Текст книги "Рассказы.Том 5"
Автор книги: Андрей Платонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
НИКОДИМ МАКСИМОВ
Максимов шел с поста на отдых. Их часть отвели во второй эшелон, и теперь бойцы расположились на временное жительство в людной деревне.
В одной избе плакали дети сразу в три голоса, и мать-крестьянка, измученная своим многодетством, шумела на них:
– А ну замолчите, а то сейчас всех в Германию отправлю – вон немец за вами летит!
Дети приумолкли. Никодим Максимов улыбнулся: стоял-стоял свет и достоялся, люди государствами детей пугают.
Максимов вошел в свою избу, в которой он был на постое.
Полуденное солнце вышло из-за дыма горящего леса и осветило через окно теплым светом внутреннее убранство русской избы: печь, стол и две лавки, красный угол, большое изображение Ленина, затем картинки над сундуком на бревенчатой тесаной стене – портреты петербургских красавиц девятнадцатого века, страницу из детского журнала со стихотворением «Корова Прова», несколько желтых фотографий родных и знакомых старого крестьянина – хозяина избы, – житейскую обыденную утварь возле печи, – это было обыкновенное жилище, в котором рождались, проводили детство и проживали жизнь в старину почти все русские крестьяне. Все здесь было знакомо, просто, но мило и привычно сердцу.
Максимов снял с себя солдатскую оснастку, разулся, сел и вздохнул, радуя покоем уставшее тело.
В избу постепенно набирались красноармейцы разных подразделений, хотя на постое в этой избе стоял всего один человек – Никодим Максимов. Они здоровались с хозяином и молча сидели некоторое время, поглядывая на старого крестьянина, на ясный свет неба в окне, медленно осматривая внутренность избы. Видимо, тут им было хорошо, в них оживало здесь тихое чувство своего оставленного дома, отца и матери, всего прошлого. Эта изба, пропахшая хлебом и семейством, воскрешала в них ощущение родного жилища, и они внимательно разглядывали старика, может быть угадывая в нем схожесть с отцом, и тем утешали себя. Потом, вздохнув и погасив цигарки, они прощались и уходили, но приходили другие, придумывая иногда ложные пустяки, чтобы видно было, что они явились не зря, а с причиной.
Старый крестьянин хорошо понимал душевное расположение красноармейцев, и он приглашал каждого сидеть и курить, пока им еще не вышло время идти на занятия или в бой.
Хозяин смотрел на своих гостей красноармейцев с гордостью и тайной завистью, которую он укрощал в себе тем, что он и сам непременно был бы бойцом, будь он помоложе.
– Эх, будь бы я теперь при силе, я воевал бы с жадностью, – высказался старик. – Кто сейчас не солдат, тот и не человек… Хоть ты со штыком ходи, хоть в кузнице балдой бей, а действуй в одно. Так оно и быть должно, а то как же иначе! Земле не пропадать, а народу не помирать…
– Народу не помирать, – согласился Максимов и тихо добавил: – А трудно, папаша, бывает нашему брату, который солдат…
Иван Ефимович с уважением уставился на Максимова – человека уже пожилого на вид, но не от возраста, а от великих тягот войны.
– Да то, нешто не трудно! Разве к тому привыкнешь – надо ведь от самого себя отказаться да в огонь идти?
– Привыкнешь, Иван Ефимович, – сказал Максимов. – Я вот два года на войне и привык, а сперва тоже – все, бывало, сердце по дому плачет…
– Да как же ему не плакать, ведь и ты небось человек, а дома у тебя семейство, – оправдал Максимова Иван Ефимович.
– Нет, – сказал Максимов. – Кто на войне домашней тоскою живет, тот не солдат. Солдат начинается с думы об отечестве.
Иван Ефимович удивился и обрадовался этим словам.
– И то! – воскликнул он. – Вот ведь правда твоя: одно слово, а что оно значит! Где, стало быть, обо всем народе и отечестве есть дума такая, оттуда солдат начинается… Где ж ты сообразил правду такую или услыхал, что ль, от кого ее?..
– На войне, Иван Ефимович, ученье скорое бывает… Я ведь не особый какой человек, а так – живу и думаю…
– На кухню, что ль, за обедом пойдешь иль дома варить чего будешь? – спросил Иван Ефимович.
– Давай дома кашу погуще сварим – у нас крупа есть, сала положим, поедим да отдохнем, а то завтра на передовую нужно, там части замена будет, наш черед немцев держать…
– Должно, здорово они на нас прут?..
– Да что ж они прут! Прут, а в нас упираются и на месте стоят. Немецкое время прошло, Иван Ефимович. Соседи наши уж вперед на него пошли, и мы, должно, на него тронемся.
– Ну, дай бог.
Поевши, хозяин и красноармеец легли на отдых. С фронта, как равномерные и равнодушные удары волны о береговой камень, шла пушечная канонада, и созревающий хлеб за окном избы кланялся колосом от сотрясения земли.
В ночь Никодим Максимов встал с лавки и стал снаряжаться, чтобы идти в роту. Старик помогал ему собраться в темноте и все спрашивал: «Ну, как ты себя чувствуешь-то? Не боязно тебе уходить-то?»
– Нет, – говорил Максимов, – не пойду я, так тебе боязно тут будет… Прощай, отец!
Перед рассветом подразделение, в котором служил Максимов, заняло свое место в окопах на переднем крае, а бывшие здесь бойцы отошли на отдых в резерв. Максимов огляделся в рассвете: ему всегда нужно было сначала освоиться с местом, породниться с ним, точно он желал заручиться сочувствием всех окружающих предметов, чтобы они были ему в помощь.
Наша первая линия окопов проходила поясом поперек отлогой высоты, а впереди окопов земля опускалась в долину, занятую маломерным кустарником, в котором были луговые поляны с клеверными травами, что узнал Максимов по их сладкому, дремотному запаху, доходившему сюда с низовой сыростью; далее земля подымалась опять на высоту, поросшую рожью и уязвленную щербиной глубокого оврага. Там уже, прямо по водоразделу, проходила немецкая линия, обороняемая частоколом с проволокой. Это был курский край – степь и медленная волнистая земля, заросшая по своим влажным впадинам, орошенным малыми реками, перелесками и благоухающим разнотравьем.
Красноармейцы, пока было тихо, занимались своим хозяйством: подшивали ослабевшие пуговицы, перебирали и перекладывали вещи в мешках, убирая их поудобнее на сохранение, читали сызнова старые письма, чтобы получше понять их, осматривали обувь и рассуждали о ее ремонте.
Сосед Максимова слева, Семен Жигунов, тщательно выбривал концами ножниц волосы из ушей у сержанта Николая Шостко и сообщал сержанту сведения о пчелах; у Жигунова был такой план, чтобы после войны, наравне с сахароварением, развить пчеловодство до полного изобилия, потому что мед есть волшебная, исцелительная пища для нашего народа, которому нужно будет поправляться после войны для здоровой, счастливой жизни.
У Максимова не было дела, у него все было в исправности, поэтому он стал рассматривать муравьиную жизнь в земле, видя в этой жизни тоже важное дело.
Командир роты прошел по окопу и сказал бойцам:
– Задачу вы знаете?
Командир поговорил с бойцами и прошел далее. Позади послышалось глубокое гудение, словно зазвучал древний голос из каменных недр.
– Это наша авиация! – сказал Жигунов. – Давай сюда, птица небесная… Сколько там вас – штук десять-то прилетит иль нет?
Вначале прилетело девять бомбардировщиков. Они сразу с трепещущим свистом крыльев пали с неба на немецкую сторону и, вонзив бомбы в землю, ушли вверх, взревев покорными, работящими моторами. Вослед первым девяти самолетам прилетело еще восемь раз по девять. Черная горячая пыль взошла высоко к небу на немецкой стороне, и там стало темно.
Пыль с немецкой высоты постепенно опускалась в долину, и заметно было, как из пыльной тучи выпадали вниз более крупные, сухие комочки грунта, что походило на редкие капли дождя, но дождя, в котором нельзя освежиться и можно задохнуться.
Немцы стали отвечать артиллерийским огнем по нашей стороне; однако сразу же после ухода самолетов из ближних тылов наша артиллерия начала работать на сокрушение немецких рубежей, так что на русской стороне осыпалась земля с окопных отвесов и живые трещины пошли по цельному месту. Ничего не стало слышно, и вовсе сумрачно было впереди от рушащейся земли.
Максимов поглядел на ближних людей. Лица их уже были покрыты пылью, но солдаты были довольны.
– Гляди, что народ наш в тылах наработал! – крикнул Жигунов Максимову. – Видал, сколько теперь самолетов и орудий! Теперь и воевать не трудно!
В окоп бросились из воздуха два воробья и трясогузка; они сели на дно и прижались к земле, не пугаясь людей.
Тогда Максимов увидел на скате немецкого холма их пехоту. Хоть мы и в мешке, а кому легче – скоро увидим.
Максимову это положение понравилось потому, что оно было умным и смелым.
– Ничего, товарищи бойцы, – улыбнулся командир. – Окружение – это не стена. А если и стена, то мы сделаем из нее решето. Мы научились теперь это делать, вы сами знаете…
– Теперь воевать спокойно можно, – сказал Максимов. – Теперь у нас оружия много и понятие есть…
После полуночи в окопы тихо, один по одному, вошли еще две роты, и в земле стало тесно. Подремав немного, люди пробудились от неприятельского огня. Противник бил тяжелыми снарядами и уже рыхлил землю прямо возле линии окопов. Майор, общий командир всего трехротного отряда, приказал оставить рубеж и, выйдя осторожно вперед, залечь в низовом кустарнике и изготовиться там к штурму немецкой высоты; проволоки на той высоте теперь уже не было, ее размолотила наша артиллерия.
Максимов заодно со всеми пополз из окопов книзу, мимо охладелых немецких солдат. Пылью, комьями земли и жаром обдало Максимова от близкого разрыва снаряда. Он поскорее пополз дальше, а потом приподнялся и побежал в кустарник.
– Стой, обожди, ты кто? – глухо прошептал ему кто-то с темной земли, совсем теперь невидимой после слепящих разрывов.
– Я Максимов, а ты?
– Лейтенант Махотин… Ты помоги мне маленько… Максимов склонился к человеку и узнал в нем командира своей роты.
– Что с вами, товарищ лейтенант?
– Ранен, должно быть, осколком, стыну весь, убери меня с поля, пусть бойцы меня не видят – им в атаку скоро идти… Найди пойди майора… Одни руки действуют у меня, подняться никак не могу.
Максимов нашел майора уже внизу, в кустарнике, и доложил ему. Майор послал с Максимовым санитара и приказал им вынести лейтенанта с поля и найти для него безопасное убежище.
Вскорости Максимов и санитар принесли лейтенанта в ту деревню, где еще вчера гостил Максимов у доброго старика.
Иван Ефимович не спал; от больших лет и войны он спал теперь вовсе мало.
Старый человек заплакал при виде раненого молодого лейтенанта и стал стелить для него мягкую постель.
– Немецкие танки тут проходили? – спросил лейтенант.
– Да, гудели недалече, из пушек били – чума их знает, – ответил Иван Ефимович.
Санитар осмотрел свои перевязки на теле лейтенанта и, уложивши раненого удобно в
постель, ушел за врачом.
– Трудно вам, товарищ лейтенант? – спросил Максимов. – Усните, а я постерегу вас от немцев…
Лейтенант грустно поглядел на Максимова побледневшими, обессилевшими глазами.
– Мне не трудно, – сказал он тихо.
Лейтенанту стало легче при близких людях, и он сказал им:
– Мне не трудно, я вытерплю – и опять на войну… Махотин закрыл глаза от слабости и умолк на время, потом их открыл и отыскал взором Максимова:
– Ступай обратно в роту!
– А как же вас оставить одного, товарищ лейтенант?.. Тут немцы бродят, а вы ослабли.
– Иди, я тебе сказал. Ты там нужен, а мы здесь с дедушкой сами обороняться будем…
– Да ведь раз дело такое, то придется, – сказал Иван Ефимович.
– Пойди сюда, товарищ Максимов! – произнес лейтенант. – Мы давно с тобой служим, ты живой, ты здоровый, ты опять будешь сегодня в бою…
Максимов наклонился к постели и осторожно, вытерев сначала губы, поцеловал командира в лоб. А потом он взял винтовку и ушел из избы вперед, в свою роту.
Июль 1943 года
ДЕВУШКА РОЗА
В рославльской тюрьме, сожженной фашистами вместе с узниками, на стенах казематов еще можно прочитать краткие надписи погибших людей. «17 августа день именин. Сижу в одиночке, голодный, 200 граммов хлеба и 1 литр баланды, вот тебе и пир богатый. 1927 года рождения. Семенов». Другой узник добавил к этому еще одно слово, обозначившее судьбу Семенова: «Расстрелян». В соседнем каземате заключенный обращался к своей матери:
Не плачь, моя милая мама, Не плачь, не рыдай, не грусти. Одна ты пробудешь недолго На этом ужасном пути…
Сижу за решеткой в темнице сырой, И только лишь бог один знает – К тебе мои мысли несутся волной, И сердце слезой заливает.
Он не подписал своего имени. Оно ему было уже не нужно, потому что он терял жизнь и уходил от нас в вечное забвение.
В углу того же каземата была надпись, нацарапанная, должно быть, ногтем: «Здесь сидел Злов». Это была самая краткая и скромная повесть человека: жил на свете и томился некий
Злов, потом его расстреляли на хозяйственном дворе в рославльской тюрьме, облили труп бензином и сожгли, чтобы ничего не осталось от человека, кроме горсти известкового пепла от его костей, который бесследно смешается с землей и исчезнет в безыменном почвенном прахе.
Возле надписи Злова были начертаны слова неизвестной Розы: «Мне хочется остаться жить. Жизнь – это рай, а жить нельзя, я умру! Я Роза».
Она – Роза. Имя ее было написано острием булавки или ногтем на темно-синей краске стены; от сырости и старости в окраске появились очертания таинственных стран и морей – туманных стран свободы, в которые проникали отсюда своим воображением узники, всматриваясь в сумрак тюремной стены.
Кто же была эта узница Роза и где она теперь – здесь ли, на хозяйственном дворе тюрьмы, упала она без дыхания или судьба вновь ее благословила жить на свободе русской земли и опять она с нами – в раю жизни, как говорила о жизни сама Роза? И кто такой был Злов? Он ничего не сказал о себе и лишь отметился на тюремной стене, что жил такой на свете человек.
Следов существования Злова мы найти не сумели, но Роза и среди мучеников оказалась мученицей, поэтому судьба ее осталась в памяти у немногих спасшихся от гибели людей. Узники, которых выводили на двор для расстрела, утешали себя воспоминанием о Розе: она уже была однажды на расстреле, и после расстрела она пала на землю, но осталась живой; поверх ее тела положили трупы других павших людей, потом обложили мертвых соломой, облили бензином и предали умерших сожжению; Роза не была тогда мертва, две пули лишь неопасно повредили кожу на ее теле, и она, укрытая сверху мертвыми, не сотлела в огне, она убереглась и опамятовалась, а в сумрачное время ночи выбралась из-под мертвых и ушла на волю через развалины тюремной ограды, обрушенной авиабомбой. Но днем Розу опять взяли в городе фашисты и отвели в тюрьму. И она опять стала жить в заключении, вторично ожидая свою смерть.
Кто видел Розу, тот говорил, что она была красива собою и настолько хороша, словно ее нарочно выдумали тоскующие, грустные люди себе на радость и утешение. У Розы были тонкие, вьющиеся волосы темного цвета и большие младенческие серые глаза, освещенные изнутри доверчивой душой, а лицо у нее было милое, пухлое от тюрьмы и голода, но нежное и чистое. Сама же вся Роза была небольшая, однако крепкая, как мальчик, и умелая на руку, она могла шить платья и раньше работала электромонтером; только делать ей теперь нечего было, кроме как терпеть свою беду; ей сравнялось девятнадцать лет, и на вид она не казалась старше, потому что умела одолевать свое горе и не давала ему старить и калечить себя, – она хотела жить.
Второй раз ждала Роза своей смерти в рославльской тюрьме, но не дождалась ее: немцы помиловали Розу, они поняли, что если убить человека один раз, то более с ним нечего делать и властвовать над ним уже нельзя; без господства же немцу жить неинтересно и невыгодно, ему нужно, чтоб человек существовал при нем, но существовал вполжизни, – чтоб ум у человека стал глупостью, а сердце билось не от радости, а от робости – из боязни умереть, когда велено жить.
Розу вызвали на допрос к следователю. Следователь был уверен, что она все знает о городе Рославле и о русской жизни, словно Роза была всею советской властью. Роза всего не знала, а что знала, про то сказать не могла. Она пила у следователя мюнхенское пиво, ела подогретые сосиски и надевала новое платье. Так называл свое угощение следователь, обращаясь к своим подручным, которых заключенные называли «мастерами того света». Для Розы приносили пивную бутылку, наполненную песком, и били ее этой бутылкой по груди и животу, чтобы в ней замерло навсегда ее будущее материнство; потом Розу стегали гибкими железными прутьями, обжигающими тело до костей, и когда у нее заходилось дыхание, а сознание уже дремало, тогда Розу «одевали в новое платье»: ее туго пеленали жестким черным электрическим проводом, утопив его в мышцы и меж ребер, так что кровь и прохладная предсмертная влага выступала наружу из тела узницы; потом Розу уносили обратно в одиночку и там оставляли на цементном полу; она всех утомляла – и следователя, и «мастеров того света».
Что же нужно было врагам делать дальше? Живая русская девчонка им не подчинялась; можно было бы ее мгновенно убить, но владеть мертвецами было бессмысленно.
Своею жизнью, равно и смертью, эта русская Роза подвергала сомнению и критике весь смысл войны, власти, господства и «новой организации» человечества. Такое волшебство не может быть терпимо – разве бесцельно и напрасно легли в землю германские солдаты?
Немецкий военный следователь задумался в рославльской тюрьме. Над кем разрешено будет властвовать, когда германский народ останется жить в одиночестве на большом кладбище всех прочих народов?
Следователь утратил свое доброе деловое настроение и позвал к себе «скорого Ганса», прозванного скорым за мгновенную исполнительность. Иоганн Фохт прежде долго жил в Советском Союзе, он хорошо знал русский язык. Следователь велел «скорому Гансу» принести сначала водки, а затем спросил у него – как надо организовать человека, чтобы он не жил, но и не умер.
– Пустяк дело! – сразу понял и ответил Ганс.
Следователь выпил, настроение его стало легким, и он велел Гансу сходить к Розе в камеру и проверить – живая она или умерла.
Ганс сходил и вернулся. Он доложил, что Роза дышит, спит и во сне улыбается, и добавил свое мнение:
– А смеяться ей не полагается!..
Следователь согласился, что смеяться Розе не полагается, жить ей тоже не надо, но убивать ее также вредно, потому что будет убыток в живой рабочей силе и мало будет назидания для остального населения. Следователь считал, что нужно бы из Розы сделать постоянный живой пример для устрашения населения, образец ужасной муки для всех непокорных; мертвые же не могут нести такой полезной службы, они вызывают лишь сочувствие живых и склоняют их к бесстрашию.
– Полжизни ей надо дать! – сказал «скорый Ганс». – Я из нее полудурку сделаю…
– Это что полудурка? – спросил следователь.
– Это я ее по темени, – показал себе на голову Ганс, – я ее по материнскому родничку надавлю рукой, а в руку возьму предметы по потребности.
– Роза скончает жизнь, – сказал следователь.
– Отдышится, – убедительно произнес «скорый Ганс», – я ее умелой рукой, я ее до смерти не допущу…
«Он будет фюрер малого масштаба», – подумал следователь о Гансе и велел ему действовать.
Наутро Розу выпустили из тюрьмы. Она вышла оттуда в нищем платье, обветшалом еще от первых, давних побоев, и босая, потому что башмаки ее пропали в тюремной кладовой… Была уже осень, но Роза не чувствовала осенней прохладной поры: она шла по Рославлю с блаженной робкой улыбкой на прекрасном открытом лице, но взор ее был смутный и равнодушный, и глаза ее сонно глядели на свет. Роза видела теперь все правильно, как и прежде, – она видела землю, дома и людей; только она не понимала, что это означает, и сердце ее было сдавлено неподвижным страхом перед каждым явлением.
Иногда Роза чувствовала, что она видит долгий сон, и в слабом, неуверенном воспоминании представляла другой мир, где все было ей понятно и не страшно. А сейчас она из боязни улыбалась всем людям и предметам, томимая своим онемевшим рассудком. Ей захотелось проснуться, она сделала резкое движение, она побежала, но сновидение шло вместе с нею и окостеневший разум ее не пробудился.
Роза вошла в чужой дом. Там была в горнице старая женщина, молившаяся на икону богоматери.
– А где Роза? – спросила Роза, она смутно желала увидеть самое себя живой и здоровой, не помня теперь, кто она сама.
– Какая тут тебе Роза? – сердито сказала старая хозяйка.
– Она Роза была, – с беспомощной кротостью произнесла Роза.
Старуха поглядела на гостью.
– Была, а теперь, стало быть, нету… У фашистов спроси твою Розу – там всему народу счет ведут, чтоб меньше его было.
– Ты сердитая, злая старуха! – здраво сказала Роза. – Роза живая была, а потом она в поле ушла и скоро уж вернется.
Старуха всмотрелась в нищую гостью и попросила ее:
– А ну, сядь, посиди со мной, дочка.
Роза покорно осталась; старуха подошла к ней и опробовала одежду на Розе.
– Эх ты, побирушка! – сказала она и заплакала, имея свое, другое горе, а Роза ей только напомнила о нем. Старуха раздела Розу, отмыла ее от тюремной грязи и перевязала раны, а потом обрядила ее, как невесту, в свое старое девичье платье, обула ее в прюнелевые башмаки и накормила чем могла.
Роза ничему не обрадовалась и к вечеру ушла из дома доброй старухи. Она пошла к выходу из города Рославля, но не могла найти ему конца и без рассудка ходила по улицам.
Ночью патруль отвел Розу в комендатуру. В комендатуре осведомились о Розе и наутро освободили ее, сняв с нее красивое платье и прюнелевые башмаки; взамен же ей дали надеть ветошь, что была на одной арестованной. Дознаться, кто одел и обул Розу, в комендатуре не могли – Роза была безответна.
На следующую ночь Розу опять привели в комендатуру. Теперь она была в пальто, с теплым платком на голове и посвежела лицом от воздуха и питания. В городе явно баловали и любили Розу оставшиеся люди, как героическую истину, привлекающую внимание к себе все обездоленные, павшие надеждой сердца.
Сама Роза об этом ничего не ведала, она хотела лишь уйти из города вдаль, в голубое небо, начинавшееся, как она видела, недалеко за городом. Там было чисто и просторно, там далеко видно, и та Роза, которую она с трудом и тоскою вспоминала, та Роза ходит в том краю, там она догонит ее, возьмет ее за руку, и та Роза уведет ее отсюда туда, где она была прежде, где у нее никогда не болела голова и не томилось сердце в разлуке с теми, кто есть на свете, но кого она сейчас забыла и не может узнать.
Роза просила прохожих увести ее в поле, она не помнила туда дорогу, но прохожие в ответ вели ее к себе, угощали, успокаивали и укладывали отдыхать. Роза слушалась всех, она исполняла просьбу каждого человека, а потом опять просила, чтоб ее проводили за руку в чистое поле, где просторно и далеко видно, как на небе.
Один маленький мальчик послушался Розы; он взял ее за руку и вывел в поле, на шоссейную дорогу. Далее Роза пошла одна. Дойдя до контрольного поста на дороге, где стояли двое немецких часовых, Роза остановилась возле них.
– Скорый Ганс, ты опять меня убьешь? – спросила Роза.
– Полудурка! – по-русски сказал один немец, а другой ударил ложем автомата Розу по спине.
Тогда Роза побежала от них прочь; она побежала в поле, заросшее бурьяном, и бежала долго. Немцы смотрели ей вслед и удивлялись, что так далеко ушла от них и все еще жива полудурка, – там был заминированный плацдарм. Потом они увидели мгновенное сияние, свет гибели полудурки Розы.
1943








