту луна в районе города Иркутска».
7 февраля Каппелевская армия, как она уже стала себя называть, подошла к Иркутску. Войска готовились к штурму города, но, узнав, что адмирал Колчак, содержавшийся в тюрьме, накануне ночью убит большевиками, Войцеховский отказался от ставшего уже бессмысленным штурма. Армия обошла Иркутск стороной, перешла по льду озеро Байкал и вышла 14 февраля 1920 года к Мысовску, где соединилась с войсками Атамана Семёнова и японцами. Всего в Забайкалье вышло около 30 000 человек, из них в строю на тот момент было не более 5 000. Но всё же они вырвались и остались живы.
Гроб с телом Каппеля войска везли с собой, и его бессменно сопровождал Вырыпаев. Смерть Главнокомандующего до поры не афишировалась, и лишь в Чите гроб открыли для прощания. Каппеля похоронили в кафедральном соборе города в самой торжественной обстановке. В ноябре 1920 года при оставлении Читы войска вновь забрали с собою дорогие для них останки любимого генерала и перезахоронили их в Харбине. Но и здесь Владимиру Оскаровичу не дано было упокоиться окончательно: в 1955 году его могила была разрушена по приказу коммунистических властей Китайской Народной Республики.
В Забайкалья в 1920 году остатки армии были переформированы во 2-й и 3-й стрелковые корпуса. При этом части бывшего 1-го Волжского армейского корпуса были сведены в Отдельную Волжскую бригаду, состоявшую из одного стрелкового и одного драгунского полков и одной батареи. Ею командовал бывший начальник 1-й Самарской стрелковой дивизии генерал Н. П. Сахаров. Эти бойцы ещё принимали участие в боях в Забайкалья, а позднее, в Приморья в 1921 году, они составили 1-й Волжский Генерала Каппеля стрелковый полк и 3-ю Волжскую Генерала Каппеля батарею, участвовали в наступлении на Хабаровск зимой 1921/1922 года под общим командованием генерала В. М. Молчанова и во всех боях вплоть до октября 1922 года, когда был эвакуирован Владивосток.
Таким образом, Каппелевцы стали последней Белой армией, покинувшей родную землю.
ГЕНЕРАЛ-ЛЕЙТЕНАНТ БАРОН Р. Ф. УНГЕРН-ШТЕРНБЕРГ
(Очерк: Андрей Кручинин)
Тринадцатого сентября 1921 года в Ново-Николаевске открылось заседание Чрезвычайного Сибирского революционного трибунала. И на судей, и на публику, наполнявшую зал, подсудимый, генерал барон Унгерн-Штернберг, – высокий, худой, с остановившимся пристальным взглядом прозрачных светлых глаз, облачённый в оранжевый заношенный монгольский халат с намертво пришитыми русскими генеральскими погонами, – производил впечатление сумасшедшего. А для него, должно быть, безумцами были они – те, кто сейчас пытался его судить, кто вверг Россию в пучину братоубийства, те, против кого он – остзейский барон, казачий офицер, монгольский князь и один из героев и вождей русского Белого движения – вёл жестокую и яростную борьбу едва ли не с первых дней охватившей державу Смуты. Как мировую болезнь переживал он всю жизнь утрату в современном обществе цельности человеческой личности, разрушение идеалов воина, аскета, подвижника, культивирование эгоизма и трусости. Именно на волне всего этого пришли к власти его нынешние судьи, начавшие с самого худшего – с предательства на войне, с превращения солдата в шкурника и дезертира, чтобы затем использовать мятущееся, деморализованное человеческое стадо как материал для своих доктринёрских экспериментов. Не сумасшествием ли это было? Но сейчас победа была за ними, и роль безумца отводилась ему, барону Унгерну. Впрочем, идеалист и мистик, он и тогда, наверное, не мог считать торжество своих врагов вечным.
* * *
Одни источники называют его Романом-Николаем, другие – Романом-Максимилианом. В принципе, для протестанта – а род Унгерн-Штернбергов принадлежал к Евангелическо-Лютеранской Церкви – возможно и то, и другое, а также тройное имя; один из сегодняшних авторов приводит и четвертую версию – «Роберт-Николай-Максимилиан», причём первое имя якобы было изменено молодым Унгерном по собственной инициативе: «Новое имя (Роман. – А. К.) ассоциировалось и с фамилией царствующего дома, и с летописными князьями, и с суровой твёрдостью древних римлян», – но к реальному человеку эти красивости вряд ли имеют какое-либо отношение. Метрическое свидетельство Р. Ф. Унгерн-Штернберга нам, к сожалению, неизвестно, но оно, так же как и свидетельство о конфирмации, прилагалось к переписке о поступлении его в Морской кадетский корпус (1902-1903 годы), в которой имя юноши неоднократно приводится полностью: «Роман Фёдорович». Было бы странным предположить, что родная мать не знала, как зовут её сына, или что прошение подкреплялось документами, которые не соответствовали бы содержащимся в нём сведениям. По крайней мере, во всех встречающихся документах, начиная с шестнадцатилетнего возраста, будущий генерал именуется «Барон Роман Унгерн-Штернберг» (частица «фон» – скорее всего следствие убеждённости литераторов и мемуаристов, что каждый барон – непременно «фон»); остановимся на этом варианте и мы, не прибегая к романическим версиям о перемене имени[6]6
Более вероятным представляется иное объяснение: «европейское» Роберт могло использоваться в обиходе среди родственников Унгерна, менее, чем он, «русифицировавшихся». В каких-то случаях семейные или дружеские имена-прозвища накрепко приставали к человеку – так произошло, например, с одной из ближайших подруг Государыни Александры Феодоровны, фрейлиной Юлией Александровной Ден, в большинстве источников и даже библиографических ссылок навсегда оставшейся «Лили Ден». – А. К.
[Закрыть].
Обладатель его родился 18 декабря 1885 года и стал последним представителем своей ветви старинного рыцарского рода, принадлежностью к которому, как упоминают все пишущие об Унгерне, очень гордился. Первоначально Роман обучался в частном пансионе; по рассказу одного из его родственников, учёбе сильно мешали «многочисленные школьные проступки», к чему цитирующий это свидетельство писатель не упускает присовокупить: «Сказано мягко, но, угадывая в мальчике черты взрослого мужчины, каким он станет впоследствии, трудно поверить в невинность этих проказ». Впрочем, можно бы и поверить, ибо существует гораздо более адекватный источник, чем сомнительное проецирование «черт взрослого мужчины» на мальчика: в 1903-1905 годах проступки молодого барона тщательно фиксировались, и это даёт нам счастливую возможность представить себе его на основании конкретных фактов, без привлечения догадок и спекуляций.
Упомянутые записи были сделаны во время учёбы Романа в Морском кадетском корпусе. «Его мать, – пишет П. Н. Врангель, в годы Первой мировой войны бывший командиром полка, в котором служил Унгерн, – овдовев (по другим сведениям – разведясь с мужем. – А. К.) молодой, вышла вторично замуж и, по-видимому, перестала интересоваться своим сыном». Это предположение похоже на правду, тем более, что с отчимом, бароном О.Ф. Гойнингеном-Гюне, юноша не ладил, о чём сохранилась запись в аттестационной тетради кадета. 1 августа 1902 года барон Гюне обратился на имя директора корпуса с прошением о принятии пасынка «на воспитание в младший специальный класс»; Роман неплохо сдал вступительные экзамены и приказом от 5 мая 1903 года был зачислен в корпус. Уже через пять дней для него началось трёхмесячное учебное плавание.
Вряд ли Унгерн был хорошо подготовлен к службе; тем не менее новая жизнь воспринимается им, как можно предположить, с энтузиазмом, а первая аттестация, датированная 12 августа, даже начинается со слов: «Очень хороший кадет». Правда, продолжение не столь «заздравное» – «...но ленив, очень любит физические упражнения и прекрасно работает на марсе (то есть управляется с парусами, что требовало сноровки и смелости. – А. К.). Не особенно опрятен». Сильный от природы, «очень хорошего» поведения (было начато «отличи...», но не дописано – быть может, из-за единственного взыскания за курение в неположенное время и в неположенном месте), «очень исправный» по службе, он был, по оценке начальства, «мало прилежен» и «мало внимателен» лишь на учебных занятиях, однако и последнее обстоятельство почти не сказалось на полученных по итогам плавания баллах.
Но лето сменилось осенью, а по-своему увлекательное и бывшее, очевидно, в новинку для Романа плавание – серыми и однообразными учебными буднями, и в его аттестационной тетради записывается взыскание за взысканием. Впрочем, вопреки глубокомысленным и рискованным предположениям, характер проступков как раз довольно невинный: около трети записей отмечают привычку кадета залёживаться в постели 15-20 минут после сигнала побудки, другие говорят о возне с товарищами, опозданиях на занятия, курении не вовремя и проч., с соответствующими, не очень серьёзными наказаниями. Воспитанникам Морского корпуса вообще было свойственно бравирование некоторой расхлябанностью, почитаемой ими признаком настоящего «морского волка»; поведение же Романа Унгерна, несмотря на все замечания, в первом полугодии 1903/1904 учебного года стабильно оценивалось восемью баллами по двенадцатибалльной системе (удовлетворительной считалась шестёрка). И сгубили молодца не проказы, а навигация с астрономией.
Астрономия вообще была страшилищем для морских кадет; явно не давалась она и Унгерну. Другим камнем преткновения стал предмет, именуемый «Навигация и Лоция». При этом нельзя сказать, чтобы Роман был совсем неспособен к точным наукам: плохие отметки по другим предметам ему удавалось исправлять. Вообще учился кадет Унгерн довольно неровно, но всё-таки за год, не считая злополучных навигации и астрономии, средний балл его равнялся 8,3. Тем не менее постановлением учебно-воспитательного совета от 5 мая 1904 года кадет был оставлен на второй год.
Само по себе второгодничество не считалось среди кадет явлением предосудительным, но Унгерн, то ли решив, что с ним обошлись несправедливо, то ли просто обидевшись на всё мироздание, начинает вести себя вызывающе. Не исправило дела и новое летнее плавание – на кадета сыплется арест за арестом; в аттестации появляется «мало исправен», «мало прилежен», «мало внимателен», ухудшаются и оценки – по штурманскому делу его даже решено подвергнуть переэкзаменовке «в первой половине будущей кампании». Как видим, пока перспективы дальнейшего обучения кадета ещё не подвергаются большому сомнению... но «будущей кампании» уже не суждено состояться.
На сей раз дело не в учёбе. Роман дерзит и огрызается, и, разумеется, никакой преподаватель, а тем более строевой офицер с таким безобразием мириться не будет. Основной мерой наказания Унгерну становится строгий арест. Оценка по поведению за первое полугодие снижается до пяти баллов, а в первые месяцы 1905 года – до четырёх. Аттестация уже годится разве что для арестантских рот: «Весьма плохой нравственности, при низком умственном развитии; правила Корпуса не исполняет упорно, неопрятен, груб». Наконец, 8 февраля учебно-воспитательный совет выносит решение «предложить родителям кадета барона Унгерн-Штернберга, поведение которого достигло предельного балла (4) и продолжает ухудшаться, – взять его на своё попечение в двухнедельный срок, предупредив их, что если по истечении этого времени означенный кадет не будет взят, – то он будет из корпуса исключён», и уже 12 февраля Роман покидает оказавшиеся для него негостеприимными стены корпуса. Морская карьера барона Унгерн-Штернберга закончилась, так и не начавшись...
Мы остановились на обучении Романа в корпусе не только потому, что оно практически не получило освещения в литературе о нём[7]7
В последние годы были опубликованы выдержки из аттестационной тетради Р. Ф. Унгерна, но публикатор не понял подлинной причины перемен в его поведении и, проигнорировав отметки об успеваемости, нарисовал тем самым неправильную картину обучения барона в Морском корпусе. – А. К.
[Закрыть], или потому, что здесь уже проявились, пусть и в начальной стадии развития, некоторые из черт, которые отмечались впоследствии как характерные для взбалмошного, своевольного и... легко уязвимого барона. 8 февраля 1905 года можно считать одним из поворотных пунктов его судьбы: вместо флотского офицера – а в Императорском Флоте традиционно служили многие представители разных ветвей рода Унгернов – Россия получила... а кого же она получила?
Вместо «попечения родителей» молодой барон Унгерн перешёл вскоре на Царское «попечение», поступив на действительную военную службу добровольцем. 10 мая он был зачислен вольноопределяющимся в 91-й пехотный Двинский полк, а уже 29-го состоялся приказ о переводе вольноопределяющегося барона Унгерн-Штернберга «на пополнение войск Наместника Дальнего Востока», и он отправился буквально «на край света», где ещё шла Русско-Японская война. 8 июня барон прибыл и был зачислен в 12-й пехотный Великолуцкий полк.
Боевых действий, впрочем, к моменту первого появления Унгерна на Дальнем Востоке не велось: войска стояли без движения, а Петербург уже изъявил принципиальное согласие на мирные переговоры. Поэтому ничем, кроме непонятного недоразумения, не могут быть объяснены утверждения барона Врангеля, будто Роман «с возникновением японской войны бросает корпус и зачисляется вольноопределяющимся в армейский пехотный полк, с которым рядовым проходит всю кампанию. Неоднократно раненый и награждённый солдатским Георгием, он возвращается в Россию...»
Не было ни ранений, ни Знака отличия Военного Ордена («солдатский Георгий»), как не было и вообще участия в сражениях, а лишь, по формулировке послужного списка, «в походах против Японии». Тем не менее, наряду с явными ошибками, в кратком рассказе Врангеля о его подчинённом имеются и чрезвычайно любопытные сведения, вполне похожие на правду. Так, стоит прислушаться к его упоминанию, что по возвращении со своей первой войны Унгерн, «устроенный родственниками в военное училище, с превеликим трудом кончает таковое», – поскольку ряд обстоятельств заставляет и впрямь заподозрить в судьбе Романа влияние протекции.
Прежде всего, вопреки ясному утверждению об отсутствии у вольноопределяющегося боевого опыта, Унгерн имел «светло-бронзовую медаль», а ею награждали, согласно Высочайшему указу, лиц, которые «участвовали в течение 1904-1905 годов в одном или нескольких сражениях против японцев на суше или на море». Не совершив, кажется, ничего выдающегося и не прослужив в строю и полугода, Унгерн 14 ноября был произведён в ефрейторы. Почти год он тянет солдатскую лямку, а 19 сентября 1906 года переводится «на службу в Павловское военное училище юнкером рядового звания». «Павлоны» выходили, как правило, в пехотные полки, однако Унгерн избрал себе иную стезю, накануне выпуска зачислившись в Забайкальское Казачье Войско «с припиской к выселку Усть-Нарынскому». Училище он закончил по второму разряду, что в общем не противоречит словам Врангеля о «превеликом труде», и 15 июня 1908 года был выпущен хорунжим в 1-й Аргунский казачий полк Забайкальского Войска.
Медаль, не соответствовавшая реальным заслугам; производство; командировка в училище не московское (Великолуцкий полк в мирное время стоял в Московском округе), а петербургское, да ещё самое почётное – Павловское; запись в послужном списке «общее образование [получил] в Морском Кадетском Корпусе» – явный результат подтасовки, ибо полтора года в младшем специальном классе вообще не давали никакого законченного образования; целенаправленное стремление из пехотного училища в казаки с припиской к одному из Войск... – всё это в самом деле слишком похоже на действие некой «руки», продвигавшей дворянского «недоросля» с неудачно складывающимся началом карьеры. Так или иначе, в конце июля 1908 года хорунжий Унгерн прибыл в Забайкалье, где впоследствии прославится его имя в самый яркий, «звёздный час» Гражданской войны.
...Читатель уже обратил внимание, как много догадок встречается при исследовании судьбы барона Унгерн-Штернберга. Мы и далее обречены идти буквально на ощупь, сопоставляя отрывочные и слишком часто недостоверные свидетельства, колеблясь между различными интерпретациями и гипотезами и, что не менее важно, то и дело вступая в полемику с высказанными ранее точками зрения. В отличие от многих Белых вождей, чьи имена сознательно или невольно замалчиваются, об Унгерне пишут сейчас относительно много, но зачастую так, что хочется предпочесть любое замалчивание. И, прощаясь с отрочеством и юностью нашего героя, в качестве иллюстрации приведём лишь одно из таких «повествований», в своей лапидарности звучащее уже просто юмористически:
«Барон закончил гимназию в Ревеле и посещал кадетскую школу в Петербурге, откуда в 1909 году его направили в казацкий корпус в Читу. В Чите барон в ходе офицерской ссоры вызвал на дуэль противника и тяжело ранил его... Из-за дуэли он был изгнан из корпуса в июле 1910 года, и с этого времени начались его одинокие странствия в сопровождении лишь одного охотничьего пса Миши. Каким-то образом он добрался до Монголии, которой суждено было стать его судьбой. Странная, пустынная, дикая, древняя и жестокая страна очаровала Унгерна...»
Ну, до Монголии-то он, положим, и в самом деле «добрался».
* * *
Впрочем, и конфликт с однополчанином действительно предшествовал первому знакомству с «древней и жестокой страной». По менее благожелательному к барону свидетельству, «необузданный от природы, вспыльчивый и неуравновешенный, к тому же любящий запивать и буйный во хмелю, Унгерн затевает ссору с одним из сослуживцев и ударяет его. Оскорблённый шашкой ранит Унгерна в голову. След от этой раны остался у Унгерна на всю жизнь, постоянно вызывая сильнейшие головные боли и несомненно периодами отражаясь на его психике. Вследствие ссоры оба офицера вынуждены были оставить полк»; по свидетельству более благожелательному – «причиной ухода из Аргунского полка послужила ссора с сотником М., со взаимными оскорблениями, за которыми последовал отказ М. от дуэли». Сходятся мнения, в общем, лишь в одном: правильно организованного поединка не было. Тем не менее дело удалось замять, ограничившись переводом барона в Амурский казачий полк; не помешал конфликт и производству его в следующий чин сотника. Службу же на новом месте Унгерн начал с экстравагантностью, которая уже становится одной из его неотъемлемых черт.
«В первый день Св[ятой] Пасхи [1910 года] барон Унгерн выехал к месту новой службы... – рассказывает современник. – Весь путь (900 в[ёрст]) он проделал верхом в сопровождении лишь своей охотничьей собаки, следуя по кратчайшему направлению чрез Б[олыной] Хинган охотничьими тропами... Барон как бы умышленно выбрал самое безлюдное направление, и поэтому добывал себе в пути пропитание исключительно охотою». Таким образом, на смену загадочным и как будто бесцельным «одиноким странствиям» выступает вполне осмысленный маршрут, рискованный и тяжёлый, но именно из-за этого ставший незаменимой школой выносливости и отличной проверкой собственных сил.
Царившая на восточной окраине «глубокая тишина» угнетала Унгерна. Отдушиной показались ему события на рубежах добивавшейся независимости от Китая Халхи (Внешней Монголии). Войска центрального Халхасского правительства летом 1912 года вели успешные боевые действия на западе, под городом Кобдо, но Китай не оставлял надежд вернуть себе Кобдоский округ, и для противодействия этому Россия, усиливавшая свои позиции в Монголии, вынуждена была подкреплять их вводом воинских контингентов. Следивший по газетам за происходившими событиями Унгерн попытался вернуться на службу в Забайкальское Войско, откуда были перспективы попасть в Монголию, когда же это ему не удалось – подал рапорт об отставке и отправился в Кобдо как частное лицо, в одиночку, сопровождаемый лишь сменными проводниками из местных монголов.
«Русский офицер, скачущий с Амура через всю Монголию, не имеющий при себе ни постели, ни запасной одежды, ни продовольствия, производил необычное впечатление», – вспоминал о нём много лет спустя попутчик, отметивший также, что Унгерн, стремясь поскорее попасть в Кобдо, всё время немилосердно хлестал нагайкой проводников, требуя гнать коней вскачь. Со всей искренностью барон говорил тогда, «что 18 поколений его предков погибли в боях, на его долю должен выпасть тот же удел». Но сроки ещё не подошли. На «кобдоскую» войну он попросту опоздал так же, как и на Японскую, – военная демонстрация России предотвратила китайскую угрозу этой области, и стремившийся воевать офицер-авантюрист на фоне зыбкого политического равновесия в регионе отнюдь не был желательной фигурой, так что ввязываться в монголо-китайские свары Унгерну запретили. Присутствие в этих новых для него краях барон стремится использовать для знакомства как с природой, так и с местными племенами, их нравами и верованиями.
В качестве главного результата этого знакомства обычно называется принятие Унгерном буддизма в его монголо-тибетской, ламаистской разновидности; однако, по пристальном рассмотрении, все рассказы об этом вызывают большие сомнения. Прежде всего отметим трудности чисто технические – барон в это время совершенно не владел монгольским языком, зная лишь отдельные слова и пытаясь наскоро чему-то научиться буквально на ходу. Таким образом, свои представления о ламаизме Унгерн должен был бы почерпнуть из литературы (неизвестно, насколько высокого уровня) или бесед с русскими торговцами и скотопромышленниками, жившими в Монголии. Семь лет спустя он всё ещё будет спрашивать случайного знакомого, одного из русских обитателей монгольской столицы – Урги: «Я слышал, что вы занимаетесь буддизмом... Не сообщите ли чего-либо интересного в этом отношении? Очень этим интересуюсь...» – что как будто не говорит о сколько-нибудь глубоком знакомстве с восточной философией.
Непонятным выглядит и само обращение к буддизму. Действительно, чем могла религия, проповедующая тщетность земных усилий, отрешение от всего мирского, пассивное и равнодушное к окружающему «самосовершенствование» во имя будущего растворения в безымянной и безликой «нирване», – прельстить барона Унгерна, вся жизнь которого была исполнена активной деятельности, проникнута духом целеустремлённости, направлена на изменение господствующего миропорядка и борьбу со злом, каким его видел потомок рыцарей? Барон никогда не был и вряд ли мог быть «созерцателем», так что, вопреки общепринятой версии, приходится говорить о его европейском мировосприятии, чуждом восточной религиозно-философской традиции.
Конечно, экзотика центральноазиатских просторов и пряный аромат чужой культуры должны были оказать своё влияние на впечатлительного офицера. Но рискнём предположить, что исходил Унгерн вовсе не из религиозных мотивов, обращая своё внимание не на доктрину, а на живых людей. «Барон был твёрдо убеждён, – вспоминает о нём Атаман Г. М. Семёнов, – что Бог есть источник чистого разума, высших познаний и Начало всех начал. Не во вражде и спорах мы должны познавать Его, а в гармонии наших стремлений к Его светоносному источнику. Спор между людьми, как служителями религий, так и сторонниками того или иного культа, не имеет ни смысла, ни оправданий, ибо велика была бы дерзновенность тех, кто осмелился бы утверждать, что только ему открыто точное представление о Боге. Бог – вне доступности познаний и представлений о Нём человеческого разума». Эти взгляды уже носят известный отпечаток скептицизма, к концу XX века сыгравшего столь разрушительную роль; но мятущаяся душа барона Унгерна, взыскуя Бога, столь часто забываемого в современном мире («Бога нужно чувствовать сердцем», – говорил этот суровый и жестокий воин), искала и мирской идеал, воплощённый для него в Средних веках с их предельным, иногда экстатическим напряжением духа. Готовому воскресить эпоху Крестовых походов Унгерну был невыносим овладевающий Европой материализм и пошлость буржуазности, и – готовый к самообману идеалист – он слишком хотел увидеть в избиваемых им же самим проводниках-монголах подлинных потомков бесстрашных воинов Чингис-Хана...
Воспринимая таким образом монголов, барон Унгерн естественно должен был стремиться понять и религию, фанатично исповедуемую этим «народом конников», но о переходе в новое вероисповедание не могло быть и речи. Прислушаемся к свидетельству Атамана Семёнова: «Вероотступничество особенно порицалось покойным Романом Фёдоровичем, но не потому, однако, что с переходом в другую религию человек отрекается от истинного Бога, ибо каждая религия по своему разумению служит и прославляет истинного Бога». В смене религии, очевидно, он видел прежде всего предательство, а вряд ли что-нибудь могло быть хуже по рыцарскому кодексу чести, чем несохранение верности. Он всё-таки был рыцарем, и не случайно в 1921 году один из собеседников увидел в бароне что-то «от Ламанческого рыцаря Печального образа в те паскудные времена, когда рыцарством и не пахло». Высокий, худой и нескладный Унгерн и внешне напоминал Дон Кихота и, как и герой Сервантеса, абсолютно не умея разбираться в людях, был обречён на жестокие ошибки и горькие разочарования. Ошибся он и в монголах, не разглядев в них отсутствия столь желанной ему воинственной непреклонности, и в ламаизме, так никогда и не уяснив содержание этого вероисповедания.
Но все разочарования ещё впереди, а пока Унгерна ждёт его первая настоящая война, которая увлечёт барона за тысячи вёрст от полюбившейся ему Монголии.
* * *
Об Унгерне писали не только воспоминания и исследования, порою похожие на романы, но и романы, нередко не более фантастические, чем иные исследования. Так, в беллетристике возник и затем с подкупающей серьёзностью был повторен в одной из статей эпизод, якобы предшествовавший в биографии барона началу войны, которую сразу же окрестили тогда «Великой»:
«...Унгерн посетил Европу: Австрию, Германию, Францию. В Париже он встретил и полюбил даму своего сердца, Даниэллу. Это было в преддверии первой мировой войны. Верный своему долгу, по призыву царя барон вынужден был вернуться в Россию, чтобы занять своё место в рядах императорской армии. На родину Унгерн отправился вместе со своей возлюбленной, Даниэллой. Но в Германии ему угрожал арест как вражескому офицеру. Барон предпринял поэтому чрезвычайно рискованное путешествие на баркасе через всё Балтийское море. Однажды в бурю маленькое судно потерпело крушение, и его возлюбленная погибла. Самому ему удалось спастись лишь чудом. С тех пор барон никогда уже не был таким, как прежде...»
Конечно, это не более чем легенда. В зрелом возрасте Унгерн вообще не покидал России (Китай и Монголия вряд ли воспринимались им как заграница), но такая несообразность, разумеется, не могла остановить беллетриста. Аскетизм и мрачную замкнутость барона казалось легче всего объяснить личной драмой, так же, как его прославленную впоследствии жестокость – мифической гибелью в годы Смуты «его жены и ребёнка». На самом же деле о личной жизни, привязанности и увлечениях Унгерна, если они и были, никаких сведений нет; знавшие его люди лишь единодушно отмечают «поразительную застенчивость и даже дикость» и стеснительность барона, неуютно чувствовавшего себя в светском обществе, к которому он не имел ни привычки, ни тяготения («безумно смелый человек, он страшно стеснялся дам»).
Иногда для современников это «дикарство» казалось гипертрофированным и заставляло подозревать глубинные, принципиальные основы: «Барон искренне считал женщину злым началом в мире», – читаем мы в одной из эмигрантских работ об Унгерне, однако иллюстрирующий это утверждение пример из эпохи командования им дивизией на Гражданской войне («Р[оман] Фёдорович], например, неизменно увеличивал меру взыскания каждому провинившемуся, если только женщина ходатайствовала за него») в сущности перестаёт выглядеть доказательством, стоит лишь воспринять его без поисков подтекста. Там, где решаются вопросы воинской дисциплины, женскому влиянию не место, – наверное, рассуждал генерал Унгерн и во многом был прав. С подобной же точки зрения – на войне рыцарь должен отдавать ей всего себя – объяснима и другая причуда барона: «...Кто подавал рапорт или докладную о желании вступить в законный брак, отправлялся на гауптвахту до получения просьбы о возвращении рапорта» (причём правило это отнюдь не было всеобщим).