Текст книги "Том 8. Фабрика литературы"
Автор книги: Андрей Платонов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 39 страниц)
«Клятва» Г. Фиша
Тема романа – пролетарская, революция и гражданская война в Финляндии в 1918 году.
«Красногвардейцы не пришли нам на помощь, – тихо, с укором сказал Ивар. Ольга перевела эти горькие слова Тетерю» (русскому матросу-артиллеристу, добровольно сражающемуся в рядах финской Красной гвардии).
«– Это я-то не пришел к тебе на помощь?!» – произносит Тетерь; он немного обижен. Однако что могут сделать, если говорить о серьезной помощи, несколько десятков или сотен рабочих-добровольцев, дерущихся в финской Красной гвардии против лахтарей (белогвардейцев) и шведско-немецких интервентов?
«И теперь… все трудящиеся узнали, кто в те дни оказал незаменимую помощь лахтарям, кто помог финским помещикам больше, чем Маннергейм и Свиноголовый. Иуда Троцкий. Имя его покрыто кровью замученных революционеров и трижды проклято трудовым народом! В эти дни он обманул Ленина, коммунистическую партию, русский народ. В эти дни он предал финскую рабочую революцию.
В первых условиях Брест-Литовского мирного договора, на немедленном подписании которого настаивал Ленин, ни слова не было о Суоми.
Если бы мир был подписан тогда, когда настаивал на этом Ленин, то русские революционные войска оставались бы в Суоми до полной победы рабочей власти во всей стране; Красная гвардия сумела бы справиться с врагами до тех пор, пока белым на помощь высадился бы немецкий десант.
Но Троцкий пошел против Ленина и целый месяц канителил во время переговоров.
И поэтому, после, по Брестскому похабному миру, когда к виску молодой социалистической республики был приставлен немецкий револьвер, – чтобы выиграть спасительное время, пришлось подписать другие условия. Принять немецкий фельдфебельский ультиматум.
Этот ультиматум безоговорочно требовал немедленного вывода всех русских войск из Суоми».
Матрос Тетерь, русский большевик, понимает или, во всяком случае, чувствует положение в Финляндии лучше многих тогдашних «руководителей» – социал-демократов. Например, тот же Тетерь предлагает организовать партийные ячейки в боевых частях, но это предложение отвергается. Наконец, он охотно отдает свою кровь за счастье финского трудового народа.
Несмотря на то, что пролетарская революция в Финляндии потерпела поражение, что победа рабочего класса и торпарей (крестьян-арендаторов, по существу – крепостных людей) отодвинута в историческое будущее, – все же в сердце читателя после чтения романа остается свет. Причина этого впечатления – в человеческой, возвышенной сущности пролетарских людей, участников гражданской войны и революции, в абсолютном превосходстве их ума, чувства и характера перед противником, потому что даже мертвые красногвардейцы (например, горбатый Сим-ха) остаются бессмертными в памяти читателя, потому что какое-либо отступление Красной гвардии не имеет ни решающего, ни принципиального значения и, наоборот, закономерным является то сражение, в котором женский красногвардейский батальон под командой кельнерши Айно громит наголову немецкие войска фон дер Гольца. Генерал фон дер Гольц в своих мемуарах пишет про финских пролетарских женщин: «Много женщин в передовых рядах. Положение чрезвычайно трудное. Пожалуй, даже французы не наступали так яростно…» Немецких интервентов, прошедших школу большой империалистической войны, оказалось, можно было бить даже руками женщин.
Ялмар, главное действующее лицо романа (но не подавляющее, не превосходящее многих других), до того, как стал командиром Красной гвардии, прожил жизнь, обычную для бедняка и рабочего маленькой страны, – жизнь «отходника» за океан. Он был юнгой на корабле, ковбоем в Мексике, машинистом в Америке, шофером, рабочим всех стран и всех профессий. Проникновенно, превосходно указана автором первичная причина эмиграции Ялмара в качестве юнги: желание заработать деньги на лечение своей больной матери. Ялмар, увидевший и испытавший жизнь «всемирного человечества», по возвращении на родину, естественно, становится красногвардейцем.
И затем в ходе революции, в чередовании битв, Ялмар делается великим защитником трудящейся Финляндии, истинным героем бедняков, одним из первых большевиков Суоми, хотя еще и не осознавшим большевизм. Инстинкт рабочего человека, большой жизненный опыт заменяют Ялмару на первых порах революционную теорию. Он, Ялмар, действует безошибочно. В штаб Красной гвардии является офицер, парламентер белых: «Он, четко разделяя слова, тоном команды заявил: – Мы решили во что бы то ни стало прекратить братоубийственную войну с красногвардейцами этого города. Сдавайте оружие, и кончим проливать братскую кровь. – Ялмар оглянулся и увидел, что все собравшиеся в штабе смотрят на офицера-егеря как на божьего посланца… Генерал довольный улыбался… Коски сделал шаг от печки. Лишь за спиною егеря Рагнар смотрел угрюмо и упрямо. Глаза его встретились с глазами Ялмара. Он почему-то кивнул головой, все это совершилось в какое-то неуловимое мгновение…
Ялмар поднял маузер.
Ялмар сказал:
– Я тоже за мир! – и прострелил офицеру голову».
Правильно.
Ялмар встречается с Тетерем, матросом Балтийского флота, русским большевиком, «…как вас зовут, милая нэйти?» – дружески спрашивает Тетерь, это единственная фраза, которую он знает по-фински. (А «нэйти» означает «барышня».) И здесь, из общения с Тетерем, Ялмар впервые, так сказать, по ощущению человека, – начинает понимать, что такое большевик и большевизм… С тех пор, всю гражданскую войну, звучал над Финляндией этот крылатый «лозунг» – милая нэйти. Тетерь этой фразой здоровался, прощался, ругался, выражал одобрение, командовал артиллерией; для него вся рабочая Финляндия стала милой нэйти; другим финским словам он так и не научился, – ему некогда было.
Образ Тетеря, образ Ялмара, Айроксинена, Ярви, Симхи, Ивара, Рагнара, Ган-неса, Айно, Марты, Сигрид (последние три – девушки-красногвардейки) удались автору, по нашему мнению. Однако нам, с читательской точки зрения, кажется, что к той «силе действительности», которую автор, очевидно, хорошо знает, надо было больше, обильнее прибавлять авторской силы, тогда бы и действительность вышла точнее и произведение усилилось бы во много раз. Автор, вероятно, согласится с нами, если мы ему прямо заявим, что он в своем романе часто пускает работать сырую действительность, не умножая ее на собственное воодушевление или хотя бы на искусство писательского пера. И так как действительность, излагаемая автором, прекрасна (она ведь – революция), то и в сокращенном, а иногда даже равнодушном изображении автора она привлекает читателя и очаровывает его. Но ведь это не победа писательского усилия.
Возьмем один эпизод, в котором видна работа материала и писателя как бы в отдельности одно от другого. «В город были доставлены тела тридцати семи погибших на фронте красногвардейцев…» «Сегодня утром Мария (жена погибшего красногвардейца, и сама тоже красногвардейка. – А. П.)подошла к Айно бледная, губы у нее дрожали… – Пойдем со мной вместе в морг, – попросила она, – мне одной трудно… – И Айно пошла с товаркой в морг при городской больнице. Красные ящики гробов стояли открытые. Многих нельзя было узнать, но на деревянных дощечках у ног были написаны чернильным карандашом имя и фамилия каждого. Только у одного не было имени, и лежал он, тихий цспокойный, в русской форменной гимнастерке. Народ проходил, внимательно всматриваясь в лица». Безымянный русский – это брат по духу и по классу балтийца Тетеря, это – правда и действительность. Дальше. «Мария… протянула руку к телу мужа и взяла его руку в свою… Рука была холодна… Мария пожала ее».
Это написано хорошо, но несколько скупо. А мы против того, чтобы экономию художественных средств превращать в скупость, потому что может так получиться, что простота превратится в пустоту, а истина – в равнодушие. Реплика Марии над мертвым мужем отчасти заслуживает этого упрека. Мы не требуем слезного причитания или другого какого-либо способа для усиления нервного раздражения читателя, мы требуем искусства. У нас, и еще где бы то ни было, гражданская война не опустошала и не сжимала человеческое сердце, – оно его делало более чувствующим и чувствительным. С мертвыми тем более нельзя обращаться равнодушно.
Углубляясь в дальнейшее чтение романа, мы наблюдаем, что идеальные качества положительных героев все время возрастают. Мы считаем это естественным процессом жизни людей, принадлежащих к прогрессивным классам современной истории. Но этот процесс не может существовать в противоречии с реальностью, идеальное должно быть реальным, иначе оно ничто. Нам кажется нереальным тот идеальный подвиг, который совершают рабочие и батраки, мобилизованные Маннергеймом. В бою с красногвардейцами эти рабочие и батраки стреляли в красногвардейцев соленым творогом, а красногвардейцы, не понимая в чем дело, на выбор били бегущих на них «врагов». Ялмар заметил вскоре, что по тем «лахтарям», которые пытались бежать обратно, стреляли свои же. Среди красногвардейцев нет ни одного убитого или раненого, но у «противника» – много убитых. «У некоторых убитых за плечами были берестяные плетеные корзинки, батрацкие торбы». Обнаруживается записка. «Товарищи. Держитесь изо всех сил… Привет, товарищи». Вся картина ясна. Но люди, предусмотрительно набивающие патроны соленым творогом, чтобы не поранить своих братьев по классу, могли бы так же предусмотрительно придумать другой, более лучший способ выхода из положения, чем смерть от пуль своих товарищей или от пуль, подпирающих их с тыла настоящих лахтарей. (Ведь это же самоубийство!) Достаточно было бы им повернуть фронт и дать залп в сторону пославших их лахтарей, чтобы красногвардейцы во мгновение поняли, в чем дело. Рабочие и батраки, если и делают ошибки, то чаще всего это бывает вследствие предательства или провокации. А массовое самоубийство рабочих и батраков – есть заблуждение, – но, к счастью, только автора романа, а не рабочих и батраков. Мы не знаем, было ли в истории гражданской войны в Финляндии нечто подобное. Думаем, что нет, потому что это не соответствует самой природе пролетариата.
Но мы должны сказать, что не ставили себе задачей сделать анализ исторического содержания романа.
Автор словно не верит в возможное тождество идеального и реального и, чрезмерно усиливая элемент идеального, на самом деле уменьшает классовый подвиг рабочих и батраков, мобилизованных Маннергеймом.
Мы привели этот эпизод лишь потому, что частое несовпадение идеального с реальным портит весь роман. Однако, ради справедливости, против только что изложенного эпизода мы сейчас же можем выставить другие превосходные эпизоды, которые художественно все же компенсируют ошибки автора (хотя полная компенсация, искупление одного факта другим, в художественном произведении – невозможна). Например, горит родной город Ялмара, и «ему стало жалко этих небогатых домов, – сколько воспоминаний детства связано с проходными дворами, таинственными подворотнями, подвалами, казавшимися подземельями разбойников». Горит родина. Но революция и чувство родины совпадают. Это хорошо и точно изображено автором.
И еще одно место высокой ценности. Красная гвардия оставила город. Но на углу стоял, опершись на винтовку, одинокий человек.
«Ялмар остановил автомобиль.
– Подойди сюда! – скомандовал он.
Человек стоял, словно не слышал приказа.
– Я красный, – сказал Ялмар.
Человек подошел к автомобилю ближе.
Марта услышала, как он тяжело дышит.
– Я думал, что пришли уже белые! – сказал он.
– Почему ты остался в городе, разве не знаешь приказа отходить? – сурово спросил его Ялмар.
– Знаю приказ! – отвечал человек; теперь уже слышна была отдаленная перестрелка.
Дальние ракеты изредка разрезали темное небо.
– У меня здесь жена и пятеро детей, – продолжал человек с винтовкой. Снова Марта услышала, как тяжело он дышит.
– Я хочу остаться тут, и пусть делают со мной, что угодно!
Ялмар не стал спорить с ним. Но ему было тяжело видеть пожилого человека с винтовкой, который знал, что, оставаясь, он рискует жизнью».
В обоих эпизодах идеальное и реальное совпадают, и произведение в таких своих частях работает для читателя в полную силу. Но как только между этими двумя началами нарушается родство, произведение работать «отказывается». Это относится, к сожалению, не только к отдельным эпизодам, но и к образам основных героев романа – Ялмара, Айно и других. Их характеристика, когда она идеализируется автором, перестает быть правдой. Но правды в характере Ялмара, Тетеря, Айно, Марты, Симхи и многих других, имеющих имя и безымянных героев, все же гораздо больше, чем той неправды, которая допущена по ошибке автора, – и поэтому роман в целом полезен для читателей.
Откуда же, однако, происходят такие ошибки автора романа, – ошибки, сравнительно легко исправимые? Они, эти ошибки, идут от пословицы, понятой как принцип: «Каши маслом не испортишь».
Редакции многих наших журналов поддерживают этот ложный принцип, – они, конечно, думают в этом случае о себе, о своей безопасности от критики, а не об интересах читателя, – и авторы свободно создают своих героев, подобных неподвижным звездам. Будет лучше, если звезды станут ближе к земле, если герои, изображенные в романе, настолько достигнут сердца читателя, что он и сам в ответ сможет коснуться их рукой; пусть эти величины – герой романа и читатель – станут соизмеримыми, и тогда читатель будет способен уподобиться им, героям.
В романе Геннадия Фиша, к счастью, есть такие моменты, когда любимых героев можно почувствовать сердцем и достать прикосновением руки. Но это бывает не подряд, – иногда его герои делаются «идеальными», т. е. недостижимыми для читателя. Вот против этого «переменного» способа письму мы здесь и высказываемся.
В заключение мы хотим отметить еще одно бесспорное достоинство романа Фиша. Произведение это, по существу, историческое: события романа относятся к 1918 году. Но все главные герои романа действуют и посейчас: Айроксинен строил в Советском Союзе завод и был директором его, Айно дралась против Юденича, потом училась. Историческое превратилось в современное, одно и то же бессмертное дело продолжается и побеждает. Геннадий Фиш дал свое решение проблеме исторического романа.
Александр Архангельский
Скончался Александр Григорьевич Архангельский, советский писатель-сатирик.
Он писал главным образом литературные пародии, то есть предметом его сатиры была не непосредственная действительность, а литература.
Избрание Архангельским этого рода жанра – «литературы по поводу литературы» – объясняется тем, что Архангельский считал существующую форму художественной литературы условной, и эта условность производила на него юмористическое и раздражающее впечатление. Он способен был улыбаться, читая самую серьезную и хорошо разработанную прозу, потому что и в такой прозе он чувствовал некоторую условность, поедающую то существо произведения, ради которого оно было написано.
За этой условностью искусства он видел условность, то есть ложные формы, самой действительности – те далеко не условные, а реальные силы и пережитки старого общества, которые мешают людям существовать на свете.
На вопрос, почему он, Архангельский, не напишет сочинения на тему, которая не была бы выведенной им из произведения другого автора, Архангельский отвечал: «Не хочу. Я не могу написать двух слов – „Наступило утро“ или „Она загадочно улыбнулась“, или так: „Елизавета, опершись двумя пальцами правой нежной руки, на одном из которых было надето обручальное кольцо червонного золота, и чуть касаясь тыльной стороной левой руки своего бедра, крутого и доброго от долголетней цветущей женственности, изредка моргая веками для смачивания горькой влагой своих синих (или голубых, или серых, или задумчиво-грустных) глаз, и в то же время слегка размышляя мыслями в голове под каштановыми волосами, только что утром вымытыми ромашкой для укрепления корней, размышляя относительно счастливого будущего Петра и блестящей карьеры Евгения, из которых первый был ее братом, архитектором, а второй мужем, инженером и крупнейшим облицовочником страны, в окно глядела, а там уже давно встало ослепительное солнце и вся площадка строительства гремела механизмами, словно укоряя Елизавету за ее позднее пробуждение после вчерашнего содержательного вечера, где за чашкой чая она, как жена мужа, принимала участие в обсуждении норм и расценок, сидя в кругу специалистов и знатных кладчиков кирпичей“».
– А как же нужно бы написать, Александр Григорьевич?
– Я бы написал: Елизавета была стервой и глядела в окно.
Очевидно, что Александр Григорьевич думал о такой литературе, в которой условность формы, традиционность изложения, давление серого материала слов, блуждание в подробностях были бы наименьшими. Он думал о литературе, которая действовала бы «напрямую», то есть кратко, экономно, но с глубокой серьезностью излагала бы существо того дела, которое имеет сообщить писатель. Художество без темы, и темы обязательно значительной, художество без человеческой глубины, которую истинный писатель имеет, во-первых, в своей собственной натуре и, во-вторых, придает изображаемым характерам, – такое художество есть род наивности или мошенничества. Это хорошо знал Архангельский. Его литературная работа была поисками нового, более совершенно действующего прозаического и стихотворного искусства, – искусства, которое не разрушалось бы и не превращалось в свою противоположность от прикосновения к нему пародирующего пера сатирика, искусства, защищенного значительностью своей темы и собственной жесткой, прекрасной формой.
Архангельский страстно искал признаков этого большого, будущего искусства в современной советской литературе, и когда находил что-либо ценное и достойное, то признавал, что его перу сатирика и пародиста в данном случае делать было нечего.
И наоборот, сколько произведений – больших и малых, – будучи слегка перелицованными пером Архангельского или даже не перелицованными, а лишь надлежаще процитированными, обратились в обломки, в ветошь, в пустяки, обнажив ничтожную надменность замыслов их авторов, оставив грустное зрелище на месте того торжества, на которое легкомысленно рассчитывали писатели. Мы здесь не будем цитировать сочинений Архангельского из его книг «Карикатуры и пародии» и «Почти портреты», – эти книги широко известны читателям.
Мы утратили в лице Александра Архангельского остроумного, дальновидного и веселого человека и писателя, одаренного редким талантом сатирика, – настолько умного и литературно тактичного, что он ни разу не осмелился испытать свои силы на создании хотя бы одного оригинального произведения, того самого, которое не поддается разрушению пародией; к сожалению, это личное качество Архангельского (слишком острое чувство литературного такта), при всей его прелести, безвозвратно скрыло от нас многие возможности умершего сатирика; вероятно, мы узнали лишь десятую часть действительных способностей Архангельского, но теперь это уже невозвратимо.
Прости нас, твоих друзей по работе, не исполнивших твоих надежд при твоей жизни, и прощай навеки, товарищ Архангельский.
Навстречу людям
(По поводу романов Эрнеста Хэмингуэя «Прощай, оружие!» и «Иметь и не иметь»)
Из чтения нескольких произведении американского писателя Эрнеста Хемингуэя мы убедились, что одной из главных его мыслей является мысль о нахождении человеческого достоинства, стремление открыть истинного, то есть не истязающего себя и других, человека, притом нашего современника.
Ему очень важно выяснить, в чем же состоит истинное достоинство современного человека, то есть открыть и изобразить того человека, который был бы приемлем для других и выносим для самого себя.
Хемингуэй предполагает, что для такого человека не нужно ничего особо возвышенного, вдохновенного, ничего лишнего, пошлого, а также нарочито прекрасного или чего-либо чрезвычайного в смысле характера: все трудно осуществимое не должно мешать происхождению этого человека. Необходимо лишь нечто посильное, достаточное, но в то же время такое, что сделало бы взаимную жизнь людей терпимой и даже увлекательной. Последнее – увлекательность – можно иметь посредством использования и развития прирожденных или наличных свойств человека: чувства любви, стремления к производительной творческой работе, страсти к путешествиям, приключениям и к спорту, склонности к тонкому умственному труду и остроумию и т. п. Главное же – достоинство – следует еще найти, открыть где-то в мире и в глубине действительности, заработать его (может быть, ценою тяжелой борьбы) и привить это новое чувство человеку, воспитать и укрепить его в себе.
Отсюда инстинктивный страх Хемингуэя впасть в пошлость, в бестактность характеристики любого своего героя, что принимается большинством его читателей за высокое литературно-формальное качество его работы.
Наверно, это так и есть: литературное мастерство Хемингуэя стоит на высоком уровне. Но объяснение этому мастерству должно искать в обостренном чувстве такта у писателя, а чувство такта является у него средством борьбы с пошлостью, со скрытой распущенностью, святошеством, удушающим угнетением, с почти демонстративным оглуплением высших слоев общества и прочими обстоятельствами жизни на европейском Западе и в Америке. Если это острое чувство такта писателя и не поможет читателю, не привьется к нему как правило мышления и поведения, оно наверняка предохранит самого Хемингуэя от заражения из внешней среды тем худым и отвратительным, чего он, видимо, не переносит. Вот почему этику так часто Хемингуэй превращает в эстетику; ему кажется, что непосредственное, прямое, открытое изображение торжества доброго или героического начала в людях и в их отношениях отдает сентиментализмом, некоторой вульгарностью, дурным вкусом, немужественной слабостью. И Хемингуэй идет косвенным путем: он «охлаждает», «облагораживает» свои темы и свой стиль лаконичностью, цинизмом, иногда грубоватостью; он хочет доказать этическое в человеке, но стыдится из художественных соображений назвать его своим именем и ради беспристрастия, ради сугубой доказательности и объективности ведет изложение чисто эстетическими средствами. Это хороший способ, но у него есть плохое качество: эстетика несет в данном случае служебную, транспортную роль, забирает много художественных сил автора на самое себя, не превращая их обратно в этику. Эстетика, являясь здесь передаточным средством от автора к читателю, подобно электрической линии высокого напряжения, расходует, однако, много энергии на себя, и эта энергия безвозвратно теряется для читателя-потребителя.
В одном из лучших романов Хемингуэя «Прощай, оружие» изображается эпизод первой встречи лейтенанта Генри с Кетрин Баркли, которая, Кетрин, затем наполнит все его сердце и всю его жизнь и даст возможность вынести империалистическую войну и выйти из нее.
«Мы посмотрели друг на друга в темноте. Я подумал, что она очень красива, и взял ее за руку. Она не отнимала руки, и я держал ее за руку и обнял ее за талию. „Не надо“, – сказала она. Я не отпускал ее. „Почему?“ – „Не надо“. – „Надо, – сказал я. – Так хорошо“, Я наклонился в темноте, чтобы поцеловать ее, и что-то обожгло меня коротко и остро. Она сильно ударила меня по лицу. Удар пришелся по глазам и переносице, и у меня выступили слезы. „Мне очень жаль“, – сказала она. Я почувствовал, что преимущество на моей стороне. „Вы были правы. Мне очень, очень жаль“, – сказала она… Она смотрела на меня в темноте. Я чувствовал досаду и в то же время уверенность, зная все наперед, точно ходы в шахматной партии. Так все и случилось, как предвидел Генри, только что получивший пощечину. Через одну-две минуты Кетрин сказала: „Вы милый“. – „Вовсе нет“. – „Да, вы хороший. Хотите, я сама вас поцелую?“ Я посмотрел ей в глаза и снова обнял ее за талию и поцеловал… Я крепко прижимал ее и чувствовал, как бьется ее сердце, и ее губы раскрылись, и голова откинулась на мою руку, и она плакала у меня на плече. „Милый! – сказала она. – Вы всегда будете такой, правда?“ – „Кой черт?“ – подумал я. Я погладил ее по волосам и потрепал по плечу. Она плакала».
Циничный, грубоватый лаконизм изложения, «мужественное» пренебрежение женской пощечиной, «многоопытная» уверенность в близком поцелуе, «кой черт» и прочие атрибуты – все это необходимо Хемингуэю, чтобы скрыть волнение первого, или почти первого, чувства любви Генри к девушке, вернее, чтобы любою ценою найти новую, нешаблонную, действующую на читателя форму изображения. Новая форма отчасти достигается, однако в ее «стенки», в ее устройство впитывается много содержания, и там оно погибает для читателя. Правда, мы не знаем, каким образом изложенный эпизод можно написать лучше, но в нас нет уверенности, что «мужественное», лаконическое, с оттенком животного нетерпения описание любви есть наилучшее, что этот способ дает более точное представление о сущности человеческого чувства, чем другой. Сентиментализм был бы здесь, наверно, еще хуже, но подчеркнутая механистичность чувства человеческой любви тоже ведь не точная истина, а лишь литературная, изысканная нарочитость. Например, в эпизоде, когда Генри лежит раненый в госпитале и к нему приходит Кетрин, чтобы впервые отдаться ему, дело изображено таким образом:
«Не нужно, – сказала она. – Вы еще нездоровы». – «Я здоров. Иди сюда». – «Нет. Вы еще слабы». – «Да ничего я не слаб. Иди». – «Вы меня любите?» – «Я тебя очень люблю. Я просто с ума схожу. Ну, иди же сюда». – «Слышите, как сердце бьется?» – «Ч то мне сердце! Я хочу тебя. Я с ума схожу… Закрой дверь». – «Нельзя. Невозможно». – «Иди. Не говори ничего. Иди сюда». Спустя немного времени: «Кетрин сидела в кресле у кровати. Дверь в коридор была открыта. Безумие прошло, и мне было так хорошо, как ни разу в жизни». Механика простая и откровенная, но для исполнения этой механики и для последующего хорошего ощущения не обязательно быть человеком. При подобных обстоятельствах, наверно, бывают счастливы и животные. Хемингуэй и сам понимает несовершенство или недостаточность таких отношений любовников. Он ищет и находит то средство, где любовь Кетрин и Генри наконец очеловечивается. Этим средством оказываются роды и смерть Кетрин. «Я сидел у дверей в коридоре (больницы). У меня внутри все было пусто. Я не думал. Я не мог думать. Я знал, что она умрет, и молился, чтоб она не умерла. Не дай ей умереть. Не надо, господи, не дай ей умереть. Я все сделаю для тебя, только не дай ей умереть. Не надо, не надо, не надо. Милый господи, не дай ей умереть. Милый господи, не дай ей умереть. Не надо, не надо, не надо, не дай ей умереть. Господи, сделай так, чтобы она не умерла». Кетрин умерла, Генри ушел от ее смертного ложа другим человеком, чем пришел сюда на последнее свидание. Ценою своей жизни Кетрин достигла, вероятно, некоторого улучшения Генри как человека – облегчения его от участи быть подавленным лишь своими животными инстинктами. Смерть ребенка и затем жены заставила прибегнуть Генри к беспомощной, детской молитве, она потрясла и нарушила его «мужественную», животную натуру. Но откуда же появилась эта упорная «животность» молодого человека, кто заразил его бешеной страстью к пище, вину, к женщине и к безделью? Вспомним, что в «Прощай, оружие» большинство страниц посвящено как раз этим предметам. Конечно, причиной такого снижения человека явилась империалистическая война. Война и ее современное последствие – фашизм – начали и пока еще продолжают на Западе дело ликвидации человека во всех отношениях, вплоть до физического. Если надолго лишить человека какой-либо необходимости, то он, естественно, становится одержимым ради удовлетворения этой необходимости. Генри пережил войну – и в результате он спрятался от всего мира в швейцарскую хижину вдвоем с Кетрин. Их уединение и почти болезненное взаимное блаженство, получаемое из примитивной сексуальной любви, безделья и обильной пищи, объясняются безумием и смертельной опасностью, которые реально содержатся во всем империалистическом мире. Им деться и спастись некуда, как только крепко обняв друг друга, и им надо спешить, потому что их каждый час могут разлучить насильно и уничтожить. С этой точки зрения может быть понята и художественно оправдана маниакальная, механическая, грубая прямолинейность Генри. Он храбро пытается отстоять перед империализмом свои человеческие права, нужду и достоинство – пусть это ему удается сделать лишь в самых простейших, почти животных элементах, но ведь его могучий противник хочет отнять у него абсолютно все – жизнь; если удается отстоять даже очень немногое – это уже большая победа. Но природа и история существуют и продолжаются вопреки империализму.
Рождается мертвый ребенок, умирает Кетрин, Генри уходит из больницы в ночь, в дождь, в свое будущее, которое уже не может быть и не будет похожим на его прошлое. Но это лишь пока надежда и обещание, а роман заканчивается.
Трагедия романа «Прощай, оружие» заключается в следующем. Любовь быстро поедает самое себя и прекращается, если любящие люди избегают включить в свое чувство некие нелюбовные, прозаические факты из действительности, если будет невозможно или нежелательно совместить свою страсть с участием в каком-либо деле, выполняемом большинством людей. Любовь в идеальной, чистой форме, замкнутая сама в себе, равна самоубийству, и она может существовать в виде исключения лишь очень короткое время. Любовь, скажем парадоксально, любит нечто нелюбовное, непохожее на нее. Доказательство этому есть и в романе «Прощай, оружие». Любовь Генри и Кетрин, с самого начала принявшая «солдатские», жадно-примитивные формы, к концу романа стала приобретать все более болезненные качества, вырождаясь в почти беспрерывное, гнетущее наслаждение любовников друг другом и уединенной жизнью, – и эта жизнь уже стала беднеть от привычки, от повторения самой себя, от разрыва сообщения с питанием ее из внешнего мира. Для истинной жизни, оказывается, недостаточно только однажды родиться, нужно еще чуть не ежедневно возрождаться, и матерью тогда нам служит уже вся земля, все современные нам люди… Таким образом, любовь Генри и Кетрин оказалась заключенной в собственную темницу. Но откуда же они могли впустить свет в свою все более темнеющую тюрьму, если снаружи, вне их, стояла ночь войны, если, иначе говоря, сама действительность, то есть нелюбовная, «прозаическая» сила, которая могла бы быть необходимой и полезной для продолжения их счастья, представляла собой империалистическую войну, томление и смерть? В чем тогда Генри и Кетрин должны были принять участие, оторвавшись один от другого, но все же не разлучая надолго своих любящих рук? Им нечего было делать, на войне они уже были оба и знают, что она такое. Они были бы согласны войти лишь в тот мир, который до гроба питал бы их чувство друг к другу, а не тот, который разорвал бы их тела на куски. Любовь, если она и «любит» нечто постороннее для нее, нелюбовное, то делает это только в своих эгоистических целях – для сохранения и продолжения своего состояния. Роман «Прощай, оружие» мог иметь и другое окончание, не смерть Кетрин: историю угасания любви Генри и Кетрин либо историю продолжения их любви, – но тогда роман вообще не мог бы быть окончен, а жизнь любящих превратилась бы в бег на месте, в порочное, мнимое движение (в тексте романа эта последняя тенденция уже явно наметилась: тема почти остановилась, диалог заменил действие, реальное содержание романа все более исчерпывалось, одинокие любовники, подобные двум растениям, пересаженным из общей земли в глиняный горшок, уже истощили под собою горсть почвы – «украденное» из враждебного мира счастье – и были близки к увяданию). Тогда Хемингуэй ввел в роман катастрофу, двойную смерть – Кетрин и ее ребенка – и этим закончил свое произведение… Можно ли было найти лучшее завершение романа? Можно. Истинная действительность, от недостатка которой втайне томились и Кетрин и Генри, пытаясь целиком заменить ее патологической любовью, прячась в свою общую постель, в темную ночь от светлых дней, – эта истинная действительность и тогда состояла не из одного империализма, миллионы людей в тылу и на фронтах скрыто и явно уже чувствовали на себе и понимали сущность империализма, – они сознали себя его врагами и решили преобразовать действительность. Истинный ход вещей состоял именно в движении смертоносного империализма к своей гибели под ударами обнищавших, полуистребленных, отчаявшихся народов. Включение Генри и Кетрин в такую общую жизнь дало бы их счастью глубину, постоянно обновляемую свежесть и неистощимое бессмертие, потому что их питал и поддерживал бы тогда целый мир, а не только два испуганных, полудетских и дрожащих сердца. Но мы, очевидно, требуем от автора слишком много. Вернее, мы требуем не слишком много, а слишком рано. Позже и сам Хемингуэй вплотную приблизится к пониманию превосходства революционной действительности над всякой другой.