355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Рудалев » Письмена нового времени (CИ) » Текст книги (страница 6)
Письмена нового времени (CИ)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:58

Текст книги "Письмена нового времени (CИ)"


Автор книги: Андрей Рудалев


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

КОД УЛИЦКОЙ

Отыграли сиплые трубы Дэна Брауна, волна ажиотажа вокруг него пошла на убыль. Имя стало нарицательным и постепенно забывается с чем оно связано. Однако дело его живет и теплится, зароненное семя проросло и соблазняет новых адептов в свои ряды, флибустьеров, алчущих до легкой поживы.

Новая история, новый самый правильный взгляд, новая вера, лишенная церковной шелухи – таковы сейчас рекламные растяжки. Крайне заманчиво стать провозвестником чего-то нового, ранее невиданного.

Книга модного автора Людмилы Улицкой «Даниэль Штайн, переводчик» изначально запрограммирована на успех, вошла в шорт-листы авторитетнейших литпремий, содрогнулась уже Большая книга. Тиражи также впечатляют, говорят о сотнях тысяч, а также зарубежных изданиях. Но как бы там ни было успех книги локален, он достаточно относителен. Она не стала событием культурной жизни, не взорвала литературный фон, общественность, потому как была слишком предсказуема. Текст, как отмечают многие рецензенты, – лоскутное одеяло, причем слишком явно пошитое суровыми нитками. Главный герой вызывающе нечеток, фантомен, не более как тень, поэтому приписать ему можно практически какие угодно качества, к примеру, наградить его званием «праведника». Достоверно можно говорить только о том, что он проповедует, какие мысли высказывает. Об этом и попытаемся сказать несколько слов

Улицкая работает на благодатной, обильно удобренной в последнее время почве. Она не замыкается только лишь на богословских вопросах, они для нее лишь часть общей историософской, мировоззренческой картины, которая сейчас активно и чрезвычайно настырно навязывается обществу. Организуется целое смысловое поле подмен и ревизий, в ряду которых наиболее показательным является понятие «холокоста». Когда многонациональная трагедия, вызванная зверствами фашистов в годы Второй мировой войны, монополизируется, подменяется локальной драмой одной отдельно взятой нации. Это уже принципиально новая интерпретация истории, внешне малоотличимая, но совершенно иная по сути.

Книга Улицкой вовсе не частный случай, она не удивляет каким то откровением. Это всего лишь ветхое тряпье, которое вытащили на свет из дальнего чулана, отряхнули, подштопали после чего выдали за особую реликвию.

Еще в I веке от Р.Х. развивалось учение, последователей которой позднее назвали «иудействующими». Это была одна из попыток соединения иудаизма с христианством. По одному из направлений этого учения Христос называется пророком, деятельность которого состояла не в открытии новой радикально иной, революционной веры, а в разъяснении Моисеева закона. В XV в Русь из Литвы была занесена ересь «жидовствующих». Здесь также было отметено то, что принципиально не вязалось и было категорически чуждо иудаизму: догмат о Троице, Божественная природа Христа и соответственно искупление. Отрицалось значение святоотеческого наследия, церковные таинства и обрядность. Это учение на отечественной почве стало развиваться в Новгороде, к нему примкнули наиболее образованные новгородцы.

Сейчас подобные воззрения еще и связаны с такими понятиями как космополитизм и экуменизм, который, в частности, стремится на основе существующих вероисповеданий создать универсальную «общую религию». Основная опасность такого подхода духовной глобализации состоит в том, что происходит размывание христианского учения, которое попросту лишается смысла. В тоже время многие посылы того же экуменизма кажутся заманчивыми для людей малопросвещенных в вопросах веры, чем собственно с лихвой и пользуются новоиспеченные учителя, предлагая различные формы имитаций.

В туристическом проспекте по Хайфе, помещенном в книге, будто бы мимоходом даются краткие сведения о бахаистах – последователях некоего пророка Эль-Баха, жившего в 19 веке. Вероучение исламских сектантов – синтез иудаизма, ислама и христианства, причем соединяет в себе, естественно, только «все лучшее»: «Суть учения выражается словами «Земля есть одна страна, и все люди – граждане этой страны»». Основные заповеди: «единый Бог, единая религия, единство человечества, неуклонное правдоискательство гармония между наукой и религией, отказ от убеждений, догм и суеверии». Этот духовный космополитизм, даже судя по этой выжимке, скатывается в элементарную посюстороннюю веру – очередную попытку создания Царства Божия на земле, в качестве фундамента которого предлагается исключительно морально-этический дистиллят. Нужно быть хорошим человеком, творить добро, любить ближних, освободиться от сковывающих пут, то есть забыть свою национальную и религиозную идентификацию. Это становится существенным шагом на пути единства человечества – красная тряпка для антиглобалистов. Очевидно, что приведенная формула бахаистов симпатична автору.

Для озвучивания своей позиции Улицкая делает из своего героя Даниэля Штайна, прототипом которого стал священник Даниэль Руфайзен, истового ересиарха, который якобы имел особое влияние даже на Римского Папу.

Однако «Даниэля Штайна» не стоит воспринимать за «богословский роман», как утверждает Михаил Горелик в статье «Прощание с ортодоксией» (Новый мир, № 5, 2007), скорее автор делал посыл на некую провокацию. Улицкая предпринимает попытку ревизии христианской догматики, выверта всего ее канонического строя. Затея, опять же повторимся, не новая, автор в своих построениях оперирует избитыми штампами.

Христианское предание Штайн делит на первоначальное и более поздние редакции. Отчетливо проводится мысль, что изначально оно генетически связано с иудаизмом и, по сути, мало чем от него отличается. По мнению Штайна, христианство – это всего лишь реформированный иудаизм. Затем пошел крен в сторону греческого христианства, вплоть до VI, то есть окончательной трансформации – искажению настоящей сущности, удалению от истины. Разрыв с иудейской традицией вводит в «состояние болезни». На этом основании отвергается и Тринитарный догмат, который не более, как придумка греков, философское построение, «богословский треугольник» далекий от учения Христа.

Или, например, следующим образом комментирует Штайн практику почитания Богородицы у христиан: «Легенда о рождении Иисуса от Марии и святого Духа – отголосок эллинской мифологии. А под этим почва мощного язычества» – «Все это проникает в христианство – просто кошмар!» – «Она была святая женщина, и страдающая женщина, но не надо делать из нее родительницу мира». Такая вот современная редакция ренановского релятивизма…

Один из героев некто Исаак Гантман пишет: «Любое последовательное религиозное воспитание рождает неприятие инакомыслящих. Только общая культурная интеграция, выведение религиозной сферы в область частной жизни может сформировать общество, где все граждане имеют равные права» (218). Религия выходит не просто опиум, но и основное пугало толерантности, всемирного равенства и братства. Выведение до уровня сугубо частной жизни означает восприятие ее лишь с позиций морально-нравственных доминаций. Эту сублимированную религию, адаптированную к запросам времени тотальной глобализации, и пытается синтезировать Даниэль Штайн, вывести особый философский камень – универсальный общеприменимый код веры.

Преодоление религии совершается через примат набора индивидуальных путей, то есть каждый человек сам для себя может выступить учителем и создать свою собственную веру. Именно это и объединяет всех в некую всемирную общность, замешанную на абстрактном гуманизме. Мировая религия, претендующая на достоинство единственной носительницы истины, должна быть «исцелена», то есть раздроблена, «необходима «делатинизация» церкви через инкультурацию христианства в местные культы». Церковь – это нечто локальное, она «живет в своем этносе», представляет из себя набор родоплеменных воззрений, отражающий менталитет каждой нации.

Свою задачу Людмила Улицкая формулирует после написания первой части следующим образом: ее цель сделать усилия «по выковыриванию Бога из обветшавших слов, из всего этого церковного мусора», то есть стремится к упразднению Церкви. Это должно совершиться вначале путем раздробления ее на национальные культы затем на собственную индивидуальную веру для каждого человека, в зависимости оттого, что кому по душе.

Однажды Штайн заявляет: «Я не хочу никого увлекать за собой. Пусть каждый идет за Богом тем путем, который ему открывается». Также и для каждой нации есть «свой собственный, национальный путь ко Христу», у каждого есть свой Христос. То есть, нравится вам христианство – ваше дело, ведь принципиально важного в этом ничего нет, это все лишь один из возможных вариантов построения добродетельной жизни, которых может быть десятки, сотни. Говоря, что не хочет никого увлекать за собой, Даниэль все-таки претендует на роль учителя нового-старого культа, позиции которого отстаивает. Он сам иногда высказывает мысль о себе, как об учителе, апостоле.

Штайн делает собственноручно переводы Нового завета с греческого на иврит, хотя «эти переводы давно существуют, но Даниэль считает, что они полны неточностей и даже ошибок». Ну, еще бы, раз за основу берешь язык практически духовных «оккупантов», то есть цивилизации, извратившей чистоту веры, то допущений здесь может быть достаточно много и работать уже с этим текстом дозволено, как в захваченном поселении, любое действие априорно оправдано. Собственно, традиция здесь богатейшая, практически любая христианская секта считает за честь выдать свой «настоящий» извод Евангелия, произвести его правильную интерпретацию.

Монашество Даниэля, в принципе, то же самое, что и служение в гестапо переводчиком. Спася вначале себя, не выказывая сопротивления судьбе, он пытается реабилитироваться – помогать и спасать других людей, вывести их из гетто. Однако вызволяется лишь часть, триста человек, большая часть, видимо, не вполне доверяя информации Штайна, питая различные безосновательные надежды на милосердие карателей, погибает. А это пятьсот человек.

Принятие католичества – временная мимикрия до поры. Он привык скрываться, таиться, не выдавать себя истинного. Старательно выполняя обязанности переводчика в гестапо, расположив к себе шефа, который благоволил ему отцовской любовью, он совершал подвиг, передавал информацию. Кто поручится, что сан католического священнослужителя для него не равносильно сотрудничеству с фашистами, ведь в романе говорится об антисемитских взглядах папы Пия XII, о том, что католическая церковь не воспретятствовала нацистским гонениям на евреев, о христианской цивилизации, которая ущемляла их права. По крайней мере, в сутане священника Даниэль Штайн выступает независимым учителем, ориентированным на то, чтобы трансформировать наднациональную религию в национальные культы, довести ее до уровня, например, поклонения тотемному божку. Таким образом вывести из векового заточения древнюю веру иудеев.

О Боге Штайн видимо стал размышлять после расстрела людей в гетто, и здесь он выступает в роли библейского Иова: «Это была самая ужасная ночь в моей жизни. Я плакал. Я был уничтожен – где Бог? Где во всем этом Бог?» Его Бог был расстрелян вместе с этими людьми. Причем к этому расстрелу вела вся христианская цивилизация и немецкие нацисты были лишь ее крайней изуверской гримасой, однако достаточно логичной в череде взаимоотношений иудеев с миром выросшим на обломках греко-римской империи. С этого момента начинается его отмщение христианскому Богу, христианской цивилизации.

Все богословие у Штайна сведено к минимуму: «Никто не спросит у нас, что мы думали о природе божественного. Но спросят: что вы делали? Накормили ли голодного? Помогли ли бедствующему?» Да это и понятно, любое локальное вероучение держится на четком разделении сакрального и профанного, жесткой иерархии. Есть учитель, который позаботится о своей пастве, беря на себя труд богословских построений. Неофиты же должны жить праведно, то есть в рамках той матрицы, которую для них сформулировал учитель.

В христианстве есть традиция апофатического богословия. Одной же из отличительных черт религиозной секты является крайняя односторонность, зацикленность на чем-то одном. Символ веры Даниэля – слишком буквально и однозначно понятая формула Экклезиаста: «Мы, евреи-христиане, почитаем нашего Учителя, который не говорил ничего такого, что было бы совершенно неизвестно миру до его прихода». Действительно, христианство мало чем могло удивить иудаистскую традицию, кроме, естественно, Боговоплощения, то есть той Истины, до которой иудаизму было не суждено добраться. Поэтому синтез, о котором говорит Штайн возможен, только если признать Христа исключительно пророком, учителем, одним из (вспомните того же Эдуарда Шюре с его «Великими посвященными») и в этом случае Он будет прекрасно вписываться в древнюю иудаистскую традицию, по сравнению с которой ничего принципиально нового не говорил. Это собственно Штайн и формулирует: «Мы не так много о Нем знаем, но несомненно, что он был еврейский учитель. Оставьте нам его как Учителя». Если вытащить из христианства всю его душу, его суть, то мы и получим ту мишень, в метании дротиков по которой упражняется полувиртуальный герой Улицкой.

Причем любой диалог с центральной идейной линией романа заранее отметается. В книге карикатурно представлен образ несостоявшейся, причем не по своей воле, монахини Терезы и православного священника Ефима Довитаса, апологета канонов. В начале они находились в фиктивном браке: для рукоположения должна быть матушка, позже развилась настоящая любовь. По приезду на Святую Землю им помог тот же Даниэль Штайн. Затем отец Ефим порвал с ним в силу того, что Штайн вел богослужение, пренебрегая каноном. В одном из своих писем Тереза пишет во время бесприютных скитаний: «чувствую себя никем… Не католичкой, не православной, в каком-то неопределенном пространстве». Это ощущение было сильно пока чета не нашла отраду в своем сыне, от рождения страдающем синдромом Дауна, но в котором любящие родители видели необычайные таланты, вплоть до того, что разглядели в нем Мессию. Все оказывается просто, а вы говорите Благая Весть…

Чем же вера Штайна-Улицкой отличается от атеизма? По мнению автора, у атеистов «единственная мера всему – собственная совесть». Штайн также всеми силами стремится к этому. У него идет размывание конкретного религиозного наполнения веры, он выступает за религиозный плюрализм, главное «заповеди соблюдайте, ведите себя достойно». Если для атеиста единственный критерий – собственное «Я», у верующего по-штайновски есть внешний авторитет, Учитель, который освежил древние заповеди, декларацию прав человека (принципиальной разницы нет).

Существование различных религиозных конфессий, церквей Даниэль сравнивает с «большим базаром», причем в этих торговых рядах не всегда продается доброкачественный товар. Подкидывают «пустышку христианства» – некую мистификацию, что-то надуманное, иллюзорное: «Дело в том, что я половину жизни провел среди людей, ищущих Господа в книгах и обрядах, которые сами же и придумали». Читаешь эти высказывания главного героя, и вспоминаются некоторые статьи и трактаты графа Льва Толстого, главы из романа «Воскресение», где христианская обрядность, мягко говоря, также ставится под сомнение. Зачем вся эта ненужная малопонятная шелуха, ведь «встретить Его можно везде». Одинаковые шансы на эту встречу, по слова Штайна, может предоставить как Православие, так и коровник.

Стоит ли сильно распинаться и доказывать, что Улицкая чудовищно далека от христианства, что его мистические токи, смысл откровения совершенно не проницаем для нее, и поэтому иного послания от писательницы невозможно было ожидать. В письме, помещенном в пятой части книги, она причитает: «Такая духота, такая тошнота в христианстве». Причем в России, как считает автор, ситуация еще печальнее, еще более дика: «на Западе церковь слита с культурой, а в России – с бескультурьем», «В России церковь гораздо слабее сцеплена с культурой, она гораздо больше связана с примитивным язычеством». То есть здесь все находится еще на более низшей стадии, даже плодородной почвы не народилось, чтобы прижился дичок христианства.

Насколько все эти тезисы Штайна-Улицкой можно приравнять к богословию – большой вопрос. Ожидаемого самой Улицкой чувства обиды также не возникает, только жалость, даже не к герою, который чрезмерно мумифицирован, а к автору, ведь затевалось что-то грандиозное, много сил потрачено было, а результат пшиковый – выстрел из рогатки в небо.

И уж совсем пошлая мысль иногда стала возникать при чтении: не стал ли побег трехсот причиной расстрела оставшихся в гетто пятисот человек… Мысль вульгарная, но ведь тот же Штайн до конца жизни сокрушался, что однажды, чтобы сохранить жизнь двадцати, пришлось пожертвовать, по сути, безвинным лесником и деревенским дурачком. Вот вам и вопрос о меры жертвы и своей ответственности за действие, за сказанное слово.

КОКТЕЙЛЬ СТЕРЕОТИПОВ, ИЛИ О ПРОВИНЦИИ БЕЗ ПРЕДРАССУДКОВ

Тяжко, Боже мой, как тяжко живется критику на периферии географического и культурного пространства нашей необъятной страны! Тут тебе и книжный голод, и за литературными новинками не уследить, потому как не достать, и сплоченная графоманская братия «берет за горло»… Вдобавок пресловутый провинциализм, как выжженное тавро на лбу, да и среды, настоящей продуктивной среды литературного общения практически нет. И еще много различных «нет». Аж жутко становится.

Вот и Елена Сафронова, чья пафосная статья «Критика под местным наркозом» была опубликована в февральском номере «Урала», исходит из бесспорного для нее тезиса о «бедности и скудости» литературного контекста, «слабости, нежизнеспособности литературной критики на периферии». Приведенные ею примеры провинциальной отсталости убеждают. Однако попытаемся самостоятельно вникнуть в суть проблемы.

Безусловно, существование на окраине текущего общекультурного процесса – это конечно проблема, но рискну предположить, что и она имеет свои плюсы. Избавляет от расхожих стереотипов, оставляет чистоту и незамутненность взгляда, мировосприятия. Тому же писателю писательская среда вовсе не необходимый воздух. Не исключение здесь и критик. Ему лучше живется в стороне от перипетий общелитературного «Дома 2»: не так важно, кто против кого дружит и кто позавчера вдрызг напился, важней сами тексты. Но вот тут и закавыка.

Книжный голод – это реальная беда провинции. Торговые предприятия, ориентированные на объемы продаж, везут по большей части проверенный раскрученный товар, а хорошая книга, как известно, – товар штучный. В одной из телевизионных передач Мариэтта Чудакова использовала термин «центриздат», который во многом характеризует книжный и издательский рынок. Штучные хорошие книги не доходят до читателя за пределами мегаполисов. Толстые литературные журналы уже давно не продаются в газетных киосках, да и выписывают их единицы, а в библиотеках, как правило, предлагают работать в читальном зале. Областная, районная, городская культура в основном подпитывается лишь информацией, которую ей предоставляют СМИ, пестрый и яркий масслит. Отсюда и совершенно естественная защитная реакция: замкнуться в себе. Культура, которую несет столица, воспринимается в провинции как хворь со всеми вытекающими последствиями. Здесь видится источник тех охранительных тенденций, которые еще называют провинциальным консерватизмом, и они определенно имеют под собой особые основания. Ту же Архангельскую область называют своеобразным заповедником, где в почти первозданном виде сохранилась реликтовая культура Древней Руси (в первую очередь в старообрядческой среде, ярой противнице всяческих новаций), устное народное творчество, жемчужины которого до сих пор разыскивают по деревням настырные исследователи. И это часть, необходимая часть нашей коренной симфонической культуры, культуры самобытной.

Я часто задавал себе вопрос: почему покупатели как-то неохотно задерживаются в книжных магазинах у стеллажей, где выставлена так называемая «местная литература». Даже сам у себя заметил такую привычку – стесняясь, прохожу мимо, искоса бросая взгляд. Что это? Пресловутые стереотипы из серии «в своем отечестве пророка нет»? Или показатель действительного состояния литературы в нашей области? Но ведь нельзя сказать, что у нас нет пишущих, и в принципе неплохо пишущих, что все это в прошлом. Знаю, что таланты у нас есть. Но как-то незаметен здесь талант, незаметен и инертен. Словно бы ждет, что его вдруг выделят, обособят и скажут ему: «Это – ты!» А все не говорят, не окрикивают на улице. Люди пишущие часто совершенно не знают, кому показать свое сокровенное, куда пойти со своим произведением. Нет структуры продуманной работы с авторами, а ведь в ситуации, когда писательство, особенно в провинции, ну уж никак не может быть основным делом человека, способным хотя бы элементарно его прокормить, нужны очень большие, подчас титанические усилия, чтобы удержаться от соблазна прекратить этот одиночный заплыв, выбраться на берег и обсушиться в теплых лучах солнца.

Несколько лет назад мне довелось слушать выступление одной поэтессы с Сахалина. Она довольно метко охарактеризовала свое ощущение общекультурного пространства региона как некоего аквариума. Замкнутого пространства, в котором в одной и той же воде плавают рыбы, сквозь прозрачные стенки видят какие-то перспективы, но каждый раз наталкиваются на непреодолимость препятствия. Но не надо забывать, что стена – это преграда с двух сторон. И различия нахождения по ту или иную ее сторону подчас бывают несущественными в сравнении с общностью. Общностью замкнутости что по ту, что по другую сторону.

Не так давно мне заказали для одного местного издания написать статью о городской поэзии. Полистал я поэтические сборники, подшивки газет. И понял, что не процитирую ни одного стихотворения, не назову в статье ни одного имени. И даже не потому, что так все плохо и безрадостно. Нет, все обычно, штиль. Есть интересные самобытные авторы. Однако когда за текстом ты отчетливо видишь автора и при том текст не претендует на лавры высокой литературы, ты начинаешь рассуждать совершенно непрофессионально: ну что такое литературное произведение само по себе, главное, чтобы человек был хороший. А раз пишет, значит, хорошее дело делает, значит, его произведение уже выполнило некую миссию, реализовалось. Тут можно вспомнить повесть Владимира Войновича «Шапка», в одном из эпизодов которой рассказчик полон решимости высказать свое нелицеприятное суждение о новом романе своего знакомца, но когда дошло до дела, он заметно стушевался и отделался односложными фразами наподобие: «написано довольно хорошо, хотя есть некоторые шероховатости».

У нас если пишет человек – это уже замечательно. Вопрос о качестве на самом деле вторичен, намного важней искренность высказывания плюс сам подвиг писания, ведь произведения эти, в первую очередь, предназначены для довольно узкого круга друзей, единомышленников, которые любят вас только за то, что вы есть. И неприятие этих текстов может действительно восприниматься как личная обида. Но в том-то и дело, что никто не станет критиковать и серьезно с художественной точки зрения разбирать какие-то наивные куплеты, подготовленные к чьему-то юбилею, или томик воспоминаний уже пожилого человека.

Диагноз любительской поэзии достаточно верно дан Олегом Чухонцевым, который в своем интервью газете «Экслибрис НГ» выделил две группы поэтов-любителей: «Первая – молодые люди, которые только начали писать и поражены, что у них получается нечто рифмованное. Это действительно чудо. Я сам испытал это, когда начал писать: целое лето лежал под грушей с утра до вечера в экстатическом состоянии. В десять утра ложился на матрас и начинал сочинять. Километры стихов таким образом написал. Вторая категория – пенсионеры, у которых масса свободного времени. Среди них немало капитанов лебядкиных. Лебядкин – типичный пример пенсионера-любителя. В этом секторе есть по-своему замечательные тексты. И шансов на признание у них не меньше, чем у профессиональных стихов, только в другой среде. Стихи пенсионеров созданы как будто вслепую, неискушенным, наивным разумом. Помню, например, такое: «Я жить хочу, не зная муки, / Не зная тягостных забот, / Иначе остается руки / Мне наложить на свой живот». Конечно, автор имел в виду «живот» – в смысле «жизнь». Но получилось как получилось, и это прекрасно. Это можно сочинить только непредумышленно». И с ним можно согласиться: непредумышленные строки, пускай во многом наивные, неуклюжие, в то же время – милые, обладающие своим особым очарованием.

Для чего человек, далекий от профессиональной литработы, отдается мукам творчества? Чтобы попытаться ответить на этот вопрос, можно взять для примера несколько изданий, вышедших в нашей Архангельской области. Первое – это небольшая по формату, объему (60 с небольшим страниц) и тиражу (300 экземпляров) книжица под названием «Воспоминание простого человека». Ее автор – Василий Иванович Кудрявцев, человек далекий от какого-либо писательского труда. В книгу вошли его воспоминания, житейские дневники, сесть за написание которых его подвигли просьбы родственников. Василий Иванович так определяет цель своего труда: «Взялся я за перо, чтобы рассказать в первую очередь своим детям, внукам, правнукам, родным и близким и, возможно, всем остальным, кто пожелает узнать, как жили мы, старшее поколение, в прошлом веке…» Эти простые, порой наивные, но необычайно искренние и правдивые писания «простого человека», как это ни банально сказать, действительно трогают за живое. Редактор издания в своем предисловии пишет: «Несколько раз рука поднималась вносить в рукопись редакторскую правку, «причесать» текст. Почему-то не удавалось. Потом стало понятно: язык эпохи правке не подвластен». И действительно книжица, предназначенная практически для «внутреннего» пользования, для членов одной семьи, стала настоящим отражением целой эпохи. Хрупкое нежное обаяние книги заключается в невероятном оптимизме автора. Вроде бы и жизнь прошла, но ни тоски, ни грусти: «И пусть я теперь инвалид, но ведь и у меня было счастливое время! Ну а теперь остались одни воспоминания».

Совсем другой случай – шедевральное нечто, многотомные, в хорошем полиграфическом исполнении труды Анатолия Ежова – человека с немыслимым набором регалий, члена Союза писателей. Читаешь его творения и понимаешь, что действительно у нас сейчас любая домохозяйка может стать первостатейным поэтом. Чего здесь сложного, ведь смог же Незнайка из Солнечного города. Наш плодовитый автор издал полное собрание своих трудов, набитых во внушительные объемом фолианты числом более 20 томов – продукт личного тщеславия.

Или взять, к примеру, сборник «Чибис у дороги», выпущенный год назад в городе Северодвинске – своеобразная поэтическая антология, вобравшая в себя почти всех северодвинских поэтов от «маститых» до начинающих, от ныне здравствующих до уже почивших. Порядка 80 авторов! Чувствуется размах. Некоторые из счастливых авторов сборника так и говорят: мол, что там ваши загнивающие столицы, вот у нас… Шапками закидаем, не иначе.

Понятно, что той же местечковой, любительской литературе нужно утвердится. А здесь кто во что горазд: либо составляют претенциозные сборники, собрания сочинений себя любимого, или находчивые функционеры придумывают различные рейтинги.

Поэт по определению категория штучная, но, открыв тот же «Чибис у дороги», понимаешь, что поэтическое творчество у нас поставлено на поток. Его редактор в своем послесловии пишет: «писательство, как теперь уже хорошо известно, – «национальная» черта наших земляков». Соответственно получается одно из двух: либо у нас так много талантов (уж не влияние ли пресловутой радиации?), либо то, что нам предлагают, по большей части не поэзия вовсе, а нечто иное. Если другое, то что?

Рассуждая о региональной критике, мы сетуем прежде всего на скудость литературного ландшафта. Провинциальное часто в нашем сознании перекрещивается с такими понятиями, как любительское и самодеятельное. Самодеятельное – это то, что не имеет импульса к развитию и существует лишь с оглядкой на готовые прописи. Открыл человек в себе умение, например, складывать слова в рифму и решил: «Я поэт!» И этого уже в принципе достаточно. И от этого «достаточно» возникает та грань, за которой самодеятельность превращается в самонадеянность.

Литературное творчество – это бесконечное развитие и саморазвитие, непрестанное поднятие планки все выше и выше. Застой здесь равносилен деградации. Словесность, лишенная критического анализа, да и просто разговора о себе как о культурном факте, мумифицируется. Есть площадка для художественного слова, издаются сборники, журналы, есть литературные странички в газетах, но нет места для диалога, диспута. Нет живого отклика на произведение, оно уходит в вату, пустоту. Два-три высказывания, смысл которых сводится к общей мысли: не трогайте писателей, они люди ранимые. Собственно, это и все.

Вот и получается замкнутый круг. Критики нет, т. к., строго говоря, нет в ней никакой необходимости, исходя, естественно, из реалий существующей литературной ситуации. С другой стороны, литературная жизнь бедна на открытия, потому как практически отсутствует один из факторов, стимулов его развития – острокритическое высказывание.

Конечно, кто спорит, ты можешь читать те же стихи друзьям, знакомым, родственникам. Те непременно порадуются, порукоплещут, похвалят от души, где-то слукавят. Но, казалось бы, очевидно: если выходишь на широкую публику, если делаешь свои творения (а заодно себя) публичными – будь готов к жесткой и суровой критике. Если же ее нет, то и литература остается одомашненной.

Настоящая литература всегда готова к диалогу, она по определению открыта. Художественное произведение не может появиться тихо, без слов и комментариев. Его цель – поднять бурю, порыв, спор, оно должно будоражить сердца, а не навевать тоску.

Получается, что у провинциального критика два пути, две точки приложения своих творческих усилий. Он либо замыкается на своей удельной городской, областной литературе, либо его стратегия – центростремительна. Он лезет на дерево, рискуя свалиться, с целью углядеть хоть краем глаза, что же делается, что происходит с литературой центра, литературой мейнстрима. Но в этом случае он, по сути, перестает быть «провинциальным критиком» и зависает где-то между. Силится не свалиться на землю и в то же время разглядеть что-то там вдали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю