Текст книги "Только о людях"
Автор книги: Андрей Седых
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
Часам к пяти появился Яков Яковлевич. Котелок его почему-то был на этот раз надвинут на глаза и вид он имел довольно растерянный. Молча прошел мимо всех дверей, нигде не останавливаясь, заперся у себя в комнате и долго творил. Наконец, я не выдержал и, с деланно равнодушным видом, заглянул к нему в комнату и спросил:
– Ну-с, как мы сегодня стоим?
Я был уверен, что именно таким тоном Вандербильд разговаривает со своим биржевым маклером. Мой маклер промычал что-то неопределенное о флюктуациях Биржи, по всей вероятности вызванных приближением конца месяца и массовыми ликвидациями бумаг. Что именно означали флюктуации Биржи я в точности не знал, но затем довольно быстро сообразил, что это сильно смахивает на «выравнивание фронта» и «отход на заранее подготовленные позиции», – термины, которыми обычно пользовались военные обозреватели, писавшие об отступлении по всему фронту.
Вечером мы устроили с приятелем некое подобие военного совета в Филях. Совещание открылось с моих довольно путанных объяснений о финансовых флюктуациях Биржи, предусмотреть которые заранее так же трудно, как метереологам дать безошибочное предсказание погоды за десять дней вперед. Пристель молча пил водку, закусывал черными маслинами и слегка вздыхал. Он, видимо, уже прощался со своими полутора тысячами, но всё же уверял меня, что теперь – вся надежда на президента Хувера: дядя Сэм не выдаст.
Дядя Сэм выдал нас на следующий день. Вечерние газеты вышли с большими заголовками, не предвещавшими ничего доброго: «Черная Пятница на Нью-Йоркской Бирже». В телеграммах сообщалось, что на Нью-Йоркской бирже паника, все ценности начали катастрофически падать, и что дельцы на Волл стрит выбрасываются из окон… Примеру самоубийц мы не последовали, но на утро из банка пришло письмо с извещением, что акции Рио Тинто упали больше чем на десять процентов, что счет наш оказался без покрытия, и что если мы не внесем немедленно еще 3.000 франков, бумаги будут проданы по курсу дня.
Денег мы не внесли и дальнейшая судьба Рио Тинто, лишенного нашей финансовой поддержки в самый критический момент своего существования, мне неизвестна.
В результате этой биржевой флюктуации Яков Яковлевич перестал заходить ко мне в комнату и сообщать о положении рынка… Я теперь глубоко убежден, что крах 1929 года и последовавшая за ним долголетняя мировая депрессия были вызваны нашей безудержной биржевой игрой. Сколько месяцев подряд Биржа повышалась, люди богатели, и стоило нам купить Рио Тинто, как начался крах и всё полетело вверх тормашками… Очевидно, эта операция и была той каплей, которая переполнила чашу и вызвала немедленную катастрофу.
Я счел долгом облегчить свою душу для того, чтобы ознакомить экономистов и будущих историков с подлинной причиной мировой депрессии двадцать девятого года.
Парижская встреча
В штате Майн, даже летом, выдаются очень холодные дни. С утра небо бывает особенно синим, воздух прозрачно-хрустальным и в тени – холодок, словно где то поблизости расположены снежные поля. От такого утреннего холода, наполнившего ее комнату, Флоренс Томсон проснулась особенно рано. На мгновенье зажмурилась, – от яркого света, бившего прямо в глаза, от радости жизни: она была очень молода и каникулы только начинались. Впереди было длинное лето, – чтение, купание в ледяной воде океана, которая сразу обжигала тело, прогулки в сосновом лесу, где среди прошлогодних щепок и хвороста, оставленного лесорубами, густо росли малина и ежевика.
До утреннего завтрака оставалось много времени. Можно было еще понежиться в постели, свернувшись клубочком, стараясь согреться под одеялом. Но Флоренс откинула его, пересилив лень, сунула ноги в туфли и подошла к окну, на ходу натягивая на себя халатик. Под окном она увидела такой знакомый и привычный вид: бурые скалы, обнажившиеся во время ночного отлива, с приросшими к ним черными раковинами и крошечными морскими улитками, узкий песчаный берег, на котором умирали водоросли, сильно пахнувшие йодом, а затем начиналось очень зеленое и холодное море.
В заливе увидела она рыбачью лодку. Это Сэм Вудворт, живший по соседству, объезжал расставленные с вечера свои ящики-ловушки для лобстеров. У каждого буйка лодка останавливалась, и Вудворт принимался за работу. Сначала втаскивал в лодку деревянный буек, потом начинал драйвить канат, – мокрый, поросший зеленой травой и скользкий. Вода, от которой быстро леденели руки, лилась с каната на дно лодки и на высокие резиновые сапоги рыбака. Наконец, на поверхности показывался продолговатый ящик. Самюэль поднимал его на борт одним рывком, копошился на дне, бросая в бочку темно-коричневых, почти бурых лобстеров, отчаянно работавших клешнями. Потом корзинка с подвешенным к ней камнем снова отправлялась на дно, а лодка уходила к следующему буйку.
Всё это было знакомо с детства, и всё это Флоренс любила больше всего на свете. Она родилась в этом самом доме на берегу океана, прожила в нем большую часть своей короткой жизни и уезжала только в колледж, зимой. Еще было свадебное путешествие во Флориду, – короткое и такое неудачное, что она вернулась домой одна. Роман и брак оказались ошибкой. С тех пор прошло три года. Флоренс не знала, что стало с ее бывшим мужем и старалась о нем не вспоминать. Особенно не хотелось ей думать о нем в это солнечное июньское утро, – все вокруг напоминало о детстве, о том счастливом времени, когда это еще не вошло в ее жизнь и когда она не знала, что по ночам можно плакать от тоски и обиды.
Она медленно обошла комнату, потрогала почему-то корешки своих книг на полке, легко провела рукой по дубовому, до блеска натертому воском столу, потом села в кресло у дверей и снова взглянула в окно, на котором слегка шевелились белые, кисейные занавески.
В окне она увидела голову человека, пристально смотревшего на нее.
* * *
Собственно, это было не живое существо, а призрак, – непонятный, но имевший определенную и точную человеческую форму. Каким то странным образом солнечные лучи насквозь проходили через его тело. Оно было метафизическим, несуществующим, и в то же время присутствие его ощущалось в комнате настолько отчетливо, что Флоренс хотела закричать. На мгновенье ей стало очень страшно.
– Может быть, подумала Флоренс, я сплю, и всё это мне снится, – и эта комната, и видение в окне?
Флоренс выждала немного и начала внимательно вглядываться в незнакомца. Он стоял неподвижно, слегка наклонив голову. Человек казался ей высоким, сухощавым, не особенно молодым, и глаза у него были грустные и внимательные. Видение пугало ее, становилось невыносимым, и она решила проснуться, ущипнула руку, почувствовала боль, но человек не исчез, продолжал стоять в окне и только на лице его появилась легкая улыбка. Тогда она позвала, и в комнату почти тотчас же вошла ее мать: «Доброе утро, какой прекрасный день, Флоренс! Завтрак будет готов через десять минут. Кухарка спекла твои любимые булочки…»
– Мама, – сказала Флоренс, – посмотри в окно. Что ты видишь?
Миссис Томсон подошла к окну, выглянула наружу и ответила:
– Ничего… Да, конечно, Сэмюэль уже объезжает свои ящики. К завтраку у нас будут горячие лобстеры с топленным маслом, каких ты не имеешь в Нью-Йорке, и яблочный пирог.
Тогда Флоренс отвела свой взгляд от матери и внимательно посмотрела в сторону окна. На нем по– прежнему шевелились белые занавески, сияло солнце, и с берега доносились гортанные крики чаек, пожиравших мелких крабов и рыбешку, выброшенную на берег начинавшимся приливом.
Человек, стоявший в окне, исчез.
* * *
– Я хочу ехать в Европу, – сказала на следующий день Флоренс.
Люди из Новой Англии обычно очень сдержанны и не экспансивны. И хотя то, что сказала Флоренс, родителей поразило своей полной неожиданностью, они приняли известие внешне спокойно. Отец взглянул на мать и сказал, что это – прекрасная идея; каждый человек должен хоть раз побывать в Европе, – хотя бы для того, чтобы потом еще больше оценить и полюбить Америку. Они с мэмми были в Англии и во Франции незадолго до первой войны, еще до рождения Флоренс. Это была приятная поездка, в обществе очень милых людей, и все они отлично провели время. Конечно, заграницей нужно быть очень осторожной в знакомствах и умеренной в еде и питье: вся хваленая французская кухня не стоит хорошего американского стэйка с печеной картошкой из Айдахо, а шампанского лучше всего вообще не пить, – от него только болит голова.
– Мы заказывали в ресторанах молоко и хотя они удивлялись, но всегда подавали, сказала мать таким тоном, словно вопрос о молоке был главным препятствием к поездке.
Флоренс получила еще много других полезных советов по поводу того, что можно и чего нельзя делать в Европе, адрес приличного семейного пансиона в Лондоне, куда она должна была заехать и, в заключение, довольно крупный чек на расходы по поездке. Родители решили, что молодая женщина скучает, ей нужно прокатиться. И, кто знает, – она может встретить на пароходе или в Европе человека своего круга, из приличной американской семьи. Почему именно этого американца нужно было искать в Европе они в точности не знали, но чувствовали, что найти его в деревушке Мэйна она не сможет. А в Нью-Йорке, где Флоренс жила зимой на своей квартире близ Гремерси Парк, встретить такого человека она и подавно не могла: в Нью-Йорке живут люди, говорящие по-английски или совсем плохо, или со странным, не очень приятным акцентом, непонятного происхождения…
И недели через три, распрощавшись с родителями, Флоренс Томсон вернулась в Нью-Йорк, а затем выехала в Европу на большом английском пароходе.
* * *
На пароходе этом она не встретила молодого человека из хорошей американской семьи, о котором мечтали ее родители. И в Европу плыли всё те же люди, плохо говорившие по-английски, или семейные пары, или англичане, возвращавшиеся к себе на родину и не очень искавшие новых знакомств.
На пятый день они подошли к Шербургу и стали на рейде. На борт поднялись низкорослые французские чиновники Сюртэ, начали проверять документы и ставить печати на паспорта. Целая армия хриплых и шумных носильщиков, заранее недовольных чаевыми, потащила на катер чемоданы пассажиров, сходивших в Шербурге.
И, совершенно неожиданно для себя, мисс Томсон решила, что она тоже сойдет в Шербурге и не поедет в Англию, – семейный пансион, в котором тридцать лет назад останавливались ее родители, вдруг показался ей скучным и ненужным. Позже, когда она рассказывала мне свою историю, Флоренс призналась, что в этот момент с ней произошло что то непонятное. Низкий берег Франции был близким, знакомым с детства, и какой-то внутренний голос сказал, что она должна сойти с парохода здесь, в Шербурге, и сразу ехать в Париж.
В поезде, который вез ее в Париж, она всё время смотрела в окна вагона. Сменялись, убегали сочные, зеленые пастбища Нормандии. Мирно пощипывали траву пятнистые коровы, косившие глаза на проходивший мимо поезд; мелькали серые деревушки с невысокими церковными колокольнями, с кучами навоза у каждого домика и поля с рядами низкорослых, корявых яблонь. В небе плыли легкие облака, розовые от заката.
В вагон-ресторане она хотела заказать молоко, но почему то ткнула пальцем в бутылку красного вина, уже стоявшую перед ней на столике. Вино очень понравилось и незаметно она выпила его до конца. К ее удивлению, голова не разболелась ни в этот день, ни на следующий, когда она проснулась в комнате отеля Крийон, на плас де ла Конкорд. Из окна ее комнаты были видны зеленые верхушки деревьев, и Флоренс потянуло на улицу, на Чамсес Элайсес, точного французского произношения которых она сразу выговорить не смогла.
Цвели и сладко пахли липы. Гроздья тяжелых белых цветов свешивались с каштанов. Она бродила по городу целый день, не чувствуя усталости, совершенно пьяная от особенного, парижского воздуха. Присела за столиком на террасе ресторана и была очень удивлена, что в меню не оказалось простого сандвича, а подали ей большой и очень вкусный завтрак. Флоренс, всю жизнь заказывавшая на завтрак сандвич и чашку кофе, на этот раз всё съела, – и какой-то очень вкусный «рийет де Норманди», и кровавый бифштекс с зеленым крессоном и жареным картофелем, и пахучий, еще не начавший бродить сыр Бри с остатками соломки на золотистой корочке. Она заказала и съела даже кусок торта со свежей лесной земляникой, густо посыпанной сахаром, со взбитыми сливками… Как медленно протекало кофе в фильтре! Капля за каплей, и Флоренс как зачарованная смотрела на эти медленно падавшие в стакан капли кофе, в первый раз в жизни наслаждаясь этой медлительностью и охватившей ее непреодолимой ленью. И люди, сидевшие вокруг в ресторане, видимо, тоже никуда не торопились и наслаждались едой, вином, крепким кофе, видом прохожих, – перед каждым из них была вечность.
Вечером Флоренс вошла в холл отеля Крийон. Лысый портье в сюртуке, с золотыми нашивками, приветливо поздоровался и, любезно улыбаясь, протянул ей ключ от комнаты. Она взяла ключ и направилась к лифту и вдруг, посреди холла, остановилась и растерянно отошла в сторону, а потом села у столика для корреспонденции.
В центре холла, на диване, она увидела того самого человека, который явился ей в окне, в солнечное утро, в Мэйне. Он смотрел на Флоренс внимательными и немного грустными глазами. На этот раз это было не видение и не явление метафизического порядка. Это был живой человек, – высокий, сухощавый, в руках он держал палку с набалдашником из слоновой кости и на ногах его были гетры, – так еще одевались люди в Париже в тридцатых годах.
Флоренс взяла из ящика стола листок бумаги и широким, размашистым почерком, написала:
– Подойдите ко мне. Я хочу с вами поговорить.
Позже она никогда не могла объяснить, почему записка эта была написана и как она осмелилась послать ее с грумом незнакомому человеку, сидевшему в десяти шагах от нее. Тот внутренний голос, который заставил ее поехать в Европу, который приказал сойти с парохода в Шербурге и направиться в Париж, – этот же самый голос продиктовал ей записку… Господин в гетрах прочел ее, поднялся с места и, подойдя, словно он давно знал, что встреча произойдет, сказал:
– Добрый вечер, Флоренс.
Флоренс не удивилась, что он назвал ее имя. Ей казалось, что они знакомы давно, всю жизнь, быть может, она знала его еще раньше, в каком-то другом мире, – в этой встрече для нее не было ничего таинственного или неожиданного. И он не стал задавать вопросов, – ему, видимо, тоже всё показалось в этой встрече давно предрешенным. Много лет спустя, в Нью-Йорке, когда мисс Томсон рассказывала мне о своей парижской встрече, она по-прежнему ничего не могла и не старалась объяснить. В сумочке ее лежала старая фотография, сломанная посредине, – моментальный снимок, сделанный на улице бродячим фотографом. На снимке был изображен человек аристократического вида, в шляпе с узкими полями и в костюме с высокой талией. В руках у него была трость с набалдашником и на ногах – белые щегольские гетры. Снимок был сделан на фоне казино Монте Карло, в садике с пальмами, в то время, когда они поехали вместе на Ривьеру. Вся встреча продолжалась недолго, несколько недель. Он почему то недолюбливал Париж и говорил, что в июле все порядочные люди уезжают и остаются только лавочники и туристы-иностранцы. Они уехали на Юг, осматривали пыльный и выжженный солнцем Прованс, делали покупки в Канн, на Круазетте, и неудачно играли в казино Монте Карло. В этом месте рассказ Флоренс делался сбивчивым и не совсем понятным. В памяти ее запечатлелись только отдельные моменты, но связной картины ее жизни в Париже и на Ривьере не получалось. Отчетливо помнила она какой-то завтрак на острове Лерэн, – под пиниями, на воздухе. Был сухой, жаркий день, громко стрекотали цикады, и ледяное шампанское чуть-чуть кололо в нос, – молока на острове Лерэн не нашлось. И омары, которые затем подали, были приготовлены даже лучше, чем в Мэйне, где их просто варили в морской воде с водорослями. Как они объяснялись? Она почти не говорила по-французски, а он с трудом находил нужные английские слова. Но этого оказалось вполне достаточным, они понимали друг друга и всё было так просто, как никогда в жизни, – временами оба думали, что они давно, бесконечно давно знают друг друга, и что встреча в холле отеля Крийон была продолжением других встреч, новым звеном в какой-то длинной цепи, начала и конца которой не было видно… И всё же конец настал. Также внезапно, как она решила ехать в Европу, Флоренс почувствовала, что ей пора вернуться в Америку, в свою одинокую квартиру на Гремерси Парк.
Он не удивился и не просил остаться, ему это тоже представлялось нормальным и предопределенным с самого начала. Последний вечер они провели вместе в Ницце, на террасе, откуда любовались видом на Бухту Ангелов и на далекий Эстерель. Бриллиантовым ожерельем убегала в даль гирлянда фонарей на променаде и где то в конце, на краю света, через определенные промежутки времени, загорался и гас огонь маяка. В саду, который полили перед вечером, цвели поздние, осенние цветы. От теплой, влажной земли шел пряный и сладкий дух.
На утро он повез ее на вокзал, – пустой, раскаленный от солнца, с клумбами цветов и серыми, пыльными кактусами. Они молчали, гуляли по платформе, думая о своем, и вдруг откуда то, со стороны Монте Карло, со свистом и ревом примчалось окутанное белым паром чудовище, – мелькнули зеркальные стекла синих международных вагонов экспресса «Пари-Лион-Медитерранэ» и кондуктора, стоявшие на подножках, через минуту засвистали и протяжно закричали:
– En voiture, s'il vous plait!
Она вышла на площадку вагона. Человек с грустными и внимательными глазами стоял на платформе, приподняв шляпу над головой, и ждал, когда тронется поезд. Поезд, наконец, тронулся, сначала очень медленно, потом начал забирать ход, и он пошел за вагоном, всё еще держа шляпу над головой, постепенно стал отставать и вдруг сразу исчез с глаз… Это было давно, много лет назад, и от всей этой встречи осталась только выцветшая сломанная фотография. Флоренс Томсон никогда больше в Европу не ездила и не пыталась разыскать после войны человека, который так странно и непонятно вошел в ее жизнь и так же непонятно из нее выпал.
Она живет по-прежнему в Нью-Йорке, в квартире на Гремерси Парк, уставленной книгами, посещает лекции в музеях и бывает по четвергам в концертах Филармонии. Летом она живет в старом доме на берегу океана. По утрам в комнату доносится гул прилива, с океана дует соленый ветер, и белые занавески слегка трепещут в пустом и всегда открытом окне.
В недрах Авраама
Когда-то Николай Александрович был присяжным поверенным, но в эмиграции ему пришлось заняться делами, имевшими весьма отдаленное отношение к праву. О делах этих бывший присяжный поверенный говорил знакомым с улыбкой снисходительной, – дескать, ничего не поделаешь, темпора мутантур, так сложились обстоятельства. Обстоятельства складывались различно: Николай Александрович одно время занимался какими то выморочными имущества– ми, потом открыл фабрику настоящего кавказского ягурта, носился с проектом журнала типа «Жар-Птица» и, в конце концов, потерял свои последние деньги.
Кончилось всё это экспортной конторой, небольшой комнатой в деловом квартале Нью-Йорка. В экспортном деле также чувствовался кризис. Но в контору свою Николай Александрович ходил аккуратно, просиживал там до вечера, читая газеты или разговаривая с друзьями по телефону. Друзей было много, и когда Николай Александрович несколько раз неосторожно повторил, что ему скоро стукнет шестьдесят лет, заговорили о необходимости устроить ему юбилей. Кандидат в юбиляры энергично запротестовал. Человек он был скромный и, хотя, по собственному его выражению, не мало потрудился «на общественной ниве», от публичного чествования наотрез отказался. Говорил он о своем отказе так долго и упорно, что друзьям пришлось, в конце концов, образовать юбилейный комитет. Чествование было назначено на осень, но оно не состоялось: помешала внезапная смерть Николая Александровича.
В жаркий летний день он вернулся из конторы раньше обычного и сказал жене, что чувствует себя плохо. Елена Ивановна всполошилась, бросилась искать доктора, но время было каникулярное и знакомые врачи, как на зло, все разъехались. Наконец нашла одного,. совсем чужого человека. Он пришел поздно вечером, послушал сердце, пощупал печень и сказал, что пока ничего определить нельзя, но, вероятнее всего – желудок. В жаркую погоду это случается часто. Прописал слабительное и сказал, что придет еще раз утром. А ночью Николай Александрович громко вскрикнул и умер, так и не успев проснуться.
Время было летнее, глухое, и на отпевание пришло мало народу… Все члены юбилейного комитета оказались в разъезде. Всё же в церкви набралось десятка два знакомых. Они стояли с виноватым видом, переминаясь с ноги на ногу, и покорно слушали негромкие возгласы священника, мерно позвякивавшего кадилом. После отпевания батюшка сказал слово, которое на следующий день в местной русской газете было названо «прочувствованным». Он говорил о последнем могикане русской интеллигенции, который много потрудился на ниве общественной, и мирно теперь упокоится в недрах Авраама и с праведными сопричтется. Елена Ивановна плакала. Украдкой смахнули слезу два старых судебных деятеля, – оба они покойника не любили, но сами считали себя последними могиканами.
Особенно религиозным человеком Николай Александрович не был. В церковь ходил только на панихиды, да раз в год бывал на молебне по случаю годовщины Судебных Уставов. В загробную жизнь и в радость вечную не верил, и как то очень твердо сказал жене, что «если что либо случится» – просит его тело сжечь. Теперь это «что либо» случилось и наступил момент выполнить волю покойного.
* * *
Елена Ивановна была женщиной сентиментальной и предпочла бы старомодное погребение на кладбище, и потом, раза два в год, ездила бы на родную могилку с цветами. Но Николай Александрович, человек прогрессивных идей, определенно хотел кремации. И вот теперь из церкви тело его повезли в крематорий. Поехала в крематорий Елена Ивановна и еще три человека, названные в газете членами семьи и ближайшими друзьями: какая то дама, считавшая себя дальней родственницей, представитель Союза Русских Адвокатов, который до последней минуты надеялся сказать надгробную речь и так и не сказал ее за отсутствием слушателей, и какой то совсем чужой старичек, вообще не знавший покойного, но очень любивший бывать на похоронах.
Так как церемония была скромная, по третьему разряду, орган в крематории не играл. Гроб как то сразу унесли в боковую комнату. Ждать нужно было в часовне. Было совсем тихо. Через стрельчатые окна с цветными стеклами лился желтый свет… Минут через пятнадцать судебный деятель не выдержал и, поёрзав некоторое время, подошел к вдове, – он очень жалеет, но неотложные дела заставляют его уехать в город до конца печальной церемонии. Он сказал еще несколько приличествующих случаю слов, выразил соболезнование от лица всей зарубежной русской адвокатуры и направился к выходу. В часовне остались только сомнительная родственница и старичек, терпеливо ждавший выноса.
Но никакого выноса не произошло. Ровно через час появился господин в черном костюме, с черным галстуком («как он может ходить так в подобную жару?» – успела подумать Елена Ивановна), склонился перед вдовой и грустным голосом сказал, что кремация закончилась.
– Урна с останками, – сказал он, – будет доставлена к вам на квартиру через два дня.
Тут нужно пояснить, что представитель похоронного общества, накануне сговаривавшийся с Еленой Ивановной о всех деталях, спросил, что ей угодно делать с урной? Большинство оставляет урну на хранение в колумбарии. При этом он ловко вынул из портфеля и показал красиво переплетенный альбом со снимками колумбария: полукруглая галлерея, в которой, словно сейфы в банковской стене, были замурованы бесчисленные ящички. Белые мраморные дощечки с именами дорогих покойников возвышались во много ярусов, образовывая как бы два этажа. В галлерее к услугам посетителей были передвижные лестницы и Елена Ивановна сразу вообразила, как она будет взбираться на такую лесенку и потом сидеть на верхней ступеньке, как ворона на ветке. Представитель похоронного общества далее сообщил, что за сравнительно небольшую приплату к мраморной дощечке можно приделать стеклянную вазочку для цветов, что придает замурованной урне некоторый индивидуальный отпечаток. Но Елена Ивановна замотала головой и сказала, что вся идея колумбария и сидения на лесенке ей не нравится: нельзя ли получить нишу в нижнем ряду? Оказалось, что внизу всё уже давно распродано. Вакансии имелись лишь во втором ярусе.
– Что же делать? – спросила Елена Ивановна. И для чего Коля придумал всю эту кремацию, вместо погребения, как у обыкновенных людей?
И она даже позавидовала женщинам, которые могут поехать на кладбище, на могилу, вместо того, чтобы карабкаться на какую то лесенку и сидеть там не шевелясь, из боязни слететь вниз. Тогда посетитель сказал, что выход из положения есть. Многие просто берут урну с прахом домой и хранят ее у себя, в родной и привычной для покойника обстановке. Это избавляет семью от утомительных поездок на кладбище или в колумбарий и, конечно, от лишних расходов, связанных с хранением урны.
Елена Ивановна не спала всю прошлую ночь, очень устала и страдала от мигрени. Нужно было как можно скорей принять решение и избавиться от неприятного посетителя. И она сказала, что ей это подходит, да, конечно, урну можно хранить дома и это лучше, бедный Коля будет всегда здесь, с ней рядом.
Вот почему через два дня после кремации на квартиру принесли простой деревянный ящичек не очень больших размеров, нечто вроде шкатулки.
Елена Ивановна бережно внесла ее в столовую и поставила посреди обеденного стола, накрытого, как всегда, клеенкой.
* * *
Квартира Николая Александровича была небольшая, беженская. При жизни он отлично в ней помещался с женой и находил ее в какой то степени даже уютной и просторной. Но после смерти, когда Николай Александрович превратился в несколько горстей праха на дне шкатулки, оказалось, что занимает он очень много места, и что оставаться вдвоем в квартире с Еленой Ивановной ему очень трудно.
Первый день после своего возвращения он провел в столовой, посреди стола, на котором были поставлены две зажженные свечи и ваза с цветами. На следующий день цветы завяли, а свечи Елена Ивановна решила больше не зажигать, – она по натуре была человеком довольно жизнерадостным, и эта похоронная атмосфера в доме ее начинала тяготить. Так как обеденный стол был ей нужен, она поставила урну на буфет. К вечеру зашли проведать вдову самозванная родственница и еще одна знакомая дама. Увидев урну на буфете, они смутились, отказались от предложенного чая и поспешили уйти. На следующий день был с визитом старый приятель мужа, только что приехавший с каникул и пропустивший похороны. Он начал расспрашивать, но когда Елена Ивановна дошла до кремации и показала урну на буфете, приятель изменился в лице и сказал, что зайдет как-нибудь в другой раз, но напрасно, всё-таки, она взяла прах домой. Раны нужно залечивать, а тут, всегда на глазах. «Мертвый в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий», процитировал он и попятился к дверям, оставив Елену Ивановну пользоваться жизнью.
Елена Ивановна и сама уже досадовала, чувствуя, что совершила ошибку: нельзя же угощать людей, заходящих в гости, видом покойника на буфете? Шкатулка была в тот же день перенесена из столовой в спальню, но для этого пришлось убрать со столика радио-аппарат. Конечно, сейчас было не до музыки, но радио свое Елена Ивановна очень любила и убрала его в шкаф не без сожаления… Посреди ночи она проснулась, сразу вспомнила о шкатулке, стоявшей рядом, на столике. Ей стало жутко. Под утро, намучившись, она приняла успокаивающие капли и начала придумывать, куда бы поставить злополучную шкатулку? Но подходящего места в квартире не было: в комод урна не входила, платьевой шкаф был переполнен, в другом шкафу было место, но там стояли чемоданы и какие то пакеты с ненужными вещами, – это было слишком оскорбительно.
Попробовала она поставить урну на своем туалетном столике, с которого пришлось убрать все фривольные, но в общем необходимые вещи – банки с кремами, флакон одеколона, пудренницу. На третий день, второпях, Елена Ивановна положила на шкатулку свои перчатки и потом долго мучилась: какое кощунство! При жизни Николая Александровича бывали дни, когда она совсем не замечала присутствия мужа. Теперь же Елена Ивановна чувствовала его постоянно, каждую минуту, он прочно вошел в ее существование, руководил всеми ее решениями, – это был загробный реванш человека, при жизни очень мало интересовавшегося тем, что думала и как поступала его жена, и теперь не оставлявшего ее ни на одно мгновенье.
Днем это невидимое присутствие было еще сносно, но по ночам оно принимало какие то кошмарные, бредовые формы. Лежа в темноте, с раскрытыми глазами, она вспоминала всю свою несложную и пустоватую жизнь, мысленно беседовала с мертвецом в шкатулке и ей казалось, что она постепенно теряет рассудок, и что если урна останется в квартире, она никогда больше не проведет спокойной ночи, без кошмаров и разговоров с призраком.
– Так нельзя, милая моя, – сказала ей дальняя родственница, разглядывая с видом эксперта темные круги под глазами Елены Ивановны. Вы себя изводите, а толку никакого нет. Так вот, милая, вы Николая Александровича из квартиры уберите. Между нами говоря, к вам и люди из-за этого перестали ходить: неуютно, знаете.
Должно быть, Елена Ивановна подсознательно только и ждала такого совета. Был это даже не совет, а нечто большее: моральное разрешение, ясное указание на то, что люди не осудят. Теперь оставалось только придумать, что делать с злополучной урной. Елена Ивановна вдруг вспомнила, что прах какого то американского миллионера, также преданного кремации, подняли на самолете и сверху рассыпали над его землями. Вспомнила она, как понравился тогда этот жест Николаю Александровичу: он что-то сказал о том, что «земля есть и в землю изыдеши», и что теперь американец навеки воссоединился с пейзажем, который он так любил при жизни, и частью которого он сам стал после смерти.
Это была блестящая идея – рассыпать прах мужа на лоне природы. Не даром Николай Александрович часто мечтал, что на старости лет они купят домик под Нью-Йорком и при этом добавлял какую то фразу о Цинцинате, которую она, по незнанию латинского языка, не понимала. Было, конечно, препятствие: отсутствие самолета. Но самолет казался деталью, прихотью миллионера, – за такими трудно было тянуться простым русским эмигрантам. Всю эту церемонию можно было проделать иначе, гораздо скромней, но с таким же результатом, – например, развеять прах мужа из поезда, мчащегося посреди зеленых лугов и пастбищ.