Текст книги "Запасная столица"
Автор книги: Андрей Павлов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Что? Уже конец уроков? Пора домой?.. А что задали на завтра? Контрольная по алгебре?.. Вот так всегда: какие-то пустяки мешают главному.
Вечером за ужином Евдокия Андреевна, пытливо всматриваясь, спросила:
– Я заметила, ты начал читать «Войну и мир». Интересно?
– Да.
– В Москве объявлено осадное положение, – сказала мать. – Что будет? Немцы пытались бомбить мост через Волгу. В городе роют щели.
– Когда тебе очень трудно, – значительно произнесла Евдокия Андреевна, – надо искать успокоения у великих людей… У Льва. Толстого, – ответила она на мой вопросительный взгляд.
– О чем ты говоришь? – удивилась мать. – Какое успокоение? Завтра нам почти нечем обедать, ты же сама жаловалась.
– Тем более, – сказала Евдокия Андреевна.
На другой день, как раз в то время, когда ребята в классе, наверное, уже дописывали контрольную по алгебре, я, сидя в лесу на сыром пне, читал о том, как князь Андрей, раненый, с древком от знамени лежал на поле недавней битвы. И возле него, верхом на коне, остановился Наполеон. «– Вот прекрасная смерть, – сказал Наполеон, глядя на Болконского», – прочел я. Мои глаза были полны слез.
Я закрыл книгу и долго сидел со смятенным сердцем.
В лесу крепко и свежо пахло дубовым палым листом. В низком ветреном небе куда-то за Волгу неслись серые снеговые облака. По шоссе шли войска.
Тогда, в 41-м, я не дочитал до конца «Войну и мир». Я остановился на страницах, где князь Андрей Болконский окончил свою жизнь. «И князь Андрей умер».
И князь Андрей умер: что ж еще, о чем еще читать, зачем? Я не плакал, не жалел его. То, что я узнал о нем, было выше смерти. «Как мне жить теперь?» – думал я…
– Я вижу, ты уже прочел «Войну и мир»? – спросила меня Евдокия Андреевна.
– Да.
– Молодец. Только что-то уж очень скоро. Откровенно говоря, я не ожидала, что ты осилишь… Ну, а кто тебе понравился в романе больше всех?
Я молчал. Что-то мешало мне сказать о любви к князю Андрею.
– Пьер Безухов, да? – подсказала она, желая, очевидно, чтобы я разделил ее любовь к нему.
– Да, – легко соврал я.
И тотчас же ощутил сжигающее меня дотла чувство стыда – оттого, что князь Андрей Болконский не солгал бы никому и никогда.
В то время, как сытые, тепло одетые дипломаты катались на лыжах: наверное, в Струковском саду или за Волгой, среди древних осокорей прокладывая мягкую, искрящуюся солнцем, радующую сердце и мышцы лыжню…
Вот что рассказывала мне старая русская женщина Екатерина Кирилловна Чуйкова об одной из военных зим:
«В зиму сорок второго года я на рубежи угодила. Окопы рыть. Собрали нас: баб, девчонок, какие покрепче, парнишек – и отправили на станцию. В вагоны посадили, и поехали мы. Через Волгу, за Сызрань и еще дальше. Совсем в чужие края. Приехали. Татары там живут. По несколько человек расселили нас в ихних избах.
Татары крепко жили, чисто. Мне с подругами не повезло. Старуха древняя со снохой – хозяйки. У нас продукты с собой были, да еще казенное выдавали нам. Варить соберешься, а старуха даже ножа не даст, не то что чугуна. Мы с собой из колхоза свинину привезли.
Утром варить собрались. Только было кусок положили в котел, старуха выхватила его и на улицу кинула.
– Тьфу, шайтан, тьфу!
Что такое? Я уж потом узнала, что татары не едят свинины, как и мы, к примеру, собачатины. Пошли работать голодные. На другой раз – куда нам деваться? – хитрить пришлось. Кто-нибудь из девчонок зовет старуху, будто по делу срочному, а вторая в этот момент и сунет кусок свинины в котел. И караулит над ним, будто клушка.
Я не сужу старуху-татарку. У нее своя вера, строгая. Ее чтить надо, веру-то. Иначе какой же смысл? А сноха добрая была, молодая и уже по-другому воспитана. Защищала нас. Мы не понимаем, чего они по-своему лопочут, но чувствуем – о нас речь идет. Как сноха вышла на работу из избы, старуха опять за свое. Мы есть хотим, а нам и варить не в чем. Идем на работу голодные. Зима. В руках целый день кирка да лопата. Земля каменная. И возвращаться нам некуда.
Долго мы не вытерпели такого и пожаловались начальству: пропадаем, мол, ни за что. Поселили нас к другим. Тоже в татары. Вроде бы и вера у них та же, а мы вздохнули: и гороху нам дадут, и картошки сварят, если мы в поле задержимся. Придем и сразу за стол садимся, к горячему. Понимали они наше положение. Спасибо им и теперь говорю. Все равно трудно нам приходилось. Некоторые из наших убегали домой. А куда бежать: до станции сто верст, зима лютая, дороги неизвестные. Кто, бывало, из баб убежит, ту на станции тут же изловят.
– Кто такая? Откуда? Где документы?
– Да я…
– Ступай назад!
Вернется бабенка, чуть живая, отогреться после ста верст не может. Нет, за побег не судили… Почему бегали? Девчонки по глупости. Бабы – у этих дети остались дома: как они, что там? Вот потому и бегали. Были слухи: некоторые вовсе в бегах пропадали.
Через Волгу надо было переправляться. Дорога незнакомая. Пойдет бабенка рекой и в полынью провалится. Вот тебе и сходила к детям, проведала. Начальство даже предупреждало:
– Если кто убежать решит, через Волгу не ходите. Утопнете. На станцию ступайте.
Что ж, начальство тоже понимало наши мытарства… Я до конца свое отработала. Не знай, уж сколько я там чего нарыла – не считала. Мое дело долбить да копать без устали. Работу закончили, домой нас отпустили… После рубежа в колхозе я работала. На быках пахала. До тех пор за плугом идешь, пока быки выдерживают. Глядишь, уже вроде бы качаться стали в борозде. Значит, – хватит. Не заморить бы их. И все равно уже ночь наступает. Домой придешь, чего-нибудь перехватишь на ужин и как мертвая заснешь. Утром, до света, бригадир в избу лезет.
– Вставай, Катерина, пора!
Я ноги спущу с постели и сижу ступой деревянной: руки, ноги– будто плети, вялые. Бригадир ждет-пождет:
– Где твои лапти-то, работница? Куда ты их вчера кинула? Я тебе пособлю. А-а, вот они! Обует он меня и за руку с постели тянет…»
Вот уже почти пять лет тому, как вышла в свет моя книжка «Этот сладкий горький хлеб». Работая над ней, ездил я по приволжским деревням Самарской области, искал оставшихся в живых стариков, кто кормил Россию в годину Великой Отечественной. Они, почти каждый раз в слезах, рассказывали о своей жизни, а я, тоже чуть не плача, на магнитофон записывал. И считаю нужным именно здесь, сейчас, вроде бы только что выйдя, ошеломленный увиденным богатством, из продовольственного магазина 41-42-го года для иностранцев-гостей, еще раз вспомнить – как же существовали мои соотечественники, кормильцы страны и дипломатов тоже.
Хотя бы вот этот рассказ – Анны Васильевны Некорысловой, жившей в годы войны недалеко от Самары:
«Мужа моего сразу же взяли, чуть ли не в первую неделю. А я скоро пятого родила. Пятого… Господи, что же я с ними одна буду делать?
До зимы старыми запасами жили. Огород убрали. А потом… Я в колхозе работала. Приду домой, сама голодная. Дети увидят меня и в плач:
– Мама, мы есть хотим!
И я округ них плачу:
– Милые мои, да что же я вам дам!
В избе – миска муки: нам шестерым ею и глаза не запорошить. Наскребешь кое-что. Поедят они и уймутся. А завтра чем их кормить буду?
Собралась как-то и пошла в правление просить помощи. Председатель выслушал меня и говорит:
– Нечего мне тебе дать, Некорыслова. Нечего, понимаешь?
Потом сжалился над моими детьми и распорядился выписать два килограмма конины. Пошла я в кладовую. Одни ребра, гляжу. А я и тому рада. Принесла домой. В чугун скорее и на огонь. Так вкусно запахло! Еле дождались, пока сварилось. На стол тороплюсь подать.
– Нате, дети, хлебайте!
Перезимовали кое-как. И никто не помер из моих. Муж мой пастухом в колхозе работал. И как ушел на войну, двое старших ребятишек пасти овец вместо него стали. Утром никак не добужусь их: сонным лаптишки обую, завяжу и подыму с постели. Вечером придут мокрые до нитки и спать повалятся. А я им к утру всю одежонку высушу.
Весной, помню, решила я поднять клинышек земли в огороде и просо посеять для каши. Вместо хлеба чтобы. Немного и вскопала. В глазах темно становится, я и упаду возле лопаты. Полежу маленько и опять за черен берусь… Вот сейчас даже и не скажу: посеяла я тогда или сил не хватило, уже забыла. Мужа моего убило к тому времени: горе все остальное затмило.
Работали день и ночь. На дворе уже темень стоит, спать бы пора.
Бригадир в избу:
– Нюрка, собирайся в ночь работать!
– Да ведь я недавно с работы!
– Знаю. И я тоже недавно. Я и других баб сейчас пойду звать. Больше некому, сама знаешь. Знаю. Идешь в ночь.
В поле обед нам не всегда варили. Сухую затируху ложками между бабами делили: на детей паек. Тебе ложка, и тебе ложка. Больше – нет. Несу горстку домой. На всех шестерых ее сваришь. Похлебали водички мутной, горячей – хорошо. В жатву снопы вязали и возили в омет складывать. Двенадцать возов за день, а иной раз и больше выходило. Уйдешь в поле – еще темно. Приходишь домой – уже темно. Где мои дети-то? Что-то не слыхать никого. А они возле избы приткнулись кто как и спят, будто щенки, не дождавшись матери. Соберешь их да в избу, на постель покладешь. Пока уложишь, пока дела срочные подберешь – время бежит. Сама немного прикорнешь, скоро и на работу вставать…
У меня медаль была за хорошую работу. Ребятишки взяли в игру и потеряли. Ничего не осталось, кроме памяти…»
ПРОДОВОЛЬСТВЕННЫЕ НОРМЫ
Ныне, наверное, даже из стариков-самарцев мало кто помнит продовольственные нормы, какими нас, столичных жителей, пользовали в годы войны. Ушло время, иссякает память подробностями, оставляя нам только что отдельные судьбоносные вехи.
Хоть как-то, но существовали. Работая по двенадцать часов, иногда и ночуя в цехах, без отпусков и даже выходных. Рожали и растили детей. В скудном хлебе, пополам с надеждой, еще и песни пели, удивляя мир стойкостью мужества и неизбывным терпением.
В архиве Министерства иностранных дел обнаружился моему глазу документ, имеющий сегодня интерес необычайный. Ознакомясь с ним, старики прикоснутся памятью к забытому прошлому. Молодежь… Может быть, надеюсь, более пристально вглядятся наследники в лица дедов? Хотя бы…
Особенную ценность этот документ представляет уже тем, что составлен он как донесение посольства США в России Госдепартаменту. Мы, хорошо знакомые с бесстыдно искажаемой отчетностью отечественных статистических учреждений в угоду кому-то и чему-то, сейчас получим сведения, приближенные к истине. Потому как не было нужды дипломатам в этом вопросе приукрашивать или недоговаривать. Приведенные в документе цифры относятся к январю 1942 года.
Вот с чем жили россияне, причем только в городах, и столичные самарцы – так же. В русских деревнях, у большинства кормильцев, было положение другое. О нем, страницей раньше, поведала нам Анна Васильевна Некорыслова.
Продукт (гр.) 1 категория
рабочие 2 категория
служащие 3 категория
иждивенцы 4 категория
дети
Сахар 900/500 500/200 400/200 500/400
Масло 800/500 400/200 200/100 400/400
Мясо 2200/1200 1200/300 600/200 600/200
Картофель 5000/3000 5000/2000 4000/2000 4000/2000
В числителе указано количество продуктов, установленное правительством, в знаменателе – реально выдаваемое.
Такова была норма жизненно важных продуктов из месяца в месяц. По карточкам, в очередях, разумеется.
Как можно было прожить с таким запасом хотя бы месяц, и не просто прожить праздно, а еще и побеждать, – сейчас уму непостижимо. Токарю, фрезеровщику или слесарю-сборщику на авиационном заводе, где производили знаменитые штурмовики ИЛы, положено было 800 граммов хлеба на день. И это при том, что, бывало, рабочие неделями и домой не уходили.
И в это же время гости новоявленной столицы, дипломаты: 13 февраля 1942 года глава Британской военной миссии генерал М.Макфарнейн сообщал в Лондон, может быть, родственникам, интересующимся житьем мистера Макфарнейна в далекой России: «…Для членов дипломатического корпуса определены особые нормы, по которым они получают продукты в специальном магазине. Дипломаты, к примеру, получают 8 кг мяса, 30 кг хлеба и 8 кг сахара в месяц».
Жизнь завидная, столично-сладкая. И – хмельная к тому же. Дипломатам, оказывается по документам МИДа, отпускалось 10 литров водки на месяц. Не полбутылок, заметьте, какими и до сих пор измеряется в Отечестве все и вся. Десять литров! Любое горе зальешь. И веселья – с избытком.
Как же распоряжались дипломаты, более или менее трезвенники, не осиливавшие гигантскую норму, этаким хмельным обилием?
Наружным наблюдением по ведомству 2 Управления госбезопасности было установлено совершенно неожиданное: сотрудники дипломатических представительств в Самаре выезжали в пригородные колхозы и совхозы и выменивали там на водку другие продукты. Приелась им икра черная и красная, на деревенское потянуло. О предпринимательстве, выходящем за пределы дипломатической деятельности, проинформирован Наркомат иностранных дел.
20 мая 1942 года заведующий протокольным отделом НКИД Ф. Молочков вынужден был обратиться к Вышинскому с предложением сократить норму спиртного для дипломатов до 5 литров в месяц, «…поскольку водка в Куйбышеве для этой категории покупателей стала продуктом наиболее применяемым не столько для личного употребления, сколько для спекулятивных и товарообменных операций».
Вышинский, не замедлив, согласился и даже сократил предлагаемое еще на 1 литр. О несвойственных дипломатам продовольственных диверсиях в сельской местности был поставлен в известность сам Молотов. Он разразился гневной резолюцией: «Пускай они жалуются на наши меры, а нам не следует просить их о том, чтобы они соблюдали наши порядки. Они обязаны соблюдать наши порядки, правила и прочее».
Именно здесь, представляется, стоит упомянуть интересную деталь. Наркоминдел запросил свои посольства зарубежом о нормах отпускаемых дипломатам продуктов.
И оказалось, что, например, в Болгарии и Турции советским дипломатам было положено всего-навсего 300 граммов хлеба в день. М. Иванов, бывший дипломат, в книге «Япония в годы войны» рассказывает о прямо-таки бедствующем положении россиян советской миссии. Продовольствие японцы выдавали по карточкам в минимальном количестве.
Мясо – самого низкого сорта. Мыло – маленькими кусочками. Хлеба вообще не было. Дипломатам приходилось везти продовольствие из России специальной почтой.
Став второй… нет, точнее будет назвать – третьей столицей, потому что второй издавна назывался Санкт-Петербург, став столицей, Самара продолжала жить своими укоренившимися провинциальными обычаями.
Корреспондент «Дейли геральд» Турнер, потеряв традиционную английскую выдержку, обращается с жалобой на самарскую, отнюдь не джентльменскую гостеприимность.
И не куда-нибудь по ведомству иностранных дел он обратился, а в газету «Правда». Не иначе как по примеру россиян, ищущих правды и защиты. Никак не мог мистер Турнер смириться с тем, что в ресторане «Гранд Отеля» месяцами не подают чай, кофе, какао и другие напитки.
Вместо обозначенных в меню 20 блюд – двадцати!! – можно заказать одно или два, никак не больше. А продукты для дипломатического корпуса исчезают черным ходом.
Прямо на глазах голодного гостя нагло проносят корзины с редисом и салатами, и все это исчезает неведомо где. «Я пришел в редакцию, – жаловался он, – как к коллегам по профессии, чтобы честно сказать о ненормальном положении с обслуживанием иностранцев в «Гранд Отеле», а не смеяться в кулуарах, как это делают некоторые иностранцы, или же пишут об этом за границу».
Святая простота джентльмена! Как тащили в Самаре все, что возле руки, со дня ее основания более 400 лет тому назад, так ведется и поныне, только что с поправкой на достижения технического прогресса – не корзинами, а грузовиками и вагонами – и явные неуспехи в нравственном воспитании. Даже и звание столицы воровскую руку не то что не остановит, но и не устыдит. А в Англии-то что: или там уже перевелось жульничество? Стоит вспомнить хотя бы Ч. Диккенса. И в колониальном лихоимстве Англии во всем свете равных не сыскать. И жаловаться некому.
Знать бы мистеру Турнеру, как жила неподалеку от «Гранд Отеля» тетя Тоня, работница подшипникового завода, позарез нужного войне и общей победе, а в двух часах езды от города Анна Васильевна Некорыслова, кормилица России, наверное, не стал бы он жаловаться на свои обиды в редакцию «Правды». 20 наименований блюд в меню! Да одним перечнем их уже вполсыта будешь!
Скорее всего, о беспримерном мужестве россиянки написал бы мистер Турнер очерк хоть в «Правду», хоть в любое издание за рубежом и стал бы известен на многие годы вперед.
Накрепко запомнил я один день и событие в нем, кажется, из зимы 42-го года. Кто-то, добрый человек, подарил мне, мальчишке, талон на обед в столовой. Располагалась она на углу улиц Некрасовской и Фрунзе, и сейчас, помоему, – тоже существует. Совсем рядом с «Гранд Отелем», за угол завернуть. Лишний раз поесть постоянно голодному парнишке – большое подспорье в те времена!
Обед начинался уже возле дверей: пахло изнутри горячим и невообразимо вкусным. У входа стояла пожилая женщина с решительным и неприступным выражением лица. Если бы кому пришло в голову на пустой желудок взять столовую в абордаже, отбилась бы она и в одиночку. Каждому обладателю заветного талона сторожиха вручала алюминиевую мятую ложку со строгим предупреждением – вернуть ее вместе с опорожненной миской, иначе тебя не выпустят.
В мороз на улице и в запахах кухни эта угроза воспринималась шуткой гостеприимной хозяйки. Ложка у меня в руках. Скорее к раздаточному окну! Два… нет, пожалуй, целых три половника плеснули в алюминиевую плошку. Мутноватая водица со считанными пшенниками на дне. Показалось, нет ли: одна единственная жиринка, желтоватым пятнышком, призывно блеснула. Ешь на здоровье, покуда не иссяк вкусный крупитчатый парок. А вот хлеба здесь не положено было. Принес с собой кусок – хорошо. Нет – не прогневайся. Я косил глазом на соседние столы: обедал все больше военный люд. Распускали солдатские заплечные мешки, доставая оттуда хлеб и сухую колбасу.
Даже издали пахла она… Господи, как же она сладко пахла! Нет, лучше смотреть в свою миску! Вкусный был суп, обжигающе сытный!
А ведь случись невероятное: попади я на обед в дипломатический «Гранд Отель» с меню в 20 блюд, да за один стол с японцем и турком, скажем, – ничего бы и не запомнилось!
ГРАНД ОТЕЛЬ
С чувством досады и недоумения рассматривал я попавший в поле моего зрения архивный документ – докладную зав. протокольным отделом заместителю наркома иностранных дел Г. Деканозову, датированную 10 апреля 1942 года.
Дипломатические чиновники наркомата, прочлось, были категорически против самого что ни на есть житейского: кое-кто из деятелей искусства, и среди них – всего-навсего! – Д. Ойстрах, Э. Гилельс, С. Образцов, М. Шолохов нашли какими-то окольными путями возможность столоваться в ресторане «Гранд Отеля», вместе с дипломатами и журналистами. Ну и что, казалось бы? Доброго вам аппетита, именитые гости новоявленной столицы Самары!
Чем богаты, тому и рады, как говорится. Достойно вы отплатите всему миру скромное по тем временам гостеприимство хозяев. Кстати сказать, М. Шолохов, военный корреспондент, и заглянул в Самару, очевидно, всего-то на несколько дней и обедов проездом на фронт. Нет, нежелательно оказалось, чтобы М. Шолохов обедал в компании дипломатов! Убедительных и вообще каких-либо аргументов запретительного характера в докладной зав. протокольным отделом не приводится. Не исключено, догадываюсь, что инициатива исходила из кабинетов 2-го Управления госбезопасности: постоянные, даже и накоротке, застольные контакты с дипломатами, потенциальными и, вполне вероятно, уже установленными разведчиками, недопустимы.
Скорее всего, так оно и было: чекисты вмешались. Заместитель наркома Деканозов не оставил на докладной своей резолюции.
Еще одно любопытное свидетельство непростительно безобразного отношения к соотечественникам упоминает И. Эренбург в своей книге «Люди, годы, жизнь». Как и некоторые другие писатели: К. Паустовский, А. Довженко, В. Василевская, П. Павленко, В. Иванов, В. Катаев, А. Игнатьев, А. Афиногенов, актер и режиссер С. Михоэлс, художник А. Герасимов, И. Эренбург, правда, не надолго, также был эвакуирован в Самару. Приехавших «в дачном вагоне» писателей разместили в общежитии «Гранд Отеля». Но через несколько дней… выселили. Вежливо, нет ли – неизвестно. И почему выселили, по каким стратегическим обстоятельствам? Всего-то-навсего: англичане, устраивавшиеся в Самаре, пожаловались в Наркоминдел, что, видите ли, горничным посольства Великобритании поселиться, более-менее удобно, негде.
Потому и – чисто по-русски: «Вот Бог, а вот порог». Бесстрастным стилем И. Эренбург рассказывает о своих встречах с иностранными журналистами в самарском «Гранд Отеле». Пьянствовали газетчики, балуясь знаменитой русской водкой и сетуя на провинциальную скуку. И чтобы одолеть ее или хотя бы разбавить, строили домашние прогнозы на развитие военных событий в полях России.
И выходило по их, во хмелю, предположениям: через месяц-другой Гитлер завоюет всю Россию, и борьба с ним будет продолжаться уже в Египте или в Индии.
Намек в этих рассуждениях выглядел более чем прозрачным: дескать, остается одна надежда – на победоносные британские войска.
Что же касается реакции озабоченного событиями на фронтах И. Эренбурга, следует, очевидно, обратиться к его яркой патриотической публицистике тех лет.
На этом, по-джентльменски вежливо скажем, легковесном и не далеком, в смысле исторических оценок, фоне рассуждений иностранных журналистов, совершенно в другом ключе, ближе к правде, читаются впечатления о России и, в частности, о Самаре, первого секретаря посольства Великобритании Дж. Ламберта. Одолев длинный кружной путь от берегов Альбиона до России, скорее всего, через Иран, в своем отчете он информировал 5 августа 1942 года: «Человеку, прибывающему сюда впервые с юга в конце зимы, картина представляется весьма суровой. Мрачные здания типа больниц и фабрик, громоздкие телеграфные столбы и опоры высоковольтных линий, наконец – лагеря с их сторожевыми вышками и толпами заключенных, работающих под надзором на строительстве домов и других объектов, – таковы первые впечатления. И даже вид свободных людей не прибавляет ощущения свободы: они пробегают в своих ватниках, спеша укрыться от жестокого холода в простых деревянных домах или современных рабочих квартирах. Воистину нужно быть человеком, чтобы выжить в подобных условиях. Они выживают. Более того, население увеличивается с каждым годом.
День за днем они все так же бредут на работу. Они невозмутимы и проявляют эмоции лишь в очередях за продуктами, но и тогда эти проявления выглядят скорее автоматическими, нежели непосредственными. Животные, – можете сказать вы. Но животные никогда не смогли бы создать то, что создали они. С приходом весны картина несколько меняется. Ощутимые перемены приносит наступление лета. Снимаются унылые ватные пальто и зимние шапки и появляются простые, но светлые и чистые женские платья и вышитые мужские сорочки. Сердитые и недовольные лица – редкость, но с накалом страстей может проявляться необузданная жестокость…»
Можно сказать, что, в некоторой степени, зорким и непредвзятым взглядом обладал Дж. Ламберт. Да, ходили тогда самарцы в ватниках и унылых пальто -подешевле чтобы обошлось. А лучше ватника – нет одежи в зимней работе на морозе. И нам самим встречались сердитые, недовольные лица, особенно в безнадежно длинных и медлительных очередях. А уж русская необузданная жестокость – она и без накала страстей вспыхивала, и, уж точно: в тихой Англии этакой не видели со времен нашествия викингов и римлян, со времен бессмысленной междоусобной войны Алой и Белой роз.
Что же касается лагерей с вышками и толпами заключенных, тут, несомненно, Дж. Ламберт одними слухами пользовался. Конечно, хотел он увидеть их, вполне вероятно, и пытался. Да обязательное за дипломатом наружное наблюдение 2-го Управления госбезопасности решительно останавливало чужестранца на полпути к тому, что он мог увидеть: «Вернитесь, пожалуйста, дальше нельзя»! «Очень жаль». И – весь разговор.
Здесь мне придется обратиться к другому документу, личному. Лагеря со сторожевыми вышками и заключенные в них, десятки тысяч, действительно, сосредоточились под городом Самарой, но еще задолго до того срока, как стать Самаре запасной столицей и приезда сюда Дж. Ламберта.
Полезно будет вспомнить призабытое: нынешняя Волжская гидроэлектростанция по уже разработанному и утвержденному проекту должна была быть воздвигнутой не там, где она сейчас, в районе гг. Жигулевска и Тольятти, а в створе Жигулевских Ворот, в координатах пригородной Красной Глинки. Для строительства гидростанции и были сосредоточены силы заключенных в так называемое «Управление Особстрой». Лагеря располагались в прибрежных лесах – проедешь мимо и ровным счетом ничего не увидишь.
Моя мать, Елена Андреевна, работала по вольному найму врачом в нескольких лагерных здравпунктах. Жили мы – трое детей у матери – в бараке, выстроенном заключенными. Выйдешь на крыльцо, и тут же, перед глазами, в двадцати метрах -колючая проволока, сторожевая вышка с часовым. Через проволоку просматривается жизнь лагерная. Так называемый тогда «3-й участок». За двадцать метров, через проволоку, издали – жизнь как жизнь, ничего примечательного. К проволоке скоро привыкли. Поселились мы здесь вскоре после начала войны. Строительство ГЭС было тотчас же законсервировано. Заключенные работали на прокладке шоссе, а к осени 41-го, с эвакуацией авиационных предприятий в Самару, возводили цеха моторного завода.
Несколько лет тому назад рассказывали мне: в нынешнем санатории «Красная Глинка», в библиотеке, в годы войны находился рабочий кабинет знаменитого авиаконструктора С. В. Ильюшина.
Осенью 41-го года, погожими вечерами, помнится, даже музыка играла, и на поляне возле лагерных ворот однажды спектакль состоялся – «Медведь» по пьесе А. П. Чехова. И недурно, как показалось мне, мальчишке, играли. А вот в подошедшую зиму…
Мать возвращалась домой уже к ночи. Привозил ее в розвальнях расконвоированный заключенный. Мы, ребятишки, ждали скрипа снега возле крыльца – настороженные и голодные. Раньше, когда в доме водились кое-какие продукты, я и брат Василий что-то и кое-как съедобное готовили к приходу матери. Она хвалила нас: «Очень вкусно!» А что же ей оставалось делать? Зимой наши заботы упростились: нужно было выучить уроки, на что уходило при нерадении вовсе немного времени, и поддерживать тепло в промороженной уже до инея по углам квартире. И ждать, когда мама постучит в дверь. Часто отключали свет, и в холодной комнате с занавешенными маскировочными шторами окнами наступала пронзительно черная темь.
– А мама придет? – спрашивает пятилетняя сестра почти шепотом.
– Придет, придет.
– А почему же она не идет?
– Видишь, свет погас. Как же ей идти впотьмах!
– А почему он погас?
– Потому что погас! – не выдерживает одиннадцатилетний брат. – И перестань почемукать! Пискля ты… Андрей, подыми штору, и в самом деле что-то боязно.
Зимняя серая ночь властвовала за оледенелым окном. В ней стыли черные деревья леса. Длинные, без единого огонька соседние бараки тонули в снегах. Стужа. И где-то в ночи торопится мать.
Помнится: каждый вечер местный радиоузел проигрывал одни и те же бодрящие слух пластинки. Но в памяти осталась только одна мелодия – увертюра к опере «Кармен». Странно, ошеломляюще странно звучала испанская музыка в черном холоде барака.
– Пора топить печку! – командует Василий. Да, пора. Мать, как всегда, промерзла в розвальнях с соломой. А у нас уже тепло. И тьма отступит из комнаты.
Мы разжигали буржуйку. Топить, – это было славное занятие! Огонь торжествующе гудел, сжирая дрова. Железо потрескивало и скоро местами раскалялось докрасна, стреляя малиновыми искрами. Мы втроем усаживались у самой дверцы, а немного погодя, когда лицам становилось нестерпимо жарко, отодвигались от огня все дальше и дальше. Тепло достигало промерзших углов, окон, и с них уже начинало капать – стекали морозные узоры со стекол.
Закипал чайник. Он был сделан из какой-то авиационной детали с веселым свистком – сигнальщиком. А вот и стук в дверь! Мы опрометью бросались навстречу матери.
– Мам, мы есть хотим!
– Сейчас, сейчас. Я только обогреюсь немного. Какие вы молодцы – истопили. Что бы я без вас делала? И чай уже готов? Совсем хорошо!
А я или Василий уже ставили на печку сковородку и открывали материну сумку: что-то она привезла? И – привезла ли?
Я ходил в шестой класс. Каждое утро идти из лесу к шоссе приходилось мимо глухих лагерных ворот – зоркий глаз охранника провожал парнишку. Ни разу не встречалось мне, как выводили заключенных на работу. Должно быть, это происходило в более ранний час. Только что снег был заметно истоптан множеством ног. Видел я другое.
В зиму 42-го и 43-го годов, почти каждый день, когда я шел мимо ворот в школу, вывозили из лагеря покойников. Заиндевевшая лошаденка, запряженная в розвальни, и на санях пять, семь гробов из горбыля, увязанных мерзлой веревкой. Расконвоированный заключенный в ватных штанах и телогрейке топчется с вожжами, пока охранник, тыча пальцем, пересчитывает гробы.
– Все сходится, трогай!
Где хоронили несчастных, я не знаю. Сейчас, поди, никаких следов не найти: памятников им не ставили.
Почему я тогда – ведь уже тринадцатилетний мужичишка – не осознавал ужаса человеческой трагедии, изо дня в день, рядом со мной – всего-то двадцать метров до колючей проволоки – происходившей в лагере? Не могу объяснить. Приводились в действие какие-то неведомые, защитного назначения, нервные центры или хотя бы волокна, оберегая душу мальчишки? Не знаю.
Хорошо до четкости помнится иное. Раз в месяц, примерно, мать собирала детей в баню. Вечером, с пропуском, мы проходили под лязг засова внутрь лагеря. Ни единой души навстречу. Ни огонька. Черные глухие бараки.
Я, старший, никогда не спрашивал мать о ее взаимоотношениях с заключенными. Судя по некоторым приметам, они уважали доктора. Когда мы вчетвером, уже нагишом, входили в банный жар, глаз поражал блеск выскобленных полок и скамей. Не дольше часа мы, поди, мылись-то. Но за это время наше бельишко уже было выстирано, прожарено и выглажено! Неимоверно! Но – было, не ошибаюсь.
Мать одаривала банщиков моршанской махоркой, всего-навсего пачкой. Они были счастливы, если счастье возможно в лагере. И запомнил я, может статься, – главное. Вот что врезалось навсегда: это выражение глаз банщиков, мужиков годов уже под пятьдесят, когда глядели они на румяных после банного пара ребятишек. Сколько совершенно необъемного светилось в глазах: нежность, печаль, радость, легкость и тяжесть собственных воспоминаний о своих детях и внуках, безнадежность и надежда…