Текст книги "Письмена нового времени (CИ)"
Автор книги: Андрей Рудалев
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Андрей Рудалёв
«Письмена нового времени»
Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!
БУДЬТЕ БДИТЕЛЬНЫ
Или критики на боевом посту
Наши критики, что чиновники. Причем зачастую силовых ведомств. Нравится им раздавать оплеухи, вешать ярлыки, работать по сигналам общественности и распутывать клубки тайных заговоров.
То Сергей Беляков выдает: «Накаркали». Это после взрывов в московском метро критик начал рассуждать о «литературе в поясе шахида». И в этих его рассуждениях, конечно, самое забойное было именно в этой привязке современной литературы к поясу смертника. Тем более что тема в прямом смысле кровоточащая.
В основном в своей статье Сергей Беляков рассуждал о Германе Садулаеве и об Алле Латыниной, которая разразилась творческим портретом этого самого Садулаева, русско-чеченского писателя. А этот замес априорно под подозрением.
Тогда мне запомнился пассаж о том, что «Шалинский рейд» – лучшая вещь Садулаева, на порядок выше маканинского «Асана», но при этом необходимость и ценность ее для русской литературы вызывает сомнение. Эта любопытная иерархия меня позабавила, но, зная отношение Сергея Белякова к Садулаеву (а критик еще после первых прозаических вещей назвал его «чеченским шовинистом»), тогда я промолчал. Все вроде складывается в концепцию: у хорошего шовиниста с Кавказа должен быть пояс за пазухой…
И вот в июле тот же «Частный корреспондент» публикует итоги литературного сезона глазами ряда критиков. Здесь уважаемый мной Кирилл Анкудинов говорит о том, что разочаровался в прозаике Ильдаре Абузярове, который, мол, в своем романе «Хуш» оправдывает терроризм. Причем оправдание происходит не в силу некой легковесности и ветрености, что для прозаика может быть вполне простительно, а по идейным соображениям. Это «оправдание» продуманно и «бесстыже».
И вот на этой фразе я запнулся, да так, что нос в кровь. Слов нет, Кирилл Анкудинов – хороший критик, но зачем же табуретки о голову ломать фразой: оправдывает терроризм?! Причем репликой, которая не терпит возражения. Это не дискуссия, сказал – как отрезал. Странно, что доблестные активисты из молодежных дружин «Наши» – «Молодая гвардия» не засуетились. А то бы с удовольствием публичную экзекуцию книги произвели, с них станется.
Хоть убейте, но не понимаю я эту тенденцию критиков. К чему, собственно, они клонят?
Оправдывает терроризм, под писательской футболкой пояс шахида… А что дальше? Давайте достроим логическую цепочку. Дальше: обвинение в экстремизме, суд, а книги под сукно, если не под нож. Органы работают по информации СМИ и заявлениям граждан. Как тут расценить реплику: «бесстыже оправдывает»?
Опять же если вернуться к логической цепочке, то эти многочисленные гневные сигналы литературных работников, то бишь трудящихся, должны привести к созданию списков нежелательной, в лучшем случае, литературы. А в худшем – подстатейной. Нашли на квартире томик Садулаева – то же самое, что хранение оружия или пакетика с дурью.
Как-то, помнится, в 2006 году в отношении Захара Прилепина в ряде СМИ началась травля. Дело все в том, что дома у Александра Копцева, который с ножом набросился на посетителей московской синагоги, на книжной полке был найден роман «Санькя». Как говорят в таких ситуациях: выводы напрашиваются сами собой. Но тогда рассуждали по большей части люди, далекие от литературы, поэтому отрадно видеть, что сейчас профессионалы взяли на себя нагрузку идентификации оправдывающей и поясной литературы.
Это понятно, что, как считал Шаламов, русская классика XIX века повинна во всех бедах России минувшего века. Поэтому, и это мы знаем из телевизора, болезнь лучше предупредить, чем лечить. Волков в овечьих шкурах в особый загон, а там решим, что с ними делать и по какому ведомству разбираться.
Конечно, для начала нужно очертить некоторые контуры этого загона-списка, чтобы копнуть дальше. Без сомнения, в нем должен фигурировать Герман Садулаев. Вы только его рассказ «Неуловимые мстители» прочтите!.. Хотя вообще этот товарищ из разряда тех, на коих клейма негде ставить, то есть достаточно раскрыть любую страницу… Далее Ильдар Абузяров с романом «Хуш». Группа мусульманских шахидов, аутсайдеров в жизни, методично готовится к теракту, который и совершает под занавес романа. Совершенно не понятно, почему автор такого до сих пор не дает показания компетентным органам?! Про Захара Прилепина мы уже сказали – это оголтелый экстремист на каждом сантиметре своей головы. Кто там дальше? Олег Лукошин с «Капитализмом». Этот, которому чуть «Нацбест» не дали, когда в Приморье орудовали «партизаны»?! Так этому субчику не премию, а нечто другое давно пора уже выписывать!..
Но это все еще по верхам, по верхам. А если глубже копнуть?! Литработник должен быть бдительным, ведь литература – ведомство человеческих душ, а там любого можно легко заморочить и на баррикады отправить или в террористы завербовать.
Вроде как забавно, но почему-то не до смеха. Тенденция, однако, как любит повторять один телевизионный персонаж. Разве трудно понять, что литература не агитпроп, что она не может что-то оправдывать и пропагандировать? С другой стороны, у того же Абузярова в романе «бесстыжее оправдание» можно узреть, если только диагонально пробежаться по тексту. Поэтому совершенно не понимаю, зачем нужно раздавать подобные клейма. В чем прикол? Или мы уже по другому ведомству проходим, а не по литературному?..
В ОЖИДАНИИ КРИТИКИ
Пестрая критическая масса
Отправной точкой послания Елены Невзглядовой «Дочь будетлян» («Вопросы литературы». 2006. № 5) явилось заглавие статьи Дана Джойя «Нужна ли нам поэзия?», вышедшей в одном американском журнале. Ее основной тезис: в Америке поэзия стала субкультурой, особым занятием для небольшого и обособленного от прочих сообщества людей.
Заместитель главного редактора журнала «Знамя» Наталья Иванова поразмышляла над тем же вопросом, но обращенным уже к критике, в статье со ставшим нарицательным названием «Кому она нужна, эта критика?» («Знамя». 2005. № 6). «Критику сегодня (если отвлечься от хроники объявленной смерти), – свидетельствует критик (чудесная на самом деле тавтология. – А.Р.), – можно определять (и выстраивать) по разным параметрам и признакам – поколенческому (шестидесятники, «младоэстеты» etс.), направленческому («правые» и «левые», «демократы» и «национал-патриоты»), по отношению к традиции («традиционалисты» и «радикалы»), по месту публикации, определяющему существо и формат высказывания («журнальная», «газетная», «радио-» и «телекритика»). Но поверх всего этого идет еще одно – деление по взятым на себя обязательствам и по литературной амбиции» (с. 183).
Оговорка «если отвлечься от хроники объявленной смерти» показательна. Если рассуждать по принципу «все хорошо, прекрасная маркиза», то, действительно, можно наблюдать безбрежное бушующее море, безудержное в своей силе, напоре, стихийной энергии. Это не может не радовать, но всегда возникает пресловутое «если». Только избавившись от самообольщения, мы начинаем видеть, что к критике можно применить высказывание уже упоминавшейся Елены Невзглядовой о поэзии («Дочь будетлян»): она «сдвинулась на обочину и перестала занимать умы». Понятно, что тезис «занимать умы» к критике по определению применим в меньшей степени, чем к поэзии, но, тем не менее, сделаем этот допуск и опустим пространные и утомительные рассуждения на тему, была ли критика когда-либо властительницей умов или нет. Потому как литературная критика – все-таки некий синтетический жанр литературы (назвав ее жанром, я уже вижу те камни, которые летят в меня).
Вероятно, в силу неустойчивости понятия «критика» (из разряда полемики: шахматы – это спорт или искусство), сами труженики, подвизающиеся на этом поле, регулярно размышляют о современном состоянии, смысле и перспективах своей профессии.
В 1996 году журнал «Вопросы литературы» (№ 6) провел «круглый стол», посвященный вопросам состояния литературной критики. Говорили, к примеру:
о ситуации критики в отсутствии литературы (Серго Ломинадзе);
об идеологическом разделении критики (он же);
о маргинализации критики и как следствие – ее агрессивности (Станислав Рассадин);
об утрате внешней опоры: научной, политической, философской, религиозной (Дмитрий Бак);
о противопоставлении эстетической критики и критики, наполненной социально-нравственной проблематикой (Андрей Турков);
о потере связи критического суждения с аудиторией и много еще о чем.
Традиционная «знаменская» рубрика «конференц-зал» в № 12 за 1999 год вышла с темой «Критика: последний призыв» (как мы видим, этому изданию вообще свойственны эсхатологические мотивы при попытке разговора о данном предмете). Обсуждали закат «традиционной российской критики», цели и задачи критического дела.
К примеру, Никита Елисеев обозначил сугубо утилитарный подход: «Никаких общественных и общих целей и задач я перед собой не ставлю. Что такое «общие цели и задачи»? Цель и задача (общая) у критика, кажется, одна. Ее сформулировал Белинский: «Беречь время и деньги читателей». По-дружески эдак советовать: «Вот эта книжка мне понравилась потому-то и потому-то, а эту лучше не читать – дрянь несусветная»«(с. 150). Критическое высказывание – это только справочное рекомендательное пособие, опыт путеводителя и не более того.
По Дмитрию Бавильскому, критик – «тот же прозаик, в силу разных причин жертвующий непосредственной жизненной фактурой и предпочитающий более сложно организованные, искусственные системы – вторичные, какие угодно моделирующие системы» (там же. С. 148). Об этой вторичности критического дела пишет уже в 2006 году Валерия Пустовая в статье «Китеж непотопляемый» («Октябрь». 2006. № 10): «Критик по самой природе своей натуры лишен возможности живописать – писать живое. Критика выносит на как бы вторичные ресурсы вдохновения: его волнует то, что когда-то первично вдохновило другого» (с. 153–154). То есть идея некой критической резервации (критик, мол, несостоявшийся прозаик), отстоящей несколько в стороне от литературного поля, и, соответственно, мысль о, как бы так выразиться помягче, ее неполноценности – довольно устойчива.
Собственно литературная критика не самодостаточна, она, так или иначе, идет вслед за произведением, в качестве его верного пажа: «Мне близка критика, стремящаяся быть пониманием того произведения, которое она анализирует, пониманием авторского замысла, авторской мысли, пониманием и проявлением этой мысли иными средствами» (Татьяна Касаткина, «Знамя». 1999. № 12. С. 151). По ее же мнению, критик есть идеальный писатель. Согласитесь, интересное дополнение к портрету несостоявшегося литератора.
Многим дальше идет Мария Ремизова, когда говорит, что «критику нужно обладать способностью впитывать чужой текст, каким-то странным образом проживать его внутри себя. Только с таким прожитым произведением – вне зависимости, нравится оно тебе или нет – можно начинать работать» (там же. С. 162). Таким образом, вторичность критики по отношению к литературному артефакту – это только первый этап, и в этом плане мы действительно будем получать неполноценное, вторичное явление, особый нарост-паразит, терпимый до времени. Критик не простой экзегет, в почтении склонивший голову перед другой творческой индивидуальностью, высуты которой недосягаемы для него, он проживает текст, создавая из него некое иное качество, форматируя его особым образом. Никто не говорит о вторичности, например, театра по отношению к художественному тексту.
Соответственно, избавившись от искусственных ограничений предмета и целеполагания критики, мы сможем повторить вслед за Ольгой Славниковой обозначение критики (из того же «знаменского» «конференц-зала») как «кровеносной системы литературы, важнейшего механизма обмена веществ, без которого организм не живет» (С. 163). И ведь действительно, для примера можно взять общепринятую и во многом оправдывающую ожидания картину литературы в провинции, где и наблюдается зачастую стагнация, в первую очередь, потому как нет там критического поля. Литературное творчество – бесконечное развитие и саморазвитие, непрестанное поднятие планки все выше и выше. Застой здесь равносилен деградации, превращению живого организма в тушу оледеневшего мамонта. С одной стороны, он поражает воображение своей реальностью, кажется, вот-вот начнет двигаться, а с другой – удручает нежизнеспособностью, ты понимаешь, что это все лишь жалкие останки былого величия. Мамонт коченеет, когда не находит привычного питания, когда перестает двигаться; поэзия, проза мумифицируются, когда нет разговоров о литературе. Вроде бы она сама или ее тень еще присутствует, но разговора о ней как о культурном факте категорически нет. Есть площадка для художественного слова, издаются сборники, журналы, есть литературные странички в газетах, но нет места для диалога, диспута. Нет живого отклика на произведение (хотя сейчас это и повсеместное явление), оно уходит в пустоту. Два-три высказывания, смысл которых сводится к общей мысли: не трогайте писателей, они люди ранимые. Собственно, это и все.
Но что бы мы ни говорили, как бы глубокомысленно ни рассуждали о предмете и месте критики, реплики с отрицающей, апофатической, интонацией все равно присутствуют, и в преизбытке.
Основные сомнения рождает многоязыкость критического поля, где часто каждый сам по себе (вспомним чупрининское «критика – это критики»), кто во что горазд – по принципу единодушия лебедя, рака и щуки. Дмитрий Бак как-то заметил: «литературной критики как единого словесного и смыслового пространства больше не существует» («Новый мир». 2002. № 12. С. 172), она разнородна не только по целям и задачам, по методам и подходу к произведениям, но и с точки зрения восприятия собственного статуса (об этой критической пестроте также писала Наталья Иванова в уже упомянутой статье).
Однако эта разноголосица по большей части только видимость. Упрощенно говоря, есть различие лишь между двумя принципиальными подходами. В первом критике ставятся сугубо утилитарные, прагматические задачи – развивать литературный процесс посредством влияния на читателя, а через него на рейтинги продаж, и здесь литературный критик выступает в качестве пиар-менеджера. Второй же случай – когда критик не только идет на поводу текущего литпроцесса, с неистовым вожделением следуя за предложенными ему финиками, но и сам в состоянии моделировать процесс. Этот подход, в отличие от первого, призванного адекватно отражать запросы времени, мобильно подстраиваясь под его ритм, мыслится более традиционным.
Теперь и прежде
Еще раз оговоримся, что понятие «традиционная, классическая критика» достаточно условно, так как примерно за два столетия существования критики оформилась не традиция, а, скорее, набор неких родовых черт, которые мы вкладываем в дефиницию, при том, что они во многом идеально-должные, более желаемые, чем реально достигнутые, осуществленные.
При разговоре о критике часто проговаривается оппозиция ее прошлого, близкого к идеалу, состояния и нынешнего, мягко говоря, мутированного. «Классическая русская литература и классическая критика обладали замечательным свойством – искренностью. Прежний читатель мог быть уверен, что с ним говорят в чистоте сердца (даже заблуждения, нравственные метания были искренни, открыты). В наши же дни критика, понимая себя как орудие и силу, направлена не столько на то, чтобы излагать мысли и выражать чувства, возникшие от сопереживания творчеству писателя, сколько на то, чтобы воздействовать на читателя в нужном направлении и с заранее заготовленной тенденцией…» – такое разграничение проводит, например, Капитолина Кокшенева (статья «О русском типе критики»[1]1
Российский писатель. 2002. № 18.
[Закрыть]).
Также и Сергей Чупринин («Граждане, послушайте меня…», «Знамя». 2003. № 5) считает, что критика «позиционируется ныне исключительно как род журналистики, занятый не столько исследованием и стимулированием литературного процесса, сколько обслуживанием и, соответственно, стимулированием книжного рынка». Действительно, если место критика в лакейской, то, вероятно, это и есть некое ее подобие, по крайней мере, задачи схожи.
Рассуждая же о линии века девятнадцатого, Чупринин пишет, что «критики себя воспринимали не просто полноправными участниками, но творцами, лидерами и архитекторами литературного процесса» (там же. С. 188), отсюда дело критика состоит не просто в высказывании мнения, совершенно необязательного, о той или иной литературной новинке, а в изложении «версии современной словесности». На подобную роль сейчас настойчиво претендует Евгений Ермолин, а если брать кандидатуры помоложе, то здесь можно отметить Валерию Пустовую (см. ее недавнее интервью «Литературной России», 2006. № 52 – с показательным названием «Критики не рабы писателей») и трибуна современной активной молодежи Сергея Шаргунова, который время от времени выступает с тем, что можно назвать «критическим высказыванием». Во многом трудами этих авторов постепенно теоретически кристаллизуется такое понятие, как «новый реализм», мыслимый ступенью к некоему дальнейшему духовному возрождению.
Главное отличие критики современной от традиционной Чупринин в упомянутой выше статье видит в том, что: «традиционная (для России) критика нерыночна по определению, ибо говорит – хоть с писателями, хоть с читателями – от имени Литературы как исторически, конвенциально сложившейся системы и руководствуется почти исключительно Ее высшими (и долгосрочными) интересами, тогда как сегодняшняя литературная журналистика <…> всецело представляет рынок с его быстро меняющимися потребностями и защищает почти исключительно права потребителей» (с. 189). Соответственно происходит вырождение – а другого слова здесь не подберешь – традиционной критики, как не узконаправленной и актуальной в современных условиях, в нечто академическое. Она постоянно теряет свои позиции, уходит с ранее завоеванных территорий, вместе со становящейся чуть ли не архаично-маргинальной «толстожурнальной» культурой. Становится филологичной, утилитарной и, как в любой замкнутой системе, обретает свой набор знаков, кодов, шифров, раскрывающихся для посвященных, введенных в особые чертоги, где над дверями написано «служебный вход» (крайняя форма такой клановости представлена журналом НЛО).
Традиционная критика постепенно становится предметом изучения лишь криптозоологов: «у нас, за вычетом редких толстожурнальных публикаций, совсем провалилось, исчезло то, что по русской традиции как раз и составляет сердцевину, основное содержание литературно-критической деятельности, а именно – понимание литературы как процесса, внимание к его живой динамике, к тому особенному, что отличает тот или иной год, состояние того или иного жанра, набухание либо, наоборот, затухание тех или иных мировоззренческих, стилевых тенденций» (Сергей Чупринин, «Граждане, послушайте меня…». С. 195–196).
На уже упоминавшемся «круглом столе», который организовали «Вопросы литературы», Карен Степанян озвучил, на его взгляд, аксиоматическую черту русской культурной традиции: «если <…>настоящая литература, порой вне связи с субъективными намерениями творца, делает мир чуть-чуть лучше или уж, во всяком случае, понятнее, то критика, настоящая критика, как раз и помогает этому произойти» («Вопросы литературы». 1996. № 6. С. 26). То есть он предлагает рассуждать не в рамках дискуссии под условной темой «для кого пишет критик: для писателя или читателя?», говорит даже не о том, что литература и критика – два разных и независимых друг от друга явления, а о том, что художественный текст и критическое высказывание находятся в отношениях взаимодополнения, что это общее симфоническое единство, из которого и складывается литературный процесс, где одно без другого невозможно и немыслимо. Ему здесь же вторит Ирина Роднянская, рассуждая о «Книге отражений» Иннокентия Анненского, в которой «предмет разбора – художественный текст едва ли не впервые перестал приниматься за вместилище истины (или лжи), а критик перестал быть его толкователем, посредником и авгуром. Здесь писатель и критик впервые сомкнулись в некоем обмене инициативами. Граница между ними пала, так сказать, в обе стороны, писатель и критик отразились друг в друге» (с. 36).
Чтобы понять состояние критики, нельзя замыкаться в ней самой, поэтому Степанян совершено закономерно идет от характеристики затяжного общелитературного кризиса, который не перекроют кубометры книг, появляющиеся каждый год во все большем объеме: «сейчас кризис – в первую очередь мировоззренческий – переживает вся литература. Поддавшись соблазну свободы, она начинает мнить, что – самоценна, что никому и ничего не должна и есть лишь произвольный продукт свободной игры» (там же. С. 26). Уже мало кого нужно убеждать, что необходимы коренные, структурные изменения литературного организма, литературного сознания, ведь «литература сейчас – по преимуществу – создает модели жизни, не имеющие к реальной жизни никакого отношения: модели или для развлечения, или для интеллектуальной игры, или для реализации очередного концепта» (с. 26, 27). Любые такие модель, концепт, игра – самодостаточны с точки зрения автора, это файл жесткого формата, он не поддается какой-то внешней обработке, он непроницаем, замкнут. Поэтому критик здесь не будет востребован, нужен «оценщик», чтобы «оценить уровень мастеровитости и новизны, сопоставить с другими моделями, спрогнозировать реакцию элиты и, для деловых людей, определить предполагаемый коммерческий успех». «Оценщик» трудится по преимуществу в «газетном жанре», который сейчас зачастую воспринимается в качестве главного антипода «критике настоящей, реальной», который по содержанию не различим, а отличим лишь по качеству бумаги: газетной или глянцевой.
Многие сходятся на мысли, что именно газетным рецензированием развращена критика, ведь в нем, по выражению Валерии Пустовой («Быстрее, короче, легче…», «Октябрь». 2005. № 2. С. 179), легализирован «интеллектуальный фаст-фуд». Объяснение здесь может быть довольно банальным: падение тиражей «толстых» журналов, одного из последних оплотов «настоящей критики», их неоперативность. По мысли Пустовой, коренное отличие газетного подхода к книге от журнального заключается в том, что в газете более важен «простой пересказ книги или указание на то, почему ее стоит: купить, купить и прочитать, выбросить в окно. В журнале книга рассматривается как явление мысли и искусства, в газете – просто как явление, одно из мельтешащего зудливого роя себе подобных» (с. 179).
«Гламурная» критика
В литературе пропагандируется плюралистическое многоязычие, где твой своеобразный голос, индивидуальность, имидж становятся самодостаточными и самоценными. Да, действительно, почему бы и здесь не применить индустриальные методы «фабрики звезд», ведь сказали же всем твердо, что писатель никому ничего не должен, то есть, утрированно, его дело – «рубить бабло» – таково самоутверждение творческой индивидуальности. Так и в критике, которая вроде бы призвана отражать современный литературный фон, идут движения в сторону поисков некой общедоступности (чтобы Данилкина с Немзером с базара понесли), «эстрадности», «философского камня» для разночинного читателя, которому более лакомо пробежаться глазами по игривой яркой рецензии, благо целое поколение воспитано на кратких изложениях произведений школьного курса литературы, чем погружаться в многостраничные авторские откровения.
Вообще, литературные критики – личности не без амбиций, они никогда не довольствуются писанием рецензий, статей и опубликованием их в различных журналах, газетных колонках, не свыкнутся с мыслью о себе как обслуге литпроцесса, всегда хочется на что-то большее посягнуть. Критик также жаждет быть прочитанным и узнаваемым в большом кругу, где-то в подсознании смутно чает он всенародной любви и почета. Он пишет книги. Иногда художественные, но это уже другой вопрос. Чаще компонует их как дайджест из тех же статей или нечто подобное научными монографиями выдает. Целью такого собрания может стать формулирование своего уникального взгляда на природу критического творчества, на его задачи, постулирование собственного понимания философии искусства, его перспектив, тенденций и многое другое.
Так, одно из ярких явлений амбициозной «гламурной» критики, всерьез претендующей на новое слово, – «Парфянская стрела»[2]2
Данилкин Л. Парфянская стрела: Контратака на русскую литературу 2005 года. СПб.: Амфора, 2006.
[Закрыть] Льва Данилкина – занимательное, разбухшее до размеров книги собрание рецензий по стопам суровых немзеровских взглядов на литературу (вспомним хотя бы его «Замечательное десятилетие» – классический сборник статей).
Данилкин извлек определенные уроки из предшествующей практики книгосочинительства критиков, не стал грешить филологической вымученной прозой. Он, и это только ленивый не отмечает, отличается от традиционного образа ученого профессионального читателя. Его критика, если вкратце сформулировать, не покушается на какие-то высшие задачи, он живет в эмпирии, отсюда и основная функция – кодификация этой самой эмпирии, в пространстве которой главным ориентиром является успех.
Это беллетризированная критика, которая по прочтении мало после себя чего оставляет. Хоть и старается Данилкин во всю прыть обольстить читателя: и на голову станет, и какой-нибудь кульбит изобретет – но в итоге пустота. Закрыл книгу, пытаюсь вспомнить о смысле прочитанного, увольте, не могу. Возможно, стоило какие-то фразочки на цитатки разучить, как в детстве после просмотра культового фильма, но – не пустой ли труд? Пустота, потому как девальвировано отношение к творчеству, художеству. Книги не более как наряженный прайс, печеные пирожки, рядом с лотком которых стоит натренированный зазывала. Так и хочется сказать: «Ловкач!» Он и гимнаст, и фокусник – все время что-то вытаскивает то из цилиндра, то из рукава и клоунаду отменную при случае сбацает. Короче, и на дуде дудец… «Парфянская стрела» обнажает общую тенденцию нивелирования традиционных ценностных характеристик искусства, взамен чего навязываются ему картонный ценник с печатью продавца на обороте. Однако сейчас это вовсе не исключение, скорее, правило.
«Парфянская стрела» ритмизирована – не в том плане, что как-то ритмически организована, а в том, что построена преимущественно под чтение на ходу, под шум и мигающий свет метро, под легкий перекус в кафешке, когда чтиво потребляется через строчку, да и в прочитанной строке выхватываются два-три ключевых сигнальных слова. Такое вот чтение – скольжение в полглаза, в пол-уха, почти без включения мозговой деятельности, после чего остаются некоторые эмоции, ощущения, смутно различимое послевкусие, которое дает некое представление о тексте. Шустрый малый не контратакует, как это заявлено в подзаголовке, а парит кругами над полем после битвы близ местечка «2005 год» – именно этот квадрат он выбрал мишенью для своих стрел и копий. Да уж и виды неплохие и живописные с этой высоты обозреваются, а что еще очень удобно – такая позиция позволяет трактовать какие-то очертания и мутные контуры инспектируемой внизу панорамы как угодно, и чаще всего мы получаем некую метафору, новое авторское произведение, которое может не иметь ничего общего с действительностью (читай, с художественным текстом), а только намекать на нее.
Аксиома, которую Данилкин выводит, – «все пишут хорошо», при ее очевидной правоте настораживает в том плане, что подобное утверждение ведет к отрицанию самой возможности говорить о критериях оценки того или иного текста, ведь все происходит само собой: ««Словесность высшей пробы» вдруг перестала быть барским, внутрилитературным, профессиональным делом; пишут не только люди Слова – писатели, критики, журналисты и драматурги, но и – почти анекдотическое разнообразие – бодигарды, виноторговцы, омоновцы, святые отцы, директора ЛОГОВАЗа…», и еще «в последнее время появилось огромное количество молодых авторов, но, главное, «все пишут хорошо»; способность выстроить фразу больше не является доблестью писателя, это подразумевается само собой» (с. 164). Если отправная точка «все хорошо», то и как сказать, что этот роман полная лажа, а другой, как раз достойный, получается лишь первым среди равных. Ведь если средний уровень литературы высок, то оценочные критерии должны только повышаться, но отнюдь не распыляться. Вот и получаем дистиллированный политкорректный образ нашей современной письменности: все написанные и изданные книги имеют равные права на читателя, и в этих правах они не могут быть ущемлены, потому как все составляют одну общую книжную полку и за каждой их них в нужный момент потянется чья-то натруженная рука, которую следует только немного направить. Плюс ко всему и вывод, к которому приходит Данилкин: литературоцентризм, мол, жив. Причем этот, ставший уже несколько неприличным, тезис очень важен, потому как модному гламурному потребителю важно быть на волне, на пике, ведь невостребованность – вчерашний день – отстой, продукт второго сорта.
Вот и сам Данилкин говорит о своей привычке читать все подряд. Книжные предпочтения у ведущего московского критика настолько разношерстны, что действительно волнуешься за его вкус, ведь читая все подряд, вкус можно испортить запросто. Ощущение, что автор, балуясь кофейком, при чтении очередного литературного шедевра обжег язык, и теперь для него плохо различима вкусовая гамма различных яств. Посему он перевоплощается в ресторанного критика, который описывает особенности поданных блюд, плохо или хорошо – не важно, есть факт готовки, и по этой причине блюдо занесено в меню. Все это и дает повод трубить в горны – литература расцветает. Литература или издательские корпорации? Однако есть разница…
Не обязательно быть ханжой, чтобы серьезно задаться вопросом, о каком литературном вкусе можно говорить, когда сплошь и рядом возникают сомнительные словечки, наподобие «западло» во время облета творчества Алексея Иванова (вероятно, для привлечения допаудитории, для которой подобная лексика естественна). Ответ кроется близко: все ценностные характеристики отметены напрочь, понятие «вкуса» не более как архаизм. Данилкин отнюдь не наблюдатель, которому интересно все, что происходит на литературном поле, главная цель – завлечь по максимуму большее число человеков в сплетенную им паутину. Поэтому нет у него и собственно критической, ярко выраженной мировоззренческой позиции, его дело – лишь констатировать «бурный литературный ренессанс» и утверждать, что литературоцентризм еще рано хоронить. Поэтому говорит о «качественной беллетристике», которая в избытке появилась в 2005 году. И он тактически безупречен: прежде чем сподвигнуть человека на чтение той или иной книжицы, нужно внушить ему мысль о солидности и авторитетности этой самой литературы, махнуть перед глазами лозунгом: читать – это модно, и после этого любой начнет книги из рук выхватывать.