355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Платонов » Том 8. Фабрика литературы » Текст книги (страница 6)
Том 8. Фабрика литературы
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:43

Текст книги "Том 8. Фабрика литературы"


Автор книги: Андрей Платонов


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 39 страниц)

Но даже такого рода недоразумения Горького доказывают необыкновенное благородство его характера, потому что эти недоразумения происходили из доверия к образованному человеку, из убеждения в честности и серьезности всех сознательных людей, в разумном, хотя и скрытом до времени, величии мира. Присущее ему самому

Горький распространял слишком на большой круг действительности. Такая обаятельная доверчивость души часто составляет обязательный элемент характера народного, рабочего человека, – это бывает не от неразвитости сознания, наоборот – от силы его. Такой человек, наблюдая сотворенную до него материальную и духовную культуру, исполняется к ней наибольшим уважением, потому что он по своему трудовому опыту знает, чего это стоит, как тяжко нужно было трудиться до него целым рабочим поколениям. Человек же, лишь «мысленно», а не опытно представляющий себе хотя бы историю создания городов, этого не поймет.

И Горький с «набожностью», рожденной именно из этической чистоты его природы, преклонился перед всей культурой и разумом человечества, не всегда отделяя из культуры и разума то, что хитроумно содержится в них ради подавления людей, а не ради развития прекрасной жизни.

Это простодушие гиганта было свойственно не одному Горькому, но также и Толстому (в другом, правда, обратном качестве).

Пушкин же относился к разуму и культуре более обыкновенно: они входили чудесными, но рядовыми элементами в состав его души и мировоззрения. Пушкин имел более расширенное понятие жизни. Мы не можем сказать – лучше это или хуже, чем сосредоточенное понятие Горького. Но разница в душевном складе Пушкина и Горького проходит где-то здесь.

Нам кажется, что прирожденно народное, пушкинское сознание жизни временами как бы искажалось в Горьком враждебными психическими силами прошлого, погибающего и погибшего общества […] Горький всегда был на передовой линии фронта борьбы за будущую пролетарскую участь, он одним из первых принимал на себя все атаки буржуазного, а затем фашистского противника. И естественно, что сознание Горького как бы «искажалось», потому что в бою и победитель получает раны […] Так что «искажения», «ошибки» и «неудачи» Горького, о которых он сам говорил много раз (преувеличивая их значение), вероятнее всего, есть лишь результаты долголетних битв с буржуазно-фашистским врагом рабочего человечества, – это есть раны, без которых, очевидно, было нельзя добиться сокрушения противника и победы. Вспомним для примера, как Горький, допустив ошибку в оценке «монопольной» революционной роли интеллигенции, расправился с ней затем в лице Клима Самгина…

Во времена Пушкина не было, конечно, такой исторической ситуации, человечество тогда еще не подошло к своему критическому рубежу. А Горькому пришлось жить и действовать на шве двух принципиально отличных эпох, быть поэтическим провозвестником эпохи коммунизма […]

Дело Горького заключалось в том, чтобы спасти и сохранить любимое им человеческое существо из-под обвалов буржуазного общества и вырастить человека для будущей, истинной жизни. Он ищет и находит людей будущего в том же единственном месте, где их находил и Пушкин, – в народе, зачумленном горем и нуждою, обессиленном каторжной работой и все же хранящем в себе тайну своего терпения и существования и свет того воодушевления, который Пушкин превратил некогда в «угль, пылающий огнем».

В чем же эта тайна – в ее конкретной отдельности? В рассказе «Страсти-мордас– ти» Горький изображает ребенка: мать его – нищая проститутка, а ребенок – хранитель жилища и даже в некотором смысле заведующий производством материнской «любви» (он зажигает и тушит лампу, когда нужно, заботится о доме и пр.). Этот ребенок, Ленька, является и свидетелем материнской «любви»; он сидит один впотьмах, и сердце его умирает от ужаса и тоски. Тогда он завел себе «зверильницу» в коробочках, – в них жили паук, таракан, муха, жук. Во время материнских «страстей» ребенок, наверно, слушал, как шевелятся его «звери» в коробочках, и успокаивался: он был не один, он жил вместе и наравне с ними. Мало того, ребенок воодушевил насекомых, он сделал из них копию знакомого ему, близкого человечества. «Это – паучишко там сидит, подлец! Его зовут – Барабанщик. Хитрый!.. А тут – таракашка Анисим, хвастун, вроде солдата. Это – муха. Чиновница, сволочь, каких больше нет! Целый день жужжит, всех ругает, мамку даже за волосы таскала… А это – черный таракан, большущий – Хозяин; он – ничего, только пьяница и бесстыдник… Здесь – жук, дядя Никодим, я его на дворе сцапал, он – странник, из жуликов которые… мамка зовет его Дешевый; он тоже любовник ей».

Эти коробочки – «зверильница» – служат ребенку и утешением и подсобным средством познания мира. И далее – в том же рассказе – Горький вдруг, словно отбрасывая все литературные беллетристические условности, идет напрямую: «Он (Ленька. – А. П.) обаятельно улыбался такой чарующей улыбкой, что хотелось зареветь, закричать на весь город от невыносимой, жгучей жалости к нему».

Здесь Горький скорее пророк, требующий преобразования жизни, чем писатель в обычном смысле, – и он нам от этого лишь неизмеримо дороже. Грозное и нежное напряжение рассказа, которое у Горького вдруг прорывается непосредственным, открытым гневом, призывом и пророчеством, – и в «Страсти-мордасти» и очень во многих других произведениях Горького, – роднит их по существу духа с тем же «Пророком» Пушкина, который не является лишь поэтическим шедевром, а особым словом, превращающимся в физическое движение сердца, в практическое действие, в политику… «В пустынном мире» Горький нашел ребенка, брошенного и забытого, как труп, поднял его к себе на руки, согрел и сам около него согрелся, – вот о чем написано в рассказе «Страсти-мордасти». Так писать, как написаны «Страсти-мордасти», писатели почти не могут, а так поступить, как поступил тезка Леньки – Алексей Максимович, – поступают лишь пророки или истинные учители человечества.

Около ребенка живет мать (тот же рассказ) – самая близкая родственница всех людей. Проследите за отношениями матери и сына в этом рассказе. Она его родила, она его кормит и любит, а сын-ребенок уже хозяйственно помогает ей и, чутко обожая мать точным детским сердцем, относится к ней, однако, вполне здраво, разумно, с полным пониманием ее участи и даже пытается товарищески воспитывать мать, влиять на перемену ее жизни.

Что это такое? Здесь в очень свернутом виде, в маленькой модели, как «сквозь магический кристалл», намечается огромная тема – отношений матери и сына, вместе, как товарищи, действующих в жизни и не перестающих быть матерью и сыном.

Чувствовал ли Пушкин значение матери – как начала жизни и как поэтический образ?.. Он был фактически сирота (мать его не любила), но сироты сами находят себе матерей, они без них тоже не живут. Для Пушкина женщиной, заменяющей мать, была няня, Арина Родионовна. И он не только любил ее нежным чувством, как благодарный сын, он считал ее своим верным другом-товарищем, Пушкин так и называет ее:

 
Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя.
 

В этих двух строках сразу дается отношение Пушкина к Арине Родионовне – как к товарищу: «Подруга…» – и как к няне-матери: «Голубка дряхлая моя».

Няня-мать рассказывала сказки, а Пушкин сказки сам писал. Они и по «профессии» были товарищами – оба поэты.

И здесь, в глубине вековой давности, в работе Пушкина, который не оставил на свете почти ничего своим взором и чувством, мы видим зарождение великой темы о матери, темы, которой почти никто из классиков до Горького всерьез и самой по себе не занимался. Горький развернул эту тему в роман всемирного, принципиального значения, в этом отношении он завершил дело, лишь намеченное Пушкиным.

Арина Родионовна вынянчила первого поэта нашей земли, спела над его колыбелью песни русского народа и рассказала ему сказки, когда мальчик стал понимать слова, и в дальнейшем Пушкин не переставал слушать ее, Арину Родионовну, свою поэтическую помощницу – няню, подругу и мать. И она осталась с ним в поэзии навсегда. Пелагея Ниловна Власова («Мать») родила и вынянчила сына Павла, обласкала его товарищей – целое поколение большевиков, вольно и невольно воспитала в сыне революционера и сама научилась у него, как нужно жить, вошла вслед за сыном в рабочее движение и была в нем не только ради своего сына, но и ради всех детей, пока ее не стали душить жандармы, но и тогда она не умерла.

У Горького тоже, как и у Пушкина, по существу не было матери. «Бросила тебя мать-то поверх земли, брат…» – говорит дед («Детство»). Зато у него была бабушка Акулина Ивановна (из «Детства») – «настоящая мать, как земля». Эта бабушка, похожая на весь русский народ и на Арину Родионовну, сыграла для Горького ту же роль, если не большую, что и Арина Родионовна для Пушкина. Но в этой повести – в «Детстве» – есть и физическая, живая мать Алексея Максимовича, и странно, что ее Горький изображает лишь как прекрасную женщину, а бабушку – как мать. Эта странность легко объяснима: именно через бабушку Горький увидел весь добрый, таинственный мир, с любовью склонившийся над ним для его защиты и радости…

«Детство», несомненно, является одним из самых лучших произведений о русском народе. Образ бабушки есть самое высшее, самое правдивое изображение женщины, – и разве что найдется еще в мировой литературе два-три равноценных образа старой женщины… Известная мысль, что женщины, пожалуй, более «главные» люди, чем мужчины, – более драгоценные, в сущности, и не потому только, что они детей могут рожать, – эта мысль получила в «Детстве» почти объективное доказательство.

Для бабушки Акулины Ивановны открыты все тайны жизни, вся грусть и надежда человеческих сердец. Она является фактической хозяйкой человеческого мира, окружающего ее, хотя явно и не господствует в нем, – но хозяйствовать ведь важнее, чем господствовать. Бабушка и с богом свой человек. Она и с ним говорит как хозяйка жизни и, сама не сознавая того, как сила если не более главная, чем бог (в ее представлении), то более нужная и важная, чем он, потому что одной ей ведь – женщине – досталось и людей рожать, и хранить, и радовать их, – ее дело серьезное, а бог и черти живут лишь для волшебства, для интересной таинственности мира.

Акулина Ивановна дает богу прямые руководящие указания:

«– Варваре-то улыбнулся бы радостью какой! Чем она тебя прогневала, чем грешней других? Что это: женщина молодая, здоровая, а в печали живет. И вспомяни, господи, Григорья… Ослепнет, – по миру пойдет, – нехорошо!» – укоряет бабушка бога.

«– Что еще? – вслух вспоминает она, приморщив брови».

Как бы не забыть, дескать, чего-нибудь: бог недогадливый, он что-то вроде ее мужа-старика, все самой приходится помнить, чтоб жизнь в порядке держать.

Вспомните удивительный по конкретной, пластической силе рассказ бабушки о рае, об ангелах, о чертях, обыденно живущих около людей наравне с тараканами, ее спокойный, естественный героизм на пожаре, когда испугались и мужчины и лошадь, – героизм, доказывающий, что она, Акулина Изановна, есть истинная мать-хозяйка своего двора и своих близких людей, а при нужде и случае – всего мира. «Она была так же интересна, как и пожар», – говорит Горький про свою бабушку.

Образ Акулины Ивановны в «Детстве» – животворный, светлый и освещающий целый русский народ и его землю – всецело пушкинской природы. Мы говорим про сущность самого отношения Горького к бабушке; если же говорить о первичном, пушкинском образе «бабушки», хотя для данного случая это не обязательно, то это будет няня Татьяны из «Евгения Онегина». Но дело здесь не в подобии (его по фактуре этих двух произведений и нет), а в самом пушкинском отношении к женщине и к действительности.

В дедушке Василии Васильевиче дан образ нарастающего зверства, наследующего землю после женщин и матерей, – однако ему, этому зверству, не пришлось и никогда не придется унаследовать землю: дед Василий Васильевич теряет и то, что имел при бабушке, и погибает нищим, одичавшим человеком.

В этом оригинальном, совершенно реалистическом типе человека Горький следует тематической традиции некоторых послепушкинских писателей – об убывании человека под влиянием «темнеющей» действительности. Для деда эта действительность и правда темнела: его дети, кроме Варвары, были, говоря современным языком, этические по крайней мере, фашисты (одному из сыновей, Михаилу, лишь случайно не удалось убить отца); коммерческие дела его шли неровно – и он обанкротился и т. д. А когда-то, в начале своей жизни, в молодости, и дед был добрым, интересным, похожим на бабушку человеком.

«Расскажи другое!» – просит маленький Алексей одного рассказчика, когда ему надоедали рассказы про зверство и грусть. Алексей чувствовал, что в зверстве жить однообразно и неинтересно. А рассказчик, меняя тему, опять говорил про скучное. И в «Детстве», что касается линии деда, можно было бы сказать «другое», то есть пушкинское. Если бы был жив Максим Савватеич, отец Алексея, он бы взял просто деда на руки, как он брал некогда бабушку, – но уже не по любви, а по «скучному» делу, – и вытряс бы из него всю душу или то, что в ней омертвело и стало шлаком: «злоба, что лед, до тепла живет».

И это «другое» говорится и делается бабушкой, Алексеем, Варварой, Максимом Савватеичем, Цыганком и еще некоторыми людьми. «Другое» – это и есть пушкинское «да здравствуют музы, да здравствует солнце». Агрессивная сила деда, в котором дана вся русская кулацко-буржуазная действительность, десятки лет боролась с бабушкой – музой – и не победила ее, потому что бабушка – это сама волшебная жизнь, осознанная еще Пушкиным; бабушка обращает любых агрессивных чертей и бесов в тараканов; она воспитывает революцию в лице Алексея Пешкова. А все-таки «дед» с самого «Детства» упрямо грозил Горькому и временами пугал его, – пока в «Климе Самгине» Горький не победил его последних потомков, «Пушкинское» и «антипушкинское» (говоря, конечно, условно) всю жизнь боролись в душе и творчестве Горького: его задачей было преодолеть антипушкинское, неразумное в действительности и в себе, куда неразумное проникло из той же действительности. Эта титаническая борьба теперь закончилась; в результате борьбы появились новые шедевры мировой литературы и несколько произведений пророческого значения.

Но был ли Максим Горький писателем, равноценным Пушкину для молодого советского человечества? Нет еще, не следует ставить творческим силам социализма никакого предельного совершенного образца, чтобы не связывать развитие этих сил.

Горький был наиболее совершенным и оригинальным учеником Пушкина, ушедшим в гуманитарном понимании литературы дальше своего учителя. Он дошел до пророческих вершин искусства; он был воспитателем пролетариата, долгие годы согревая его теплом своего дыхания, утешая его в бедствиях, еще когда пролетариат был в подвале истории, в безвестном и безмолвном существовании. Он, Горький, сделал все возможное, чтобы новый Пушкин, Пушкин социализма, Пушкин всемирного света и пространства, сразу и безошибочно понял, что ему делать. И о Максиме Горьком сохранится вечная память, потому что у его гробового входа осталась младая жизнь, более счастливая и уверенная, чем она была у гробового входа Пушкина. Среди этой жизни, быть может, уже находится будущий «таинственный певец», который не обманет доверия ни Пушкина, ни Горького.

Страдания молодого единоличника

В трех книгах «Нового мира» (№№ 11 и 12 за 1936 год и № 1 за 1937 год) напечатана первая часть повести К. Горбунова «Семья». Действие повести происходит на рабфаке, герои повести – советская молодежь, т. е. люди, судьба и воспитание которых интересуют нас чрезвычайно, потому что это молодое человечество – именно те кадры, которые решат коммунизм.

Наше мнение о повести К. Горбунова еще не может быть окончательным, поскольку опубликована лишь первая часть произведения. Но, быть может, тем более полезно будет заявить наше предварительное мнение именно теперь: возможно, что автор посчитается с нашим суждением и следующие части повести напишет лучше, чем первую часть. Это его, впрочем, дело, – наша здесь только просьба (просьба писать лучше).

В «Семье» – три семьи: деревенская отцовская семья главного человека повести, Акима Добычина; товарищеский коллектив студентов-рабфаковцев, заменяющий семью для учащихся юношей и девушек, и, наконец, некий зародыш будущей семьи в складывающихся любовных отношениях: Добычина и Цецилии Штокман (хотя отношения пока что так и не сложились). В этих «трех семьях» и движется тема повести, вернее говоря, происходят разные нужные и ненужные, важные и пустяковые факты, потому что темы, как идеи, в первой части повести обнаружить нельзя. Надо, вероятно, считать темой самый характер Акима Добычина, сына крестьянина, не видевшего отца уже тринадцать лет и собравшегося, в конце концов, поехать нему (но еще не уехавшего). Биографическое движение Акима Добычина, колебательное непостоянство его характера, зачастую непонятные и просто глупые действия этого молодого человека, должно быть, и составляют тему первой части «Семьи». Но на эту слабость мы сетовать не будем: возможно, что автор в первой части «Семьи» сделал только подготовку, введение к своей теме, которую он разовьет в дальнейшем. Мы пока потерпим.

Обратимся к существу дела – к человеку, изображенному К. Горбуновым в разных лицах своих героев. Хорошая девушка Цецилия Штокман (хорошая до того времени, как она попала в руки автора), – эта девушка несколько неравнодушна к Акиму Добычину (неравнодушна, но вместе с тем и не влюблена: автор блестяще владеет способом описания несвершенных дел и тщетных измерений). «Девушка… покусывала губы, – они постоянно слегка шелушились у нее, будто опаляемые внутренним жаром. Низким, грудным голосом сказала…» Автор, очевидно, желает заинтересовать читателя девушкой «как таковой», а не типом человека. Это допустимо, конечно: пусть хотя бы этим «чувственным» путем мы доберемся, в конце концов, до характера, до «центра» человека. Но даже с точки зрения «сексуальности» этот «низкий грудной голос» и шелушащиеся губы, опаляемые внутренним жаром, – не вещь, а шаблонная условность. Вскоре же автор «раскрывает» нам и душу Цецилии Штокман. И вот что получается.

«– У них все так хорошо, – пробормотал Аким, (у них – это у „полноватой“ Сони и у ее, скажем, жениха, Алеши Трынова). – А у нас… – он безнадежно махнул рукой.

– Потому что ты не похож на Трынова, – сухо ответила Циля. – Он надежный, проверенный человек. Соне Леушевой не приходится грызть ногти и раздумывать: „Кто Трынов, что Трынов?..“

Аким горько вставил:

– А на меня, конечно, нельзя полагаться.

– И да, и нет».

Молодая советская девушка, выходит дело, не может как следует влюбиться в юношу: ей мешает «сверхбдительность»; она завидует своей подруге, у которой партнер вполне проверенный парень, – ей же, бедной, приходится грызть ногти в мучительном недоверии к «тайному» политическому лицу своего возлюбленного. Допустим, что автор хотел здесь посеять подозрение в читателе к своему герою Акиму Добычину как скрытому врагу. Но для этой цели ему пришлось изобразить первоначальную любовь девушки в противоестественном виде, порочащем весь образ Цили Штокман. Аким Добычин, как враг, еще только в возможности, а Циля Штокман уже разрушена одной придуманной автором репликой. К. Горбунов сносит горы, чтобы сеять коноплю.

Фраза Цили «И да, и нет» сама по себе есть точное определение чуть ли не всей ситуации повести. Конечно, после этой фразы Аким «колебнулся», т. е. просто опечалился (крестьянская натура Акима здесь ни при чем, горнорабочему тоже стало бы плохо), и он, Аким, опять пошел по старому пути автора, т. е.: «Девушка влекла его загадочными складками темного платья на груди, – платье волнующе перехватывает над бедрами узкий зеленый ремешок; нравился низкий голос ее… нравилась привычка покусывать воспаленные губы. Самое же главное – Акима всегда притягивала непонятность Цили». Если с человеком так обращаться, как обращаются автор и – по его наущению – Циля с Акимом, то из него нетрудно сделать действительно врага. Человек воспитан в детском доме, ему всего сейчас лет двадцать пять, отца, крестьянина-бедняка, он не видел тринадцать лет, а автор и подсобные, подручные персонажи повести третируют его с первых же страниц и во все очи подозревают в нем «врага». Почему? Потому что это нужно автору. Возможно, – но читателю неясна эта необходимость, поэтому повесть, если бы даже она была написана хорошо, представляется читателю искусственной.

«– Но кто-то сидит в тебе, знаешь!.. Не разгадаю, кто! Кто-то темный» – говорит Циля Акиму.

И немного далее она же:

«– Ты хочешь, чтобы я полюбила тебя, волосы гладила! Какое ты имеешь право? Где твои заслуги?»

«– Надо строже проверять себя. Хватит для нас жизни, любовь успеет постучать в сердце. А пока пусть она (любовь, очевидно. – А. Л.)учит алгебру, летает по воздуху…»

Следовательно, чтобы жениться, человеку нужно стать приблизительно героем Советского Союза («где твои заслуги?»), да и то бесполезно, потому что любовь должна идти не на жену, а в алгебру и в воздух. К счастью, Циля не выдержала долгого принуждения автора, она «коротко обняла и поцеловала горячими, сухими губами» Акима (воспаленными, шелушившимися и т. д.), «отрывисто прошептав: – Любить надо вот так, вот так».

И на этом мы благодарны.

Возьмем, однако, другой материал из повести. Может быть, там мы найдем положительные качества произведения. Три человека в повести – Таня, Закройщик (фамилия) и отец Акима – написаны почти хорошо. Правда, это жанровые, давно освоенные типы, которые изображать нетрудно, – в русской литературе есть огромный опыт по этой части, и для Тани, Закройщика и отца можно указать прототипы в прежней и современной литературе. И все же некоторое достижение автора здесь несомненно,

Будем исследовать дальше. Гулин до поступления на рабфак работал в железнодорожном депо; Гулин изобрел новый способ обточки паровозных бандажей (а не колес, как думает автор). Но инженер украл у Гудана его изобретение, потому что Гулин не умел изложить свою идею в чертежах.

«Деповец (Гулин) не унимался: – Постой! На рабфак я шел… думал, чертежам этим научусь… Не успел. Как же теперь?»

«„Даже Гулину известно, зачем он учится, а я не знаю“, – все больше раздражался Аким».

Инженер, ворующий творческую идею у рабочего, – это возможный факт, но слабый и не типичный. Знает ли автор современных советских инженеров? Это ведь в большинстве обученные люди из того же рабочего класса. И далее, неужели Гулин, как думает Аким, учится лишь ради того чтобы, научившись черчению, раз навсегда пресечь преступные намерения инженеров? Характеризовать пролетарского студента как подозрительного, ограниченного маньяка – плохой способ письма, мягко говоря. И еще: почему сам Аким Добычин такой растерянный человек, что его мучит, отчего он не понимает, зачем учится (а учится он хорошо), что его тревожит? Ну, в любви у него неудача (хотя тоже не вполне: вроде как иногда и удача), а еще что? – Неизвестно. Просто он крестьянин, сын мельчайшего стяжателя, – вот он и мечется, колеблется и единоличничает в душе, – это, конечно, предполагает автор, а не мы. Мы относимся к крестьянам, в том числе и к единоличникам, с меньшим упрощением. Мы не верим в «голос крови».

«Зачем науки, если я не знаю, в чем и где применю их? – неотвязно стояло в голове» (Акима).

Это говорится в нашей стране и в наше время. Ни врага, ни идиота предполагать в Акиме, читая повесть, у нас нет достаточных данных. Но этот молодой человек, «единоличник» по далекому, полузабытому отцу, мучается. Что за темная глубина натуры?.. Кстати, отец Акима, может быть, уже давно в колхозе, – это мы узнаем, к сожалению, лишь во второй части повести.

«Темная глубина» Акима Добычина происходит не из его собственной природы, и она, эта «глубина», не объясняется условиями действительности, – нет, это просто намерение автора. Вообще, в повести много намерений – не только у автора, но и у его персонажей. К сожалению, эти намерения не сбываются или сбываются чуть-чуть: «и да, и нет». Это сочинение несвершенных дел, потому что скрытой темой его являются страдания и колебания юного «единоличника», т. е. тема явно ложная, или в лучшем случае юмористическая.

Наконец, видимо, и Акиму надоедает его собственное состояние. Он хорошо ведет себя на операции по поимке бандита в лесу (этот бандит является односельчанином Акима, – вероятно, тут есть какой-то темный сюжетный намек, и мы не будем мучиться отгадкой его). Но даже и пойманный бандит затем убегает: автор верен своему принципу несвершенных дел и стушевывания интриги. Однако Циля как славная, в сущности, девушка отмечает храбрость Акима. «Ты молодец, Аким!», говорит она. Но Аким – «он взглянул на нее рассеянно и недоумевающе». «Добычин сморщился». Через полторы страницы Аким уезжает в деревню, но тут уже Циля обиделась, – она не провожает Акима, и первая часть повести кончается.

Что же будет дальше? Судя по опубликованной части, Добычина и дальше будет «мутить», колебания и «распсиховка» его будут продолжаться. Если автор думает, что он рисует нам опасного врага, врага по «прирожденной натуре», он ошибается… Если объяснить душевное состояние Акима Добычина печатью тяжкого детства: отношением голодающего отца, отдачей Акима в детдом и пр., то в нашей действительности смываются и эти печати. Но единственным рациональным объяснением характера Акима служит именно вышеуказанное обстоятельство – впечатления его детства. И поэтому молодость его идет под знаком «мне отмщение, и аз воздам». Это все понятно, но это все фальшиво и далеко от истины нашего времени.

Повторяем, наше суждение носит лишь предварительный характер, потому что опубликована только первая часть повести. Мы способны надеяться на лучший исход, т. е., что вторая часть повести опровергнет нашу оценку; если это случится, мы почувствуем себя удовлетворенными.

Однако редакция «Нового мира» поступает неправильно, публикуя такие части сочинений, которые оставляют читателей лишь с одной надеждой на будущее чудо. Неужели редколлегия журнала не может достигнуть уровня понимания хотя бы среднего современного читателя?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю