Текст книги "Только о людях"
Автор книги: Андрей Седых
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)
Андрей Седых.
Только о людях.
Сборник рассказов
Take It Easy
Жизнь Алексея Колесова была простая и несложная, и когда он умер, в газете напечатали небольшое объявление, по которому чужие люди равнодушно скользнули глазами и тотчас же о нем забыли: мало ли кто умирает на свете? Должно быть, по этой же причине полной неизвестности и отсутствия общественных заслуг, не поместили о нем и некролога, – в отделе хроники появились только две строки о том, что в Нью-Йорке скончался А. И. Колесов, выходец из Волынской губернии. Но для самого Алексея Ивановича собственная его жизнь представлялась необычайно длинной и сложной, цепью бесконечных дней и событий, полных глубокого значения, и были в ней элементы даже героические, никого, впрочем, не интересовавшие. Есть такие элементы в биографии каждого эмигранта: война, революция, бегство из России. В эти немногие слова можно вложить большое содержание. Одни пишут многотомные мемуары, из которых становится ясно, что их авторы всё предвидели и всё правильно предсказали; другие снисходительно молчат, раз навсегда решив, что рассказы об арестах, ночных допросах в Чека и эпизоды гражданской войны, давно всем набили оскомину и никого больше не интересуют.
Именно к числу этих людей относился и Алексей Колесов. В первые годы своей эмигрантской жизни он еще пытался рассказывать приятелям, как пробирался в двадцатом году через Украину к себе домой, как ехал в сыпнотифозных вагонах, как сражался потом на Перекопе и переходил вброд солончаки под пулеметным огнем, но почему-то слушатели очень быстро его перебивали и немедленно начинали рассказывать свое: «Это что, а вот у меня был случай!…» И тогда уже наступал черед Алексея Ивановича их не слушать. Поэтому, рассказ о его жизни мы начнем прямо с того зимнего, снежного дня, когда пароход с беженцами пришел в Нью-Йорк, и Алексей Колесов с фибровым, потертым чемоданчиком в руке, очутился на набережной.
В шумной, суетливой толпе на него решительно никто не обращал внимания. Люди отыскивали родственников или друзей и, после первых минут беспорядочных объятий и лобызаний, забирали свои вещи и быстро исчезали. Русских увозили в какое-то общежитие при церкви. Колесов уже собирался сесть в автобус, заполненный земляками, когда прошел слух, что тут же, на набережной, берут на работу: нужны люди для уборки снега, выпавшего за ночь.
– Вот так страна! Не успел человек сойти на берег, – уже работу ему предлагают, сказал кто-то в толпе. Одно слово: Америка!
Колесов отдал свой чемодан знакомой семье, ехавшей прямо в общежитие, а сам направился к группе людей, в центре которой стоял высокий, толстый человек в странной, клетчатой куртке, что-то говоривший по-английски. Поляк-переводчик объяснял:
– Тщеба зберать шнег лопатами… Два доллара дженне.
Когда набралось два десятка желающих работать, толстяк повел их за собой. Вышли на улицу, и Алексея Ивановича удивило, что дома какие-то низкие, а не небоскребы, как он ожидал, и довольно невзрачные: всё больше из кирпича или из коричневого камня и по фасадам зигзагообразно спускались уродливые пожарные лестницы. На них лежал совсем ещё белый, пухлый снег. А на тротуарах и посреди мостовой снег был уже притоптан и напоминал противную бурую кашицу, разлетавшуюся во все стороны из-под колес проезжавших мимо автомобилей. Скоро они подошли к воротам какого-то склада, где томилось уже много других плохо одетых и промерзших людей; все они переминались с ноги на ногу и у всех обувь давно отсырела, набухла от воды, и это придавало им особенно несчастный вид. Им выдавали лопаты, кирки и, разбив на небольшие группы, отправляли на работу.
В группе Алексея Ивановича, которой командовал тот же толстяк, других русских не было. Он сразу оказался человеком без языка. Рабочих посадили на грузовики и долго везли по широким, заснеженным бульварам. Когда приехали на место, толстяк объяснил, что снег с тротуаров нужно сбрасывать на мостовую. Собственно, объяснений его Колесов не понял, а просто стал делать то, что делали другие, – шаркал лопатой по асфальту, поднимал пласты снега потолще и широким жестом сбрасывал их на середину мостовой.
Снова пошел снег, но работа не прекратилась и Колесов подумал, что американцы большие чудаки, – зачем чистить улицу, когда через час снова насыпет сугробы? За работой он быстро согрелся, скинул пальто и, бодро работая лопатой, думал о том, как хорошо всё складывается: первый день в Америке, и уже работает, а вечером получит за свой труд два доллара. При мысли этой он даже засмеялся от удовольствия и еще веселей принялся сгребать снег.
Толстяк, наблюдавший в сторонке за работавшими, медленно подошел к нему и сказал:
– Take it easy[1]1
– Полегче!
[Закрыть], Alex!
Фразы этой Колесов не понял, как не понял и того, что из Алексея Ивановича он вдруг превратился в Алекса. С непривычки, вероятно, обиделся бы.
– Языку надо выучиться поскорей, думал он. А то не поймешь, чего этот дядя по своему пролаял.
Дядя хотел, чтобы Колесов не слишком старался, – другие за ним не поспевали. Простояв минут пять, он снова подошел, но на этот раз уже с недовольным выражением лица, и снова повторил всё ту же короткую и загадочную фразу:
– Take it easy!
На этот раз Колесов сообразил, что им недовольны, и это обидело и огорчило его.
– Ишь ты, думал он, как будто стараюсь, сил не жалею. Другие просто ни черта не делают, как мухи осенние шевелятся, еле лопаты поднимают. А я уж сколько расчистил! Ну, конечно, видят – человек новый, и стараются выжать из него, как можно больше. Ладно, я уж покажу вам, как наш брат, русский, работает!
Поплевал Алексей Иванович себе на ладони, взялся снова за лопату и, раз по его мнению в дело был замешан престиж русского имени, пошел работать так, что пот градом с него катился. Поднимал на лопату громадные комья снега, лихо отбрасывал их на самую середину мостовой и чувствовал себя при этом не то жертвой американской эксплуатации, не то заслуженным героем труда. А в это время над героем труда собиралась настоящая гроза. Другие, за ним не поспевавшие, уже бросили работу, опирались на лопаты и неодобрительно поглядывали на этого «чудо-богатыря», явно решившего завоевать Америку. И толстяк, ни к кому специально не обращаясь, сказал, что он уже дважды советовал этому сумасшедшему работать полегче, чтобы другим не портить и не умереть от разрыва сердца, и что таких ему в группе не нужно. Выплюнув изо рта окурок сигары, он подошел к Колесову, забрал у него из рук лопату и лаконично сказал:
– Уходи. Довольно.
Так Алексей Иванович потерял свою первую работу в Америке, Но прошло еще не мало времени, прежде чем он разобрался в смысле происшедшего и понял, что означают слова take it easy, которые он впоследствии так часто слышал на работе, и к которым всё же никогда не смог привыкнуть. Работал он всегда тяжко, немного по-мужицки, ни от какого труда не отказываясь: месил цемент на постройке домов в Бруклине, был разборщиком, пока не свалился со стены и не сломал ногу; после этого случая пришлось малярствовать, потом работал на спичечной фабрике, мыл бутылки на пивоваренном заводе. Почему то Колесов нигде долго не задерживался, и всегда поражала его та легкость, с которой человека выгоняли с работы: протягивали несколько заработанных долларов и просто говорили: «Алекс, завтра не приходи. Больше не надо». И при этом не принимали во внимание ни то, как он старался, ни что был он человеком серьезным, непьющим и аккуратным. И почему-то очень часто увольняли его, а на работе оставляли лентяев, умевших ладить с начальством.
Так проходили годы. Позже, лежа на больничной койке, Алексей Колесов старался припомнить самые важные события из своей жизни и всегда удивлялся, как мало сохранилось их в памяти, и как ровно, спокойно, а, главное, быстро прошли эти тридцать с лишним лет в Америке… Года через три после приезда в Нью-Йорк он познакомился на вечеринке в Русском Клубе с простой и приветливой русской женщиной, недавно овдовевшей и не знавшей, как ей жить дальше. Роман с Машей вышел несложный. Он пригласил ее два раза в кинематограф, погулял как-то в воскресный день под ручку в Центральном Парке и во время этой прогулки серьезно и деловито изложил свои взгляды на жизнь. Она всплакнула, вспомнив о покойном муже, и сразу согласилась. Месяц спустя они обвенчались.
Маша убирала и стряпала, работала по богатым домам, и она научила его копить деньги, откладывая доллар за долларом. Скоро появилась у них и квартирка, – комната с кухней, свой угол, и пришлось обзавестись кое-какой мебелью, купленной по случаю у старьевщика. Жили они хорошо, оба работали, а по воскресеньям принимали друзей, больше холостяков из общежития, в котором жил до свадьбы Колесов. Один из них был земляк-белорусс, громадный и неповоротливый, как медведь, которому всегда было тесно в комнате. Он приносил с собой вино и, отдавая его хозяйке, говорил:
– Выпейте румку!
А другой был кубанский казак Шило, которого все почему-то называли станичником. Любил он к самому концу обеда пригорюниться и поговорить по душам. Глядя на счастливую семейную жизнь Колесовых, Шило пил, закусывал домашним пирогом с мясом и, когда бутылка была осушена, вытирая выступившие слезы на глазах, говорил:
– Алеша, исхожу я тоской: гибнет зря мужская сила… Найди мне жену, Алеша!
– Чего ж ты сам не найдешь?
– Не умею я… Ходил в газету, адвертайзмент пустил. Статейка такая: ищу мол хорошую женщину, цель – брак. Думал я, – откликнется родная душа, народит мне казачат и буду я рассказывать им про родную Кубань, про поля наши и нивы. Так ничего же не вышло. Найди, брат, жену, – какую можешь, хучь еврейку!
А что же стало с Шило и с земляком-волынцем? Что стало со всеми людьми, которых знал он когда– то, со старыми соратниками, что встречались раз в год в церкви, на молебне по случаю полкового праздника, с людьми, которые приехали в Америку на одном с ним пароходе, со всеми теми, с кем работал он долгие годы, делился надеждами и пил вино? Всех их разметала куда-то жизнь, разбросала по разным углам. Большой город Нью-Йорк – люди приходят, уходят, исчезают на веки вечные… Что же было потом? Лет через шесть или семь получил Колесов вторые бумаги и стал американским гражданином. Как волновался он тогда, перед экзаменом! Вызубрил все ответы, знал всё, – и сколько есть сенаторов, и все добавления к Конституции, и что именно празднуется Четвертого Июля, а судья спросил только:
– Были ли вы когда-нибудь коммунистом?
– Контрари! – ответил, волнуясь, Алексей Иванович.
Вскоре после этого он получил свидетельство об американском гражданстве и, по совету хозяина мастерской, в которой тогда работал, переменил для краткости свое имя, – из Колесова превратился в мистера Коллс, но имя это значилось только в бумагах: при знакомстве называл себя прежней, русской фамилией.
Что же было в жизни Алексея Ивановича? Какую радость доставил первый автомобиль, купленный в кредит! Это был слегка устаревший Форд, сделавший уже около тридцати тысяч миль, но внешне машина выглядела вполне прилично и Колесов даже упросил приятеля сфотографировать его с женой в машине, за рулем… Эх, если бы можно было послать эту карточку домой, в Россию! Но в России уже никого не осталось в живых, письма больше никогда не приходили, и острота тоски по дому, от которой так страдал он в первые годы, постепенно притупилась и начала носить искусственный характер. На банкетах в Русском Клубе принято было говорить о любви к старой Родине, – обязательно с большой буквы, – но Колесов где-то в душе чувствовал неискреннюю напыщенность этих фраз и, возвращаясь домой, думал, что многие из тех, кто твердят на эмигрантских собраниях и банкетах о любви к родине, не захотели бы вернуться в Россию даже после свержения советской власти. Россия незаметно стала для них чужой, непонятной, а здесь сложилась уже прочная, спокойная жизнь, и квартира с ванной и горячей водой, и вот этот Форд, на котором в праздники они выезжали из Нью-Йорка и колесили по шоссейным дорогам Америки, так напоминающим цветущие парки.
Незадолго до второй войны Колесовы обнаружили, что после двадцати лет упорного труда и экономной жизни они собрали изрядную сумму денег, лежавшую в сберегательной кассе. Именно в это же время, выезжая за город, они начали присматривать для себя домик с садом, – это была их давняя мечта, глухое желание «сесть на землю» и хоть на старости лет пожить, как старосветские помещики. Рисовался им небольшой, но крепкий дом, фруктовый садик и огород с поникшими от жары головками подсолнухов, и деревянный стол под яблоней у самой террасы, за которым в летние дни можно будет распивать чай с домашним вареньем.
Домик они купили в Коннетикуте, в полутора часах езды от города. Был он не совсем такой, как они мечтали, – неказист, староват, без особых удобств и всего пол акра земли, – всё больше аккуратно подстриженная травка, американский газон, которым очень гордился бывший владелец. Ни огорода, ни развесистой яблони не оказалось, но было несколько старых каштанов, дававших порядочную тень. В три года всё в этом доме и в саду изменилось. Алексей Иванович оказался неплохим плотником и мастером на все руки. С помощью соседа он пристроил к дому террасу с сеткой от комаров и мошкары, и на террасе этой, сообщавшейся с кухней, летом помещалась столовая. Выяснилось, что у американцев не принято обедать в саду, – разве только по случаю специального пикника, и тогда обязательно с сосисками, жаренными в садовом очаге; но такого очага у них не нашлось и есть пришлось внутри дома, да и мухи таким образом не разводились. Во время двухнедельного отпуска, а кроме того по субботам и воскресеньям, работали они с утра до ночи. Вечно что-то нужно было покрасить, заменить испортившиеся трубы, починить протекавшую крышу… Садом заведывала жена. В глубине, за домом, был разбит огород, на котором выращивали сладковатые на вкус русские огурцы, помидоры и даже дыни и, конечно, не были забыты и подсолнухи; сосед американец не мог понять, как мистер и миссис Коллс лузгают семечки, и что находят они вкусного в этой пище, предназначенной не для людей, а для попугаев. Из большого садоводства выписали каталог, серьезно всё изучали и заказали, наконец, несколько фруктовых деревьев-пятилеток: яблони, вишни, груши и кусты крыжовника. Осенью копали ямы для деревьев и опять появился сосед, – он и его жена оказались милейшими людьми, всегда готовыми помочь словом и делом. Зато когда пришел День Благодарения, соседей пригласили на обед, – кроме индейки Маша сварила великолепный малороссийский борщ, испекла кулебяки с мясом и с капустой, и соседи долго потом хвалили этот обед, – ничего подобного они никогда не ели.
Во время войны стало трудно приезжать на дачу. Бензина было мало, а ехать поездом сложно, с пересадками. Да и работали на заводе, который выполнял военные заказы, не покладая рук, были сверхурочные, возвращался он домой поздно. Едва хватало сил, чтобы пообедать и, скорей, в постель. Но всё же и теперь изредка ездили в Коннетикут и с грустью замечали первые признаки запустения и одичания, – сад и огород требуют внимательного, ежедневного ухода и не прощают пренебрежительного к себе отношения. Не подстрижена была зеленая изгородь, поднявшаяся в человеческий рост, грядки заростали сорными травами и всё, что нуждалось в частой поливке, засохло и погибло.
Кажется, именно с этого момента в жизни Алексея Колесова стал намечаться постепенный упадок. Началось это с мелочей, – вот этот, слегка заросший сорными травами сад, чувство физической усталости и апатии по утрам, какое-то глухое и непонятное душевное беспокойство и неудовлетворенность. Когда война кончилась и на заводе начались сокращения, Алексей Иванович дал себе небольшую передышку, дней десять отдыха, – первого за четыре года войны, а затем пошел искать работы. Очень скоро выяснилось, что найти новое место не так уж легко, ему было за шестьдесят, виски предательски побелели и работу давали людям помоложе. На старом месте, где его хорошо знали, и где к Колесову, в общем, отлично относились, хозяин похлопал рукой по плечу и сказал:
– Пока ничего нет. Почему бы вам не отдохнуть, Алекс? В ваши годы… Take it easy, take it easy!
Фразу эту, которой встретила его Америка в первый же день, теперь слышал он всё чаще и чаще, она преследовала его, нависла над ним, как некая угроза, мешавшая жить. Проходив два месяца без дела, Колесов начал брать работу случайную, плохо оплачиваемую, – то малярничал неделю, то помогал кому-то при переезде на новую квартиру, и именно на этой работе, поднимая тяжелый сундук, он надорвался. В нижней части живота появилась тупая боль, не дававшая ему разогнуться и мешавшая дышать. Колесов промучался несколько дней и жена умолила его лечь в больницу, а на следующий день его оперировали. Потом он лежал в большой палате, полузакрыв глаза, о чем-то думал, стараясь понять, что с ним произошло, какие последствия всё это будет иметь для его будущей жизни и – не мог представить себе, что он стал инвалидом, и что никогда уже не сможет работать по настоящему и перекапывать грядки в саду… Поправлялся он очень медленно, истощенный организм не поддавался лечению, но наступил всё же день, когда его выпустили из больницы домой, сильно исхудавшего и ослабшего. Болезнь и операция съели много денег, ушло всё то, что было отложено за время войны, пропали все бесчисленные сверхурочные часы, проведенные за станком в мастерской.
Алексей Иванович перестал искать работу и подолгу сидел в кресле, почитывая газету, которая вдруг потеряла для него интерес, или просто дремал. Маши большей частью не было дома, – она работала по хозяйству у чужих людей, стирала, мыла полы, убирала, готовила и возвращалась поздно вечером, с несколькими долларами в кармане. Приходилось жить на ее скудные заработки. Штатного пособия, полагающегося за болезнь, он уже не получал, так как болел слишком долго, гораздо дольше того срока, который разрешает гуманный закон.
Друзья постепенно исчезли, да их много и не было. У каждого своя жизнь, свои заботы, а посещение больного никакой радости не приносит. Два-три приятеля вначале заглядывали, но постепенно визиты их становились всё реже и реже, – очевидно, они, как и закон, страхующий на случай болезни, считали, что Алексей Иванович болеет слишком долго и пропустил все приличествующие сроки. Когда друзья совсем перестали приходить, Алексей Иванович даже обрадовался: вид здоровых, работающих людей, теперь почему-то приводил его в дурное настроение.
Изредка заглядывал к больному врач. Хмуро щупал пульс, выслушивал сердце и говорил, что всё это – пустяки, он пропишет пилюли, и вообще нужно лежать спокойно и отдыхать. И уходя доктор говорил всё ту же знакомую фразу, звучавшую теперь как-то особенно зловеще:
– Take it easy!
Алексей Иванович промаялся еще несколько месяцев и, наконец, умер, – не то от полного истощения организма, не то от какой-то загадочной болезни, начавшейся у него в тот момент, когда он оказался лишним человеком, для которого не было ни работы, ни смысла в жизни, – от этого уж не могли помочь никакие пилюли. Отпевали его в маленькой русской церкви, и так как день был будний, на похороны пришло мало народу, и всё больше люди случайные. Похоронили его на русском кладбище. Над могилой Маша поставила восьмиконечный крест и приказала фамилию вырезать славянскими буквами, и на этот раз, уже навсегда, раб Божий Алексий превратился из Коллса в Колесова. А несколько лет спустя легла рядышком, под этим же самым крестом, и сама Маша.
На этом кончается история обыкновенного человека, не имевшего биографии и общественных заслуг. Никто никогда не вспоминает Алексея Ивановича, прожившего трудовую и полезную жизнь. Наследников он не имел, завещания не оставил. Домик в Коннетикуте был года, три спустя продан штатом. Приобрел его за гроши молодой американец, имевший жену, двоих детей, работу на заводе и маленький Форд.
Американец вырубил яблоню, которая слишком разрослась и не пропускала в дом солнца и уничтожил ненужный ему огород: овощи он покупал на соседнем супермаркете. На месте огорода был снова посажен английский газон, который хозяин любовно стриг раз в неделю, поливал по вечерам, и который удался на славу.
Рио Тинто
Мелкие, незначительные на первый взгляд случаи, сыгравшие роковую роль в истории человечества, в достаточной мере уже изучены. Но один такой случай остался неизвестен историкам и социологам по той простой причине, что главные его участники, вызвавшие катастрофу мирового масштаба, до сих пор хранили упорное молчание. Все сроки давности миновали, и теперь, будучи на пороге старости, я хотел бы облегчить душу чистосердечным признанием.
Лето 1929 года выдалось спокойное, довольно беспечное. Жил я тогда в Париже, был молодым журналистом, – занятие приятное, оставляющее не мало досугов. Надо сказать, что все вокруг вели сравнительно легкий и беззаботный образ жизни: о прошлой войне начали уже забывать, о войне будущей пока никто не думал.
О политике говорили, главным образом, в редакции, да и то нехотя. Серьезные соображения и доводы придерживали для статей, а между собой ограничивались больше шутками или колкими замечаниями: профессиональные журналисты вообще не очень уважают политических деятелей, а эти последние отвечают нам взаимностью. Разговоры наши никогда не переходили в спор, – спорить было не о чем, ибо все мы сходились на необходимости поголовного истребления парламентариев и министров. Нам тогда еще не приходило в голову, что при истреблении этом могут слегка пострадать и благородные труженики пера.
Очень трудно объяснить, как в редакции, состоящей из людей различных по характеру и темпераменту, постепенно устанавливаются какие-то неписанные правила и обычаи, которым все добровольно подчиняются. Существуют редакции, где все сотрудники без исключения живут на авансы; есть редакции, где не принято между собой здороваться и прощаться; в парижской русской газете люди просто и упорно не любили разговаривать. Каждый выполнял свою работу молча, с чувством оскорбленного самолюбия и некоторой горечи. Передовику казалось, что он должен быть редактором; редактор считал своим настоящим призванием министерский пост. И даже самый последний хроникер верил, что он создан для «большого репортажа»… Был доволен судьбой только один заведующий биржевым отделом. Звали его Яков Яковлевич. Был он милый, простой человек, глубоко убежденный, что каждый читатель газеты должен быть кровно заинтересован в курсе ценных бумаг, иностранной валюты и сырья. И, будучи натурой широкой и щедрой, что среди биржевиков случается редко, он спешил поделиться с нами своей информацией.
Обычно это происходило около пяти часов вечеpa, после закрытия Биржи. Яков Яковлевич входил в редакцию с лицом значительным и даже вдохновенным, шел по коридору к своей рабочей комнате и, на ходу, открывая все двери, сообщал:
– Тенденция крепкая… Большой спрос на металлургическую группу.
В ответ на что ему иногда приходилось слышать фразы, имевшие к Бирже вообще, и к металлургической промышленности в частности, весьма отдаленное отношение. Это, однако, его нисколько не смущало и не отбивало желания свято выполнять свою миссию. Дойдя до двери моей комнаты он, так сказать, под занавес, выбрасывал свою главную сенсацию:
– Доллар закончен на два пункта ниже… Красота!
После этого он садился писать, покрывая страницу мелкими цифрами. Выписывал он фразу за фразой в сжатом, почти телеграфном стиле, однако не без эмоциональности, и очень огорчался, когда заведующий информацией, очень далекий от интересов финансового мира, безжалостно вычеркивал львиную долю его творчества.
Выполнив свой долг перед читателями биржевого отдела, Яков Яковлевич начинал слоняться по редакции в поисках живой души, которой он мог бы объяснить преимущества металлургических бумаг перед нефтяными. Иногда он усаживался у моего стола, – вне биржи нас объединяли некоторые другие, весьма простительные человеческие слабости, рассказ о которых несколько отвлек бы меня в сторону от основного сюжета.
В общем, мы были друзьями, и я убедился в этом, когда кроме общей информации о положении на Бирже, Яков Яковлевич начал давать мне и некоторые конфиденциальные сведения, ценившиеся, по его словам, в финансовых кругах на вес золота.
– Почему вы не играете на Бирже? – с сокрушением спрашивал он с таким видом, словно я, вместо веры во единого Бога, исповедовал какую-то языческую религию. – Все играют и все богатеют. На одной построчной плате далеко не уедешь. Дорогой, если бы Льва Толстого заставили писать построчно, то и он умер бы с голоду!
Хотя Лев Толстой на бирже не играл, я вежливо соглашался, – на одной построчной плате, действительно, нельзя было далеко уехать. И Яков Яковлевич в эти минуты превращался в Шехерезаду: он рассказывал о людях, которые сказочно разбогатели, купив во время какие-то алюминиевые акции по 5 франков за штуку и перепродав их затем по 127, – эти люди теперь живут во дворцах, ливрейные лакеи открывают им дверцы автомобилей, за обедом у них «икра льется рекой» и уж, конечно, они то не станут работать по франку за строку! Постепенно, капля за каплей, яд быстрого финансового обогащения входил в мою душу и я ловил себя на странных калькуляциях, – сколько мог бы я заработать, имея пакет в тысячу акций, – дальше тысячи акций воображение мое не шло; заработок получался очень солидный. На покупку дворца его не хватило бы, но если поехать затем в Монте Карло и поставить все заработанные деньги в рулетку на финал семерки, – некоторое время можно было бы прожить легко и приятно.
– Не забегайте вперед, – говорил Яков Яковлевич, – и не смешивайте двух столь разных дел. Рулетка – это игра, в то время как Биржа основана на знании финансового положения страны, экономических законов и на здоровой калькуляции.
Иногда сомнение закрадывалось в мою душу. Бывали же, в конце концов, случаи, когда люди теряли даже на бирже?
– Невежды! – говорил Яков Яковлевич. – Только невежды. При знании финансового положения страны и некоторых аналитических способностях… Смотрите, что делается в Америке: на Волл Стрите все бумаги идут вверх. Президент Хувер, понимающий в экономических вопросах не меньше нас с вами, только что заявил журналистам, что «Просперити – за углом!»
И, сходя на трагический и конфиденциальный шо– пот, он продолжал:
– Как говорит поэт, нужно только не опоздать на пир жизни. Есть такая бумага: Рио Тинто. Вы, конечно, знаете это имя и мне не нужно рассказывать вам, насколько солидно всё предприятие.
По совести говоря, о Рио Тинто я слышал впервые, но самолюбие мешало мне расспросить, что это было за предприятие. Может быть – название реки в Южной Америке. Может быть, золотые россыпи в Африке. Не знаю я этого до сих пор, но теперь это имеет чисто академическое значение.
– Да, – пробормотал я, – Рио Тинто… Конечно…
– Дайте мне три тысячи франков, трагически понизив голос сказал Яков Яковлевич, и я сделаю вас богатым человеком!
Никаких принципиальных возражений против того, чтобы стать богатым человеком у меня в этот момент не было. Но не было у меня и трех тысяч франков. Я обещал подумать и поговорить с приятелем, которого также могла соблазнить жизнь во дворцах и возможность поехать в Монте Карло с беспроигрышной системой в кармане.
Приятель был человеком из делового мира и я знал, что к предложению моему он подойдет с трезвым скептицизмом.
Вечером, за обедом, с беззаботным видом я сказал:
– Дай мне три тысячи франков, и я сделаю тебя богатым человеком. Рокфеллером или кем-то в этом роде.
Кандидат в Рокфеллеры насторожился: к моим финансовым способностям, не без основания, он относился с несколько преувеличенной осторожностью. Решив играть в открытую, я объяснил ему весь план:
– Сейчас на Бирже каждый дурак превращает пять франков в сто двадцать семь. В Америке всё катастрофически идет вверх. Хувер сказал, что просперити – за углом… Одним словом, наше с тобой просперити заключается в приобретении пакета акций Рио Тинто. Ты, конечно, знаешь это предприятие и я не должен тебе рассказывать, что такое Рио Тинто?
Приятель солидно кивнул головой и я сразу понял, что о Рио Тинто он тоже никогда не слыхал. На это был хороший друг. И он очень хотел, чтобы мы вместе разбогатели. Помолчав минуту он спросил:
– Пополам? По полторы тысячи каждый?
На минуту я вспомнил о построчной плате: чтобы заработать полторы тысячи франков, нужно было написать полторы тысячи строк или пять «подвальных» фельетонов. И ценой этого усилия – богатство на всю жизнь! Было бы смешно и малодушно колебаться. Я пожал руку своему новому компаньону и, тоном профессионального кассира, спросил:
– Разрешите пересчитать?
Мы пересчитали, и на мгновенье обоим почему-то сделалось грустно, словно безоблачное небо вдруг начало затягиваться тучами. Но признались мы в этом друг другу много позже, когда Рио Тинто больше не представлялось нам, как некое подобие гибралтарской скалы.
На следующий день Яков Яковлевич явился в редакцию в урочный час, сообщил, что на бирже – крепко, шерсть в спросе, металлы – без перемен, и получил от меня поручение купить Рио Тинто на тридцать тысяч франков. В те благословенные времена можно было внести в банк всего десять процентов стоимости покупаемых бумаг.
Яков Яковлевич с чувством пожал мне руку, как на похоронах близкого существа. Так мы стали акционерами Рио Тинто и вступили на путь богатства. Если бы я только знал, какими терниями усеян этот путь! Прежде всего, я потерял сон и аппетит: мне стали мерещиться миллионы. При удачном стечении обстоятельств и при просперити за углом, сравнительно скромный пакет акций мог быстро превратиться в огромное состояние. Но что с ним делать дальше? Возникла новая проблема – выгодного помещения денег. Недвижимое имущество или новые, еще более доходные акции?
Вечером, в первый же день, я купил газету с финансовым отделом и принялся разыскивать курсы биржевых бумаг. Нужно было установить, сколько мы с приятелем заработали в этот день. Рио Тинто среди котируемых бумаг вообще не оказалось. Очевидно, я был новичок в этом деле и искал не там, где следовало. Всё же, финансовая газета в кармане придавала мне солидный, даже несколько капиталистический вид, и именно с таким видом я явился в этот день в редакцию делать хронику. Составление хроники не было работой чрезмерно увлекательной, но сознание, что этот этап жизни подходит к концу, так как богатых хроникеров вообще в природе не существует, на этот раз меня очень поддержало.