355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Ромашов » Одолень-трава » Текст книги (страница 5)
Одолень-трава
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:32

Текст книги "Одолень-трава"


Автор книги: Андрей Ромашов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

Глава девятая

Острожная изба – как межа полевая. Хотел Никифор остановиться на ней, прошлое из души выбросить и живым делом заняться. Печь затопить, в голбец за картошкой слазить. Но побоялся Семена разбудить раньше времени. Пусть, думал, поспит парень. До утра еще далеко, ночь в полной силе, даже окон не видно. Зимой робко светает. Александра темноты боялась, кричит, бывало, с постели – зажги лампу, Никиша, чернота глаза колет!..

– Слева заходи, слева! – закричал Семен. – В мордастого целься!

Бросился Никифор к нему, тюрик под ногами подвернулся – сшибил, шуму наделал, но парня, слава богу, не разбудил. Спал Семен крепко, во сне с белыми солдатами воевал.

Подал голос Юлий Васильевич, попросил развязать. Пришлось лезть под нары. В темноте скоро не спроворишь, возился долго, веревку ругал, что растрепалась проклятая, как куделя худая, а в работе настоящей не бывала.

Юлий Васильевич советовал на честное слово положиться.

– Бежать я, Никифор Захарович, не собираюсь. Да и некуда, господа мне – не товарищи и товарищи – не господа.

– Говорил заяц волку: «Зачем я тебе сытому, вечером прибегу, тогда и съешь». И не прибежал! Волк его на весь лес ославил, вот, дескать, какой заяц бессовестный, чистый обманщик.

– Не верите, уважаемый. Обидно!

– Верил. Было время… сейчас другое. Как я вас непривязанного оставлю? Вы в силе и на ногах, а парень раненый, не может с боку на бок повернуться.

Юлий Васильевич, видно, понял свое положение, молчал, шаркал по полу катанками от душевного расстройства. Никифор обнадежил его – с едой, сказал, дело поправится, с мясом заживем веселее. И пошел кухарничать. Затопил печь, сел чистить картошку, чистил и думал, что мужик без горячего варева, как лошадь без овса, – брюхо тяжелое, а сытости нет. Хотел вспомнить, какие Захарий, покойный, щи варил. Не мог! Своенравная память не слушалась.

Другое всплывало, ненужное, и по мелкой причине. Ножом о ведро задел – звон кандальный услышал, Куприяна Лукича вспомнил. Стоял Куприян Лукич на казенном дворе в рваной рубахе, без опояски, торопил его – дескать, наболевшее высказал, теперя домой стриги, не задерживайся, надумал я крепостью духа поразить судей неправых, а без штанов какое геройство? И не то удивительно, что въявь Пискуна видел, голос его живой слышал. Тут в памяти дело, она прошлое бережет. А почему сердце опять болит, комок горьких слез к горлу подкатывает?

Подошел Юлий Васильевич, прижался спиной к шестку и стал жаловаться на ученых людей, которые пустяками занимались и не разрешили коренных вопросов.

Никифор слушал и удивлялся – дожил господин лесничий до тюремного, можно сказать, положения, а говорит по старой привычке слова, к жизни не подходящие. Спросил бы лучше, сколько хлеба осталось и есть ли чем щи посолить? Бежать ведь не собирается, в лесу решил пережидать революцию.

– Снам не верите, уважаемый?

Никифор ответил, что иные сбываются, а иные нет.

– Я видел во сне кусок мраморной плиты. Обыкновенный обломок, с паучьими лапами на изломе. Что делать, уважаемый? Не посещают меня приличные сны. Куда приятнее увидеть большую надгробную плиту с надписью: «Здесь покоится прах дворянина такого-то, 1872 года рождения, скончавшегося на чужой постели, но в положенный срок». Красиво и убедительно.

Никифор попросил его не загораживать свет.

– На скамейку садитесь, чугунки я на пол составлю.

Юлий Васильевич на скамейку не сел, но от шестка отошел.

– Пустые щи быстро сварятся, – сказал Никифор ему. – Горячего поедим! Куприяна Лукича помните? Выпороть его становой предлагал, а вы воспротивились.

– Может быть. Я не сторонник телесных наказаний.

Никифор топтался перед печкой, картошку мыл и нарезал соломкой, как Александра учила.

Юлий Васильевич рассказывал, что французы позором нации считают телесные наказания.

Дрова уж разгорелись, пора щи в печку ставить. А Никифор ни с того ни с сего на французов рассердился, стал ругать их, что ничего они в русской жизни не понимают, Куприяна Лукича загубили, погиб человек на каторге, одно имя осталось. Ругал он французских людей, а сам на Юлия Васильевича поглядывал. Ведь его вина, его грех. Не вмешался бы господин лесничий тогда – Пискун был бы жив, от порки бы не умер. Повздыхал, друга жалеючи, щи в печку сунул, огонь растревожил и вспомнил, как бежал за штанами, о Лукиче беспокоился, а дома еще горшая беда ждала. Ушла Александра, не пожалела сына, одного оставила в пустой избе. Успокоил он Сенюшку, спать уложил, а сам глаз не сомкнул за всю ночь. Едва рассвело, на Чучканские болота заторопился. Знал, что ни конный, ни пеший их не минует. Наугад бежал, а к черному кусту вышел. Александру нашел. Увидела Александра его, от куста отпустилась, на ноги встала и к нему, шатаясь, пошла. К ней бы, навстречу бежать, поднять на руки, бедную, домой нести. А сил не осталось, только слезы одни. Упала Александрушка перед ним на колени – бесстыжая, кричит, я, сука гулящая, за счастливым летом своим погналась, подолом трясла!

На лице у ней грязь размазанная. Вспоминать неловко, как домой нес Александрушку, целовал, с лица грязь болотную слизывал, обезумел совсем от радости…

– Задумал, уважаемый.

– Приходится… Хочешь – не хочешь, а думается. Смотрю на горячие угли, а сам Александру вижу больную, на кровати она лежит, на лице пот и седые волосы рассыпались по подушке.

– И долго болела… Саша?

– За месяц растаяла. Счастливое лето, говорит, меня сгубило, зеленые травы. Шли бы вы… не мешали. Чего зря топтаться?

– Я не капиталист, вы не фабричный рабочий, а договориться не можем. Почему? Вам приятно унизить барина, соскоблить с него отличительное. Уравнять со всеми. Вы не мстите, нет. Тут сложнее. Я сейчас скот, животное, и моя вина – просто вина. Никаких смягчающих обстоятельств. Все понятно и просто. Не зря преступников одевают всех одинаково…

Никифор закричать хотел – не мели околесину, постыдись. Александру вспомни. Но сдержался. Все равно толку не будет. Еще Семен проснется – кончать, скажет, надо с офицером. За избу, значит, вывести, к сараюшке поставить и объявить – дескать, нехороший ты человек, Юлий Васильевич, решили мы с сыном расстрелять тебя из берданы.

– Факты и события ничего не значат, уважаемый. Надо выяснить отношения.

– Жизнь все выяснила.

– Чья жизнь? Ваша или моя? Говорите же, черт вас возьми!

– Не кричите! Рот завяжу.

Юлий Васильевич опустился на лавку и сказал покорно:

– К чему прикажете готовиться?

Удивился Никифор неожиданной покорности, не знал, что и сказать. Подумал – как бы хуже не вышло, расстроился господин офицер, за голову схватился. Трясет, как чужую. Не дай бог, над собой что-нибудь сделает или Семена словом убьет безжалостно. Вдвоем остаются, удержать некому… Решил больше не спорить. Ковырял клюкой догорающие дрова, слова уважительные подбирал в уме. Сначала заговорил об охоте – сообразить не могу, сказал, где сохатых ждать, в каком месте укрыться, в прошлые годы они под Каменкой зимовали, а нынче не слышно, зима зиме рознь.

– Извините, советчик я плохой. Запутался, с ума схожу помаленьку.

– Поторопился я, Юлий Васильевич, с дерзким словом, сгоряча брякнул. Про мясную пищу думал. Мужикам без мяса нельзя. Дрябнут они, сок в теле не копится. Сейчас печку закрою, а вы бы на улицу вышли, пока Семен не проснулся.

Юлий Васильевич ушел. Никифор поставил заслонку, чтобы жар в печке копился, снял с полочки посуду, вынес очистки и сел к окну. Стекла уже синеть начали. Значит, утро скоро, пора Семена будить.

Скрипнула дверь, господин лесничий с воли вернулся, но к печке не подошел.

Никифор пересел поближе к нему и спросил о погоде.

– Не понял, уважаемый. Кажется, ветер. Несильный.

– Снег, выходит, ждать надо. Сохатые на отстой встанут, в низкие места…

– С той осени я Сашу не видел. И ничего не знал о ней. Зиму с бумагами возился, дела принимал от начальника управления, а летом пожары начались. Леса горели, если помните.

– Как не помнить, не отступает от меня прошлое ни днем, ни ночью. Иной раз даже страшно, будто вдругорядь живу. А то лето особенное, задолго до петрова дня вся трава пожелтела, искрошился мох.

Юлий Васильевич о себе начал рассказывать: как мотался туда-сюда по губернии, спал не мягко и ел что придется.

– Не поверите, уважаемый! Рысятину ел на Березовой!

– Рысятина – дело десятое, – сказал Никифор с укором. – Тяжело умирала Александра и перед смертью не смирилась, ругала свое крестьянское звание. Клятву с меня взяла. В кровь, говорит, разбейся, а Сенюшку в гимназию помести.

Юлий Васильевич притих, дышал осторожно. Не видел его Никифор, но чувствовал: съежился господин лесничий и голову опустил. Может, правды боялся или себя жалел, попреки не хотел слушать от лесного сторожа. Кабы Александра ровней ему была, а то девка простая, сельская…

– Я знаю, Никифор Захарович, о мертвых плохо не говорят. Но видите ли… Александра мечтала стать барыней, иметь прислугу, бездельничать. Я или другой – неважно. Только бы барин. И это меня испугало.

Никифор хотел спросить, а чем сын испугал, малый ребенок? Одумался, не стал спрашивать. Начнет Юлий Васильевич себя выгораживать, Александру оговорит, что хотела она от простого звания уйти, а чувств не имела. Слушать обидно, и приструнить нельзя. Пока слушается господин офицер, на рожон не лезет, надеется, что все обойдется. Война окончится, он с нар встанет, спасибо за хлеб-соль скажет, вымоет руки с мылом и штиблеты наденет…

– О ребенке не знал. Даю вам слово. Работал, ни с чем не считался. Лес тогда в моду входил. Все бросились спасать его. И спасли – лесную стражу вооружили винтовками! При Петре Первом защищали лес плетью. Развиваемся помаленьку, от Европы не отстаем.

– Сделайте милость, – попросил Никифор его. – Не рассказывайте Семену, кем ему прихожусь. Он меня «тятей» зовет. Пусть так и будет, елка корнями держится, а человек родом…

– Щи, кажется, сплыли, уважаемый.

К печке Никифор пошел неохотно – щи щами останутся, немного жира в кислой капусте. У печки про Семена думал и не поостерегся. За дужку взялся голой рукой и бросил на пол заслонку.

– По утрам, тять, в горн играют! А ты заслонкой гремишь.

– Ожегся я, Сенюшка! Щи, показалось мне, сплыли. Угаром пахнуло. Сейчас умыться тебе дам.

Нес он воду в ковше двумя руками, осторожно, как брагу, и думал, что с недогляда день начался, надо себя урезонить.

– Мимо, тять, льешь!

– Затрем. Умывайся, знай. Дела быстрехонько справим, я на старые урочища подамся, там сохатые держатся в любые зимы. К ночи, само собой, дома буду.

Пока Семен умывался, замаячило утро. Бусо стало в избе. Тревожно. Утром всегда так, думал Никифор, разливая по чашкам горячие щи. День с ночью воюет! Пройдет небольшое время, всякая вещь четко обозначится и уютнее станет.

Накормил он обоих, поел сам и стал на охоту собираться. Патроны проверил, снял с печки теплые катанки. Юлия Васильевича привязал, когда совсем рассвело, чтобы Семен видел и понапрасну не беспокоился.

– А как офицер пить будет? По-собачьи?

Никифор промолчал, не стал выговаривать парню, что над чужой бедой не смеются, когда своя рядом.

– Может, рану посмотришь? – спросил Семен.

Он ответил, зачем ее зря тревожить, розоветь она начала, живой кровью питаться. Оделся, подошел к кровати, присел перед дорогой, как водится по обычаю, поглядел на исхудавшего парня и совсем расстроился, хоть зипун снимай и дома оставайся. Чтобы себя не выдать и глупое свое беспокойство не показать, сказал строго:

– Про сохатого без меня не вспоминайте! Нельзя, примета такая!


Глава десятая

Жил Захарий легко, а к смерти готовился серьезно. Загодя в бане помылся, чистое белье надел, на лавку лег ногами к дверям, богородицу помянул, за грешных людей заступился и позвал Никифора – садись на тюрик, сказал, слушай, я исповедоваться буду, а ты на ус мотай. Первый мой грех – умен был, а другой грех, Никита, нам от деда достался. До утра доживем – вчерашнего дня не помним, беды и радости забываем скоро, будто чужие они нам. А они кровные наши. Подойдет срок – нахлынут неизжитые, замучают. Слышь, смеется вогульская девка? Целоваться лезет! Ты ее не гони, Никита. Не гони, ласковую…

К утру Захарий успокоился.

Обмывая его, Никифор думал, что живую смерть никто в лицо не видел, может, и в самом деле на вогульскую девку она похожа.

Прошли годы. Сам состарился и понял, что не смерть приходила к Захарию, а прошедшая жизнь.

Дорога на старые урочища не тяжелая. Редколесьем. Пестрый снег следами исшит, а хозяев не видно. С утра Никифор на небо поглядывал, большой снег ждал. Да так и не дождался. Растрепал ветер снеговые тучи. Никифор в Каменный лог спустился – опять плохо. Отсырел снег в логу, к осоти липнет, будто гири к ногам привязаны, а не лыжи ходкие. Перешел Безымянку, огляделся – до Чучканских болот уже недалеко, полторы версты осталось.

Пошел тише. Куда торопиться! В такую погоду к сохатым не подойдешь. Про дом вспомнил, забеспокоился – не рано ли трубу закрыл? Хватит ли питья Сенюшке? Других судить легко. Трудно себя понять. Пока болела Александра, думал, не дай бог, смерть случится – заревусь. Похоронил – слезинки не выпало. Суетился, домашние дела справлял, Сенюшку уговаривал, чтобы не плакал. Ничего, говорил, не поделаешь, срок мамке вышел в небесные края переселяться, там хорошо, живут все в достатке, без зависти и обиды. И тебе, Сенюшка с кордоном надо прощаться, со мной на службу ходить ты еще мал, домовничать одному боязно, мыши обидят.

Собрали котомки с вечера. Вышли ранехонько. До села тридцать верст – немалый путь. Осенью дни короткие. Шли ходко, по знакомой дороге, угорами да веретями Чучканские болота обходили. К обеду на тракт вышли. Отдохнул Сенюшка на сухой обочине и заявил, что не хочет больше на спине ехать, своими ногами пойдет. Никифор одобрил – свои ноги, сказал, всегда надежнее. В село пришли поздно, небо уж почернело. Сафрон Пантелеевич, как чужих, встретил, посмеиваясь, спросил, не побираться ли, случаем, собрались? Никифор хотел разжалобить тестя, стал рассказывать, как жили с Александрой многие годы душевно и счастливо, хозяйство вели, Сенюшку растили, а беда настигла – и все рассыпалось. Сафрон одернул – разговорами, дескать, пустыми дело не тумань, кланяйся и проси без подготовки.

Никифор окрика не испугался – пошла Александра, сказал, за малиной и заблудилась, ночь целую высидела на Чучканских болотах, простыла вся, бедная, здоровьем расстроилась, болеть начала, на глазах таяла.

Дослушал его Сафрон Пантелеевич, сказал, что за малиной на болота не ходят, и вынес решение – пусть, дескать, малый у меня живет, кормить и одевать буду, и в дальнейшей жизни определю…

На Чучканских болотах ветер гулял, в кустах ивовых путался. Урочище посреди болота, как гора темная, елки на нем плотной стеной к небу поднялись. Издалека видно. Никифор напрямик ударился. Тем и хороша зима, что веретий сухих искать не надо. А летом, или того хуже – осенью, прямушки тут обманчивы.

Выбрал он подходящую елку на краю урочища, отоптал снег, обломал ненужные сучья. Место ему нравилось. Под елкой подлесок густой, укрыться можно и ружье пристроить, чтобы не держать на весу. Неизвестно, сколько стоять придется. Зверь пуганый стал. Прошедшим летом из пушек стреляли, весь лес всполошили. Зимой поспокойнее, на дорогах воюют, возле сел и деревень.

Ждал Никифор сохатых слева, из осинников, глядел на рябое болото и думал, что время на охоте другое, версты его путают, давно ли из дому ушел, а утро к прошлому отодвинулось, с пережитым слилось. Показалось ему, вроде бы ветер спал, кусты на болоте не треплет, и снег не ворошит. А может, глаза устали, слабеть начали к старости. Пятьдесят лет прожил, без малого. Хоть и в лесу жил, на самом дальнем кордоне, а никакая беда не обошла…

В ту же осень, как жену похоронил и с сыном расстался, лесным сторожам винтовки пятизарядные выдали. Кому и лестно было затвором лязгать, людей пугать, а ему еще к горю довесок. Тосковал он без Сенюшки, в село ходил часто. И винтовку с собой таскал. Сафрон Пантелеевич, завидев его, честь отдавал, кричал на жену, чтобы стояла смирно и не смела бабьим телом шевелить. Авдотья на стряпню ссылалась, дескать, некогда столбом стоять, квашонка не замешана. Сафрон ей «вольно» командовал и за Никифора принимался, гонял по горнице – соловей, орал, пташечка, веселей шагай, служивый, держи рыло на иконы!

А к Сенюшке не допускал – не к чему, говорил, парня расстраивать, ему надо к новой жизни привыкать и к торговым людям. Надоело Никифору журавлем вышагивать, Сафрона артикулами тешить. Перестал он в избу заходить. С улицы на окна глядел, может, Сенюшка в окне покажется.

Застал его за таким делом охотник из местных, спросил, уж не грабить ли тестя собрался?

Никифор пожаловался ему, что живет в одиночестве, жену осенью похоронил, а Сафрон куражится, к сыну не допускает. Охотник посоветовал зря не мерзнуть, в трактир идти – горевать, дескать, лучше в тепле, чем на морозе, посреди улицы.

На том и расстались.

Зима отбарствовала, весна прошумела – опять сошлись. Охотник к себе завел, волчонка принес махонького, сует в руки – бери, говорит, не покаешься, друг будет верный на всю жизнь! Ласковым и смешным оказался волчонок, лапы толстые, уши мягкие болтаются, не зверь, а игрушка тряпичная. Скачала Никифор в конюшню его запирал и весь день беспокоился – обидят, думал, крысы волчонка, уши отгрызут.

Решил с собой брать. С версту волчонок сам по себе бежал, потом в траву ложился и не мог лапой пошевелить. Никифор отчитывал его, говорил, что волку на чужой спине ехать стыд и срам.

К осени волчонок выровнялся, на зверя стал похож. Но ума не набрался: тюрики по избе катал, ножки у стола грыз. Бить – рука не поднималась, а окрика Серый не боялся, подбежит, проказник, лизнет руку и смотрит – дескать, я ничего, играю, жизни радуюсь. Никифор за уши его трепал, а сам думал, как Сенюшка живет? Бывало, прижмется маленький, глазенки чистые, доверчивые. Сафрон, говорит, наследником его величает, на еду и на одежду не скупится.

В последний раз Никифор заходил к тестю после сенокоса. Сафрон прямо сказал – дескать, не бегай зря, не тряси штанами, не отец ты парню, Александра в девках еще брюхо нагуляла. Полоснул по сердцу ножом лысый черт, квасу выпил и стал рассказывать, что руду оловянную нашли под селом, завод хотят ставить.

От жары да от горя Никифор совсем смешался, начал тестю доказывать, что богоматерь тоже в девках зачала. Сафрон за ворота его вывел – иди, сказал, домой полегоньку, молитвы твори, может, в разум войдешь, чучело. Шел по селу Никифор, слезы сдерживал, думал – и поговорить не с кем, горе поведать. Один как перст. Волк еще молодой, не поймет, а лес к чужому горю летом глухой, в ветра колючие и в морозы не верит. С неделю не мог успокоиться, чуть болезнь сердечную не нажил. Да вовремя о зиме вспомнил, она, лютая, Сафрона не лучше. Шесть елок сухих свалил, распилил на месте и к избе стаскал. На работе забылся. Сердечная боль с потом вышла. Хоть лето увидел, ухи поел.

Вскоре осень нагрянула. Начал волка учить, на птицу и зверя натаскивать. Серый в лесу слушался неохотно, а дома ласкался, мокрый нос в колени совал. Ладно уж, говорил Никифор ему, живи как нравится, по волчьей природе. Просыпался Серый ранехонько, в двери скребся. Никифор пускал его в избу, ворчал: «Опять выспаться не дал», а в душе радовался, что шумно в избе, как у всех настоящих людей, которые домом и семьей живут.

Пока печка топилась, успевали поесть и собраться. Невелики были сборы – взять сумку с едой да винтовку. Без еды нельзя, не поешь – под сердцем колет. Винтовку таскать по уставу положено. Лесообъездчик набежит случаем или другой какой чин. Первым делом спросит, в каком состоянии казенное имущество находится и способно ли к действию? Тут же надо артикул выкинуть и сделать прицельный выстрел по неподвижному предмету.

Время свое берет. Привыкать стал Никифор к винтовке, ругал ее реже и маслом смазывал.

Осень в тот год стояла сухая, ясная. Уходили из дому рано, едва начинало светать, возвращались затемно, ужинали с лампой. Серый под столом засыпал, во сне повизгивал, сохатые ему снились. Сидел Никифор в теплой избе и думал, что жизнь, слава богу, в колею вошла, только бы ничего не случилось, ни плохого и ни хорошего. На казенной службе трудно от случая уберечься. Хочешь – не хочешь, а каждый месяц в контору иди, перед новым лесничим отчитывайся, что на вверенном участке недозволенных порубок не допустил, сосновые сеянцы выходил.

После доклада Герасим Степанович к своему столу приглашал, жалованье накрывал счетами и приказ зачитывал, что «вверяется в обязанность чинам лесной стражи делать заявления о найденной берлоге, и если зверь окажется налицо или уйдет из берлоги по вине начальника управления земледелия и государственных имуществ господина Дубенского, то заявившему выдается вознаграждение в размере 30 рублей». Писарь предупредил, что за зверя менее семи четвертей уплачивается половинная такса, измерение производится по спине, начиная со лба между глаз и до основания хвоста, размеры пестунов и годовалых медвежат в расчет не принимаются, к коренной плате за них присчитывается по пять рублей.

Никифор повторял приказ, стараясь не сбиться, получал деньги и бежал в лавку за покупками. В селе не задерживался, знал, что не любит Серый на цепи сидеть.

Дома перед волком оправдывался, кормил сахаром, рассказывал новости, что писарь женился на богатой девушке, а лесничий совсем охрип, сизый стал от вина.

Так и жили. Незаметно зима подошла. Уснул лес надолго.

Иной раз не верилось, что сил у весны хватит такую уйму снега смолотить. Серый тонул в глубоком снегу, а дома не оставался. Волчья порода брала свое. Под елками белок караулил: может, шишку уронит какая и за шишкой сама спустится. Пытался и зайцев гонять. Только куда там: чем больше горячился, тем глубже тонул. Никифор толковал глупому, что никогда ему зайца не догнать и пытаться нечего, весну надо ждать, крепкий наст.

Дни шли, по утрам снегом пахло. Слабела зима, хоть и злилась ночами.

Однажды Никифор в селе с Матреной Семеновной встретился. Старуха в лавку москательную его завела, от людских глаз подальше, сказала, что ей все известно, а печалиться нечего, Сенюшка жив и здоров, тятю не забывает. Хотел он попросить Матрену гостинцы Сенюшке занести, но она домой заторопилась, дескать, апрельские дороги ненадежные. Не зря старуха беспокоилась, сам он еле добрался, вымок весь и лыжи испортил.

Вскоре дожди прошли, последний снег смыли.

С Егория вешнего как на острову жили, не только в село, и к Безымянке не спустишься, вода кругом, любая лощинка – озеро. А в селе, как он после узнал, инженеры были, объявление сделали, что оловянный завод строить не будут, руда оказалась без значения. Потом слух прошел: государь-император казенные земли отрубает, чтобы селились мужики некучно, по лесным урочищам.

На волостной сходке земский начальник растолковал, дескать, не государь-император, а общество должно выделенцев землей наделять. Тогда мужики заявили, что сами на отруба не пойдут и никому из общества выделяться не позволят. Герасим Степанович социалистов винил, дескать, они, прокаженные, мутят народ.

Теплые дни начались. Никифор часто в лесу ночевал, тихими зорями любовался. Серый всю ночь охотился, а днем брел за ним вялый, на кусты натыкался.

Лето зеленое, нехлопотливое прожили, мягкой осени порадовались, спокойно зимы дождались.

Бывало, Герасим Степанович спросит, сколько лет сеянцам? Лет десять, пожалуй, минуло, думал Никифор, а утверждать коренно боялся. Кто его знает, года текут без отметин. Писарь сердился – не имеешь права, кричал, дураком быть на казенной службе! Непогоду можно переждать, перед писарем отмолчаться, на жизнь нет управы, ни кроткого и ни дерзкого она не щадит. Жили они с Серым по заведенному порядку, вечером из лесу усталые приходили и месту радовались, утром на окна глядели, что за погода на улице.

И вдруг такая тоска навалилась, мочи нет. Стыдно сказать, на колени не раз вставал, о лавку лбом бился и господа бога спрашивал: за что?

Ночью Александра снилась, вся в белом, косматая, волчьи зубы во рту.

Проснешься – еще хуже: вогульская девка в окне стоит, рубаха серебряными рублями обшита. Помаялся так, сердце наджабил, решил в церковь идти, в грехах каяться.

По пути в контору зашел. Герасим Степанович выдал жалованье и сказал, что лютует Сафрон, внук от него сбежал в неизвестном направлении. Выскочил Никифор из конторы, на крыльце винтовку наперевес взял, как объездчик учил. В таком воинском виде к Сафрону вломился, оружие на него наставил и закричал:

– Кайся, душегуб, последний твой час пришел!

Из кухни Авдотья выбежала, за грудь схватилась и села на лавку. Сафрон к стенке спятился, руками позади себя шарил, тяжелый предмет искал.

Чем бы все кончилось, одному богу известно. Спасибо, Авдотья отдышалась, в чувство пришла – жив, сказала, углан твой, живехонек, в Просверяках он, у Матрены…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю