355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Турков » Александр Блок » Текст книги (страница 1)
Александр Блок
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:29

Текст книги "Александр Блок"


Автор книги: Андрей Турков


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Турков Андрей
Александр Блок

Что ждет нас за переплетом книг, где стоит это имя – Александр Блок?

Сначала впору растеряться: одна книга спорит с Другой, и даже близкие по времени создания стихи скрещиваются друг с другом, как шпаги в отчаянном поединке.

И так же яростно спорят между собой о том, каков же настоящий Блок, его близкие, друзья, современники, исследователи.

Истинный Блок, – утверждали одни, – это рыцарь Прекрасной Дамы, таинственной Вечной Женственности, которая когда-нибудь низойдет в наш грешный и страдающий мир, чтобы спасти и чудесно преобразить его. Даже в истории собственной юношеской любви поэт видит как бы прообраз этого чуда. Поэтому картина свидания, прихода возлюбленной вдруг озаряется каким-то напряженным, благоговейно-восторженным светом:

 
Запевающий сон, зацветающий цвет,
Исчезающий день, погасающий свет.
Открывая окно, увидал я сирень.
Это было весной – в улетающий день.
Раздышались цветы – и на темный карниз
Передвинулись тени ликующих риз.
Задыхалась тоска, занималась душа,
Распахнул я окно, трепеща и дрожа.
И не помню – откуда дохнула в лицо,
Запевая, сгарая, взошла на крыльцо.
 

Вы хотите знать подлинное лицо Александра Блока? – продолжали они. Посмотрите на мальчика, увидевшего чудо, изображенного художником Нестеровым в картине «Видение отроку Варфоломею». Это он!

 
Но вот голос другого современника:
Стихия Александра Блока
Метель, взвивающая снег.
Как жуток зыбкий санный бег
В стихии Александра Блока!
Несемся – близко иль далеко?
Во власти цепенящих нег.
Стихия Александра Блока
Метель, взвивающая снег.
 
(Федор Сологуб)

Нет, – слышим мы, – Блок совсем не рыцарь-монах, воспевающий божественную Прекрасную Даму! Он похож на Мцыри, тосковавшего в монастырских стенах по своей далекой, смутно припоминаемой родине, по настоящей, бурной жизни, которая звала его, как сказано у Лермонтова,

 
От келий душных и молитв
В тот чудный мир тревог и битв,
Где в тучах прячутся скалы,
Где люди вольны как орлы.
 

Это голос Мцыри слышится в яростной отповеди Блока тем, кто пытался «образумить» поэта, вернуть его в «темные храмы» ранних стихов:

 
Прочь лети, святая стая,
К старой двери
Умирающего рая!
Стерегите, злые звери,
Чтобы ангелам самим
Не поднять меня крылами,
Не вскружить меня хвалами,
Не пронзить меня Дарами
И Причастием своим!
 
(«Прочь!»)

И, как Мцыри, – слышим мы вновь, – он заблудился и смертельно устал в своих скитаниях, гордый, отчаявшийся, горько усмехавшийся над своими несбыточными мечтами и все-таки благословлявший безумную и погибельную, но вольную жизнь. Недаром Блок взял строки из лермонтовского стихотворения «За все, за все тебя благодарю я…» эпиграфом к одному из самых знаменитых своих циклов «Заклятие огнем и мраком».

Вы хотите видеть настоящего Александра Блока? – спрашивают нас. Взгляните на портрет, написанный с него блестящим художником Константином Сомовым! Тяжелое, надменное, бесконечно усталое лицо, опаленное пламенем многих страстей… Вот он!

Да, был и такой Блок. Но почему же ни он сам, беспощадный к себе и бесстрашно искренний, ни его близкие не любили этот портрет?

Каков же истинный Блок?

Когда в воздухе собирается гроза, то великие поэты чувствуют эту грозу, хотя их современники обыкновенно грозы не ждут. Душа поэта подобна приемнику, который собирает из воздуха и сосредоточивает в себе всю силу электричества.

Блок[1]1
  Александр Блок. Собр. соч. в 8-ми т. Т. 6. М., Гослитиздат, 1962, стр. 376. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте, в скобках: римская цифра обозначает том, арабская – страницу. Дополнительный том к этому изданию – «Записные книжки 1901–1920». М., 1965 – обозначается цифрой IX.


[Закрыть]

 
Фея – младенца меня
Унесла в свой чертог озерной
И в туманном плену воспитала…
И венком из розовых роз
Украсила кудри мои…
 

Так рассказывает один из героев драмы Блока «Роза и Крест» – певец Гаэтан – о своем детстве. Подобно ему и сам Блок, как сказано в поэме «Возмездие»,

 
…был заботой женщин нежной
От грубой жизни огражден,
Летели годы безмятежно,
Как голубой весенний сон.
 

«Музыка старых русских семей» (V, 34) звучала вокруг ребенка, воспитывавшегося в доме известного русского ботаника А. Н. Бекетова. (Вскоре после рождения сына – 28 ноября 1880 года-Александра Андреевна Бекетова разошлась со своим мужем, профессором Варшавского университета Александром Львовичем Блоком, и вернулась в Петербург. И хотя через несколько лет она вторично вышла замуж за офицера Франца Феликсовича Кублицкого-Пиоттуха, бекетовская семья продолжала играть в воспитании мальчика преобладающую роль.)

«Благоуханная глушь» подмосковной усадебки Шахматове, обычной летней «резиденции» Бекетовых, казалось, прочно отгорожена от всего печального и тревожного, как будущий «соловьиный сад» блоковской поэмы, в который «не доносятся жизни проклятья». Как в сказочном королевстве, ребенок растет в профессорско-дворянской семье общим кумиром и баловнем и занимает все большее место на скрижалях фамильной «хроники» – в тетради «Касьян» (сестры Бекетовы, и среди них мать Блока, завели ее, чтобы раз в четыре года – в Касьянов день, 29 февраля – записывать важнейшие из случившихся событий и гадать о будущем).

Впоследствии «Касьян» наивно и благоговейно сохранит нам внешний пунктир блоковской биографии: «ангел прелестный», «Сашурочка» постепенно превратится в «Сашуру», в «Сашу», окончит гимназию, поступит в Петербургский университет, женится на дочери близкого друга А. Н. Бекетова, великого русского ученого Менделеева, Любови Дмитриевне, и будет на первых порах думать по окончании курса быть учителем русской литературы или служить в Публичной библиотеке.

Но вскоре определится истинное его призвание: «Саша стал известным поэтом, издал уже несколько сборников стихов, пишет во многих изданиях» (1908); «Саша очень известный и любимый поэт» (1912).

На записи 1912 года повествование «Касьяна» обрывается, так что он ничего не может поведать нам о Блоке – авторе драмы «Роза и Крест» и поэм «Соловьиный сад» и «Двенадцать». И конечно же, он оставляет неразгаданным самый процесс превращения «Сашурочки» в великого поэта.

Блок говорил, что писательские творения – «только внешние результаты подземного роста души» (V, 369–370). О ходе этого роста можно подчас только догадываться. Это-сложнейшее производное от разнообразнейших жизненных событий и впечатлений, от огромнейших до почти незаметных.

Много лет спустя мать Блока писала, что «он – очень напряженный и чувствительный аккумулятор».[2]2
  Архив Ин-та русской литературы (Ленинград).


[Закрыть]
Это глубоко верно и во многом объясняет, почему именно Блок превратился в величайшего трагического поэта эпохи.

Блоку было что «аккумулировать» уже в атмосфере самой его семьи.

«…И ребенка окружили всеми заботами, всем теплом, которое еще осталось в семье, где дети выросли и смотрят прочь, а старики уже болеют, становятся равнодушнее, друзей не так много, и друзья уже не те – свободолюбивые, пламенные, – говорится в набросках планов блоковской поэмы „Возмездие“, во многом носящей автобиографический характер. – …Семья, идущая как бы на убыль, старикам суждено окончить дни в глуши победоносцевского периода. Теперь уже то, что растет, – растет не по-ихнему, они этого не видят, им виден только мрак» (III, 462).

За этой конспективной записью – плоды не только позднейших «ума холодных наблюдений», но и непосредственных «горестных замет» детского и юношеского сердца, которое внезапно смутно ощущало противоречия, проступающие сквозь «прелесть той семьи».

Старшие Бекетовы не могли понять не только «незнакомца странного», «демоном» ворвавшегося в их семью, – А. Л. Блока, но и свою собственную младшую дочь, полную каких-то неясных томлений и резко сменяющихся настроений.«…меня пять человек, а может и больше», – признавалась она сестре уже на склоне лет.[3]3
  Архив Ин-та русской литературы (Ленинград).


[Закрыть]

«Уже кругом – 1 марта, – говорится в тех же набросках поэмы. – И вот предвестием входит в семью „демон“» (III, 461).

1 марта 1881 года-день убийства народовольцами царя Александра II. Мысль Блока очень глубока и интересна: общественное брожение, напряженность, кризисность проявляют себя всюду, в самых разных жизненных областях.

«Мы знаем гуртовые события, а не судьбы лиц, находившихся в прямой зависимости от них и в которых без видимого шума ломались жизни и гибли в столкновениях. Кровь заменялась слезами, опустошенные города – разрушенными семьями, поля сражений – забытыми могилами», – писал об одном переломном историческом моменте Герцен.

Как в герое блоковской поэмы, так, вероятно, в свое время и в самом авторе «все сильнее… накоплялось волнение беспокойное и неопределенное» (III, 460) и напряженно искало себе выхода и имени.

Эти настроения, а также родственные и дружеские связи сблизили Блока в начале века с группой так называемых молодых символистов, в особенности с Андреем Белым (псевдоним Бориса Николаевича Бугаева) и с Сергеем Соловьевым.

Символизм – одно из самых сложных и противоречивых направлений в русской литературе рубежа веков. Истоки символизма были довольно многообразны, различные писатели приходили к нему глубоко индивидуальными путями, придавая этому течению крайнюю пестроту, когда даже признанные «лидеры» его решительно расходились порой друг с другом в определении «метода чистого символизма».

С одной стороны, символисты опирались на идеалистические идеи Платона и любили выражать их гетевскими словами: «Все преходящее только символ». Для них все становилось мистическим, волнующе неясным. На каждый предмет ложится «отблеск, косой преломившийся луч божеского». Каждое событие земной жизни лишь обозначает, символизирует нечто, совершающееся в ином, идеальном, потустороннем мире.

Сама жизнь, по меткому определению современного исследователя Л. К. Долгополова, представлялась символистам «в виде некоего внешнего покрова, таящего в глубине своей нечто более важное, грозное и хаотическое, но невидимое „простым глазом“».[4]4
  История русской поэзии в 2-х т. Т. 2. Л., «Наука», 1969, стр. 257.


[Закрыть]

Все это, казалось, должно было далеко увести их – а некоторую часть и действительно уводило! – от «низменной» действительности с ее злободневными тревогами, нуждами и заботами.

Но, с другой стороны, при всем своем «отталкивании» от окружающей жизни символисты на самом деле были порождением определенной эпохи, ее «детьми».

Как остроумно определил впоследствии Борис Пастернак, «символистом была действительность, которая вся была в переходах и брожении; вся что-то скорее значила, нежели составляла, и скорее служила симптомом и знамением, нежели удовлетворяла».[5]5
  Блоковский сборник, II. Труды Второй научной конференции, посвященной изучению жизни и творчества А.А. Блока. Тарту, 1972, стр. 449.


[Закрыть]

При дверях стояла эпоха гигантских социальных потрясений, войн и революций, и символисты ощущали уже некие «подземные толчки», хотя и истолковывали их в религиозно-мистическом духе, пророча скорый «конец истории» и наступление предсказанного в Апокалипсисе «страшного суда».

Не удивительно, что творческие пути многих символистов, в том числе и Александра Блока, оказались достаточно сложным и противоречивым.

В «Розе и Кресте» наивный собеседник Гаэтана ни-как не может уразуметь происхождения его песенного дара:

 
Бертран
Так ты воспитан феей?
Гаэтан
Да…
Бертран
И песне
Она тебя учила?
Гаэтан
Да. Она – и море.
 

В блоковской символике «море» – это жизнь, народ, исторические движения и потрясения.

Автор одной из новых книг о Блоке А.Н. Горелов заметил, что у современных исследователей существует опасность подвести поэта к поэме «Двенадцать» «прямиком, строевым шагом».

Некогда, в молодости, и самому Блоку тоже все представлялось очень простым: «…высший расцвет поэзии: поэт нашел себя и, вместе, попал в свою эпоху. Таким образом моменты его личной жизни протекают наравне с моментами его века, которые, в свою очередь, едиповременны с моментами творчества. Здесь такая легкость и плавность, будто в идеальной системе зубчатых колес».[6]6
  Александр Блок и Андрей Белый. Переписка. М., изд. Гос. Лит. музея, 1940, стр. 13.


[Закрыть]

Это высказано в письме к Андрею Белому 9 января 1903 года. Ровно через два года Белый приехал в Петербург, где вместе с Блоком остро пережил кошмар Кровавого воскресенья. Тогда Александр Блок действительно вступил в свою эпоху, пробужденный отдаленным гулом «моря» – сначала русско-японской войны, а потом революции 1905 года, и отныне даже «моменты его личной жизни протекают наравне с моментами его века», – только нет здесь никакой «легкости и плавности», а есть долгий, трудный, подчас окольный путь к «высшему расцвету поэзии».

Первая книга Блока – «Стихи о Прекрасной Даме» (1905) – была встречена многими символистами восторженно.

«Книжка эта родилась вне временности, – вне современности, во всяком случае», – многозначительно говорилось в одной рецензии, исходившей из этого лагеря. Поэтический дебют Блока явственно противопоставлялся здесь «злободневности» революционного 1905 года.

«Земная» основа книги действительно была далека от шумящих вокруг событий: это история любви Блока к своей будущей жене, Любови Дмитриевне Менделеевой.

Многие из этих стихов реально, хотя и пунктирно, воссоздают все перипетии развития чувства:

 
Ей было пятнадцать лет. Но по стуку
Сердца – невестой быть мне могла.
Когда я, смеясь, предложил ей руку,
Она засмеялась и ушла.
Это было давно. С тех пор проходили
Никому не известные годы и сроки.
Мы редко встречались и мало говорили,
Но молчанья были глубоки.
И зимней ночью, верен сновиденью,
Я вышел из людных и ярких зал,
Где душные маски улыбались пенью,
Где я ее глазами жадно провожал.
И она вышла за мной, покорная,
Сама не ведая, что будет через миг.
И видела лишь ночь городская, черная,
Как прошли и скрылись: невеста и жених.
И в день морозный, солнечный, красный
Мы встретились в храме – в глубокой тишине:
Мы поняли, что годы молчанья были ясны,
И то, что свершилось, – свершилось в вышине.
 

Почти каждая строфа стихотворения поддается педан-тической расшифровке, вплоть до точных дат «зимней ночи» и «морозного дня».

 
И только одна из мира
Отражается в каждом слоге…
 

говорит сам поэт. Но недаром «одна из мира», героиня стихов, которые временами читал ей автор, во многих из них «себя не узнавала» и не без труда и не без внутреннего сопротивления («злой ревности женщины к искусству») входила в мир, где – по ее словам – «не то я, не то не я, но где все певуче, все недосказано».[7]7
  Центральный Государственный архив литературы и искусства (Москва). Далее-ЦГАЛИ.


[Закрыть]

Поэт-символист «твердо уверен в существовании таинственной и малопостижимой связи» между возлюбленной и собой, и реальная девушка оказывается для него «земным воплощением пресловутой Пречистой Девы или Вечной Женственности» (VII, 62).

Поэтому-то реальной, земной женщине было трудно, а то и просто невозможно узнать себя в таком обличии:

 
Предчувствую Тебя. Года проходят мимо
Все в облике одном предчувствую Тебя.
Весь горизонт в огне – и ясен нестерпимо,
И молча жду, – тоскуя и любя.
Весь горизонт в огне, и близко появленье,
Но страшно мне: изменишь облик Ты,
И дерзкое возбудишь подозренье,
Сменив в конце привычные черты.
О, как паду – и горестно, и низко,
Не одолев смертельныя мечты!
Как ясен горизонт! И лучезарность близко.
Но страшно мне: изменишь облик Ты.
 

«Тревожная, драматическая „история любви“, – пишет современный исследователь П. П. Громов, – перестала быть частным случаем, в нее проникло „общее“, „мировое“, „космическое“, она стала одним из проявлений надвигающейся, вот-вот готовой разразиться катастрофы, вселенского, апокалипсического катаклизма».[8]8
  Павел Громов. А. Блок, его предшественники и современники М.-Л., «Сов. писатель», 1966, стр. 109.


[Закрыть]

В 1900 году, в разгар студенческих волнений, Блок принес к старинному знакомому семьи Бекетовых В. П. Острогорскому, редактору журнала «Мир божий», стихи, внушенные картинами Виктора Васнецова, где изображались вещие птицы древних русских поверий-Гамаюн, Сирии и Алконост.

«Пробежав стихи, – вспоминает Блок, – он сказал: „Как вам не стыдно, молодой человек, заниматься этим, когда в университете бог знает что творится!“ – и выпроводил меня со свирепым добродушием».

Этот эпизод сам поэт назвал «анекдотом», случившимся с ним «от полного незнания и неумения сообщаться с миром» (VII, 14).

Однако, перечитывая ныне стихи «Гамаюн, птица вещая», уже улавливаешь ту тревожную ноту предчувствия грядущих катастроф, которая составляет характернейшую черту всего творчества поэта:

 
Вещает иго злых татар,
Вещает казней ряд кровавых,
И трус,[9]9
  Трус – землетрясение (церк. – книжн.).


[Закрыть]
и голод, и пожар,
Злодеев силу, гибель правых…
Предвечным ужасом объят,
Прекрасный лик горит любовью,
Но вещей правдою звучат
Уста, запекшиеся кровью!..
 

Другое дело, что Блок тогда совсем не различал или недооценивал конкретных, земных воплощений тяготившей его тревоги. Многие «токи» времени доходили до него не прямо, а опосредствованно. Юный Блок противопоставляет современной политической жизни иные, грядущие, апокалипсические явления:

 
Зарево белое, желтое, красное,
Крики и звон вдалеке,
Ты не обманешь, тревога напрасная,
Вижу огни на реке.
Заревом ярким и поздними криками
Ты не разрушишь мечты.
Смотрится призрак очами великими
Из-за людской суеты.
 
(«Зарево белое, желтое, красное…»)

Однако все эти «неверные дневные тени», «тревоги напрасные», будь то брожение в университете или в деревнях возле Шахматова, конечно, в известной мере влияли на строй души поэта. Апокалипсические видения порой причудливо смешаны в его стихах с картинами бунта («– Все ли спокойно в народе?..», «Старуха гадала у входа…»).

Люди внимают гаданью, желая «знать – что теперь», прислушиваются к «какому-то болтуну», не замечая тревожных признаков предстоящих грозных событий.

 
…поздно узнавшие чары,
Увидавшие страшный лик,
Задыхались в дыму пожара,
Испуская пронзительный крик.
На обломках рухнувших зданий
Извивался красный червяк.
На брошенном месте гаданий
Кто-то встал – и развеял флаг.
 
(«Старуха гадала у входа…»)

«Чары», «страшный лик» – это от Апокалипсиса, но «красный червяк» пожара и развеянный кем-то незримым флаг как будто переносят нас на пятнадцать лет вперед – к финалу будущей поэмы Блока «Двенадцать», где опять фантасмагорически сочетаются «мировой пожар» революции и вновь явившийся на землю Христос.

Происходит парадоксальная «подмена» смыслов. Поэт-символист полагает, что утверждает одно: суетность злободневных «гаданий» и «криков» и реальность апокалипсических призраков. Но «символист-действительность» (если вспомнить приведенные выше слова Пастернака) придает этим стихам иной смысл: «из-за мирской суеты» окружавших юного поэта философствующих мистиков «смотрится… очами великими» грозный призрак революции.

И в своей собственной душе поэт не чувствует гармонии. «Приступы отчаянья и иронии», которые, по его признанию, начались у него уже в пятнадцать лет, подчас обесценивают в глазах Блока все, на что он надеется:

 
Люблю высокие соборы,
Душой смиряясь, посещать,
Входить на сумрачные хоры,
В толпе поющих исчезать.
Боюсь души моей двуликой
И осторожно хороню
Свой образ дьявольский и дикий
В сию священную броню.
В своей молитве суеверной
Ищу защиты у Христа,
Но из-под маски лицемерной
Смеются лживые уста.
 
(«Люблю высокие соборы…»)

Порой он надеется найти спасение от этой «двуликости» в любви.

«Раскроется круг и будет мгновенье, – пишет он Л. Д. Менделеевой 25 декабря 1902 г.,-когда Ты, просиявшая, сомкнешь его уже за мной, и мы останемся в нем вместе, и он уже не разомкнется для того, чтобы выпустить меня, или впустить третьего, черного, бегущего по следам, старающегося сбить с дороги, кричащего всеми голосами двойника-подражателя».[10]10
  ЦГАЛИ.


[Закрыть]

 
Но и в любви часто таится для Блока нечто неведомое, грозное («Изменишь облик Ты!»):
Не знаешь Ты, какие цели
Таишь в глубинах Роз Твоих…
В Гебе таятся в ожиданьи
Великий свет и злая тьма
 
(«Я – тварь дрожащая»)

Любимый поэт блоковской юности Фет писал в своем знаменитом стихотворении «Шепот, робкое дыханье» про «ряд волшебных изменений милого лица», порождаемых игрой лунного света

Метаморфозы лика Прекрасной Дамы иные в них повинны а перемены, происходящие в душе самого поэта, и – «жизнь шумящая».

Вместо носительницы гармонии, вечной мудрости, какой ее хотели видеть друзья молодого Блока, поклонники поэта и философа Владимира Соловьева, вроде Андрея Белого, героиня стихов все чаще становится символом самой жизни со всем ее богатством и драматическими противоречиями Рядом с образом Лучезарной Подруги возникает смутное, несчастное лицо женщины самоубийцы («Встала в сияньи»)

На страницы «Стихов о Прекрасной Даме» попадает и стихотворение «Фабрика».

 
В соседнем доме окна жолты
По вечерам – по вечерам
Скрипят задумчивые болты,
Подходят люди к воротам
И глухо заперты ворота,
А на стене – а на стене
Недвижный кто-то, черный кто то
Людей считает в тишине
Я слышу все с моей вершины
Он медным голосом зовет
Согнуть измученные спины
Внизу собравшийся народ
Они войдут и разбредутся,
Навалят на спины кули
И в жолтых окнах засмеются,
Что этих нищих провели
 

Недаром в первом издании «Стихов о Прекрасной Даме» заключительный раздел книги назывался «Ущерб».

Прежний образ Прекрасной Дамы меркнет «Потемнели, поблекли залы» воздвигнутого для нее в стихах дворца, – все начинает напоминать гаснущее марево или театральную декорацию, готовую вот-вот взвиться вверх, исчезнуть Меняется освещение, кончается сказка, наступают «неверные дневные тени»

 
По городу бегал черный человек
Гасил и он фонарики, карабкаясь на лестницу
Медленный, белый подходил рассвет,
Вместе с человеком взбирался на лестницу.
Там где были тихие, мягкие тени
Желтые полоски вечерних фонарей,
Утренние сумерки легли на ступени,
Забрались в занавески, в щели дверей
 

Видя этот «бледный город», черный человечек плачет, но продолжает гасить огни Иногда его плач переходит в насмешку Ожидание Прекрасной Дамы «в мерцанье красных лампад», вера в то, что она откроется, просияв сквозь каменные «ризы» церковных стен, все чаще разрешается трагической иронией, горьким смехом над обманутой надеждой.

В черновых набросках поэта появляются строки:

 
Так жили поэты – и прокляли день,
Когда размечтались о чуде.
А рядом был шорох больших деревень
И жили спокойные люди.
 

«Я пробовал искать в душах людей, живущих на другом берегу, – пишет Блок Андрею Белому 29 сентября 1904 года, – и много находил. Иногда останавливается передо мной прошлое… Но я живу в маленькой избушке на рыбачьем берегу, и сети мои наполняются уж другими рыбами» (VIII, 109).

«Пузыри земли» – этим выражением из своей любимой трагедии «Макбет» называет поэт новый цикл стихов.

Земля здесь – не просто шахматовские поляны и болота, подчас буквально описанные в стихах, но и народная жизнь, народная душа, «лес народных поверий и суеверий», «причудливые и странные существа, которые потянутся к нам из-за каждого куста, с каждого сучка и со дна лесного ручья» (V, 37).

Рождаемые в этой глубине образы обладают, при всей своей фантастичности, убедительной конкретностью и своеобразной достоверностью.

Вот «дети дубрав»-«захудалые черти»:

 
И сидим мы, дурачки,
Нежить, немочь вод.
Зеленеют колпачки
Задом наперед.
Зачумленный сон воды,
Ржавчина волны…
Мы – забытые следы
Чьей-то глубины…
 
(«Болотные чертенятки»)

Это очень напоминает вдумчивое стихотворение Баратынского, одного из дорогих Блоку поэтов:

 
Предрассудок! Он обломок
Давней правды. Храм упал;
А руин его потомок
Языка не разгадал.
Гонит в нем наш век надменный,
Не узнав его лица,
Нашей правды современной
Дряхлолетнего отца.
 

И для Блока «глупая чернь», как будет сказано вскоре в одной из его статей, – «тот странный народ, который забыт нами, но окружает нас кольцом неразрывным и требует от нас памяти о себе и дел для себя…» (V, 59).

Даже в скромной студенческой работе Блока о Болотове и Новикове проступают крепнущие симпатии к народному искусству.

«Болотов побывал в театре и смотрел арлекинаду, – пишет он. – В этом скелете многих великих трагедий А[ндрей] Т[имофеевич] усмотрел только „кривлянья, коверканья, глупые и грубые шутки и вранье, составляющее сущий вздор“, чтобы „смешить и увеселять глупую чернь…“[11]11
  Александр Блок. Собр. соч. в 12-ти т. Т. 11. Изд-во писателей в Ленинграде, 1934, стр. 21.


[Закрыть]

Весь тон изложения выдает несогласие Блока с Болотовым.

Там, где высокомерный взгляд часто доныне, а не только в XVIII веке, видит лишь „кривлянье“ и „сущий вздор“, Блок подозревает просто иную систему понятий и образов.

Семеновские казармы на Невке, где жил Блок вместе со своей матерью и отчимом-офицером, были со всех сторон окружены фабриками и домами, где обитали рабочие.

 
Там счастью в очи не взглянули
Миллионы сумрачных людей,
 

писал Блок в неоконченной поэме 1904 года. И Андрей Белый, получив эти стихи, сделал пометку на полях: „В общем типично и знаменательно для Блока (поворот к социализму, уже не раз мелькавший)“.

Мысль об этой таящейся до поры лаве горя и гнева начинает все чаще посещать поэта в памятном 1904 году:

 
Поднимались из тьмы погребов.
Уходили их головы в плечи.
Тихо выросли шумы шагов,
Словеса незнакомых наречий.
 
(„Поднимались из тьмы погребов…“)

Трагический ход русско-японской войны довершал „пробуждение“ поэта к жизни. На полях Маньчжурии очутились его сверстники и недавние однокашники, как, например, часто писавший ему оттуда гимназический товарищ Виша Грек. „Совсем поразил“ Блока взрыв броненосца „Петропавловск“ на мине. Словно предвестие будущей Цусимы, виделся поэту горестный „муравейник… расплющенных сжатым воздухом в каютах, сваренных заживо в нижних этажах, закрученных неостановленной машиной“ (VIII, 99).

Городской пейзаж окрашивается в стихах Блока в тревожные, красные тона.

 
Пьяный красный карлик не дает проходу,
Пляшет, брызжет воду, платье мочит…
Карлик прыгнул в лужицу красным комочком…
Красное солнце село за строенье.
 
(„Обман“)

„Мы – в бунте, мы много пачкались в крови, – пишет Блок, посылая другу стихи „Город в красные пределы…“ – Я испачкан кровью“ (VIII, 108).

 
Город в красные пределы
Мертвый лик свой обратил,
Серо-каменное тело
Кровью солнца окатил.
…Красный дворник плещет ведра
С пьяно-алою водой,
Пляшут огненные бедра
Проститутки площадной,
И на башне колокольной
В гулкий пляс и медный зык
Кажет колокол раздольный
Окровавленный язык.
 

В красном карлике, в бегущих по городу красных струйках современники видели связь с кровью, проливавшейся на Дальнем Востоке. И дотоле мирный колокол теперь не только становится окровавленным, но и приобретает какие-то грубоватые ухватки, в нем проступает яростное выраженье („кажет… окровавленный язык“), он вот-вот, мнится, разразится гневным „криком“ набатным звоном.

В конце 1904 года Блок работает над поэмой „Ее прибытие“. Занятые „тяжелым“, „медленным“ трудом в „угрюмом порту“ люди неясно мечтают о каком-то чуде. Наконец гроза поет „веселую песню“, предвещая скорое прибытие „больших кораблей из далекой страны“.

 
А уж там – за той косою
Неожиданно светла,
С затуманенной красою
Их красавица ждала…
То – земля…
 

Так, пожалуй, впервые появляется в поэзии Блока образ красавицы родины с ее „затуманенной красою“.

„Прибытие Прекрасной Дамы“ – называлась поэма в рукописи. Но Блок признавался, что ему „надоело“ „обоюдоострое название“ героини его прежних стихов, что все это „было пережито раньше“ (VIII, 113). „Дальше и нельзя ничего, – писал он уже осенью после одного стихотворного наброска в старом духе. – Все это прошло, минуло, „исчерпано“ (IX, 67).

Очевидно, Она в поэме уже не тождественна Прекрасной Даме. Это – символ чего-то высокого, радостного для людей.

„Она девушка!“ – когда скажет он бывало о ком, – писал ближайший друг поэта Е. П. Иванов о Блоке, – …то что-то страшно хорошее, как ставящее… знак плюса над явлением – слышалось в голосе его. „Она девушка“ – это сказал он себе о революции… „Она девушка. Это моя невеста!“ сказал А. Б[лок] „революции и поверил ей…“[12]12
  Архив Н.П. Ильина (Москва).


[Закрыть]
(В тех же черновых набросках Е. Иванова именно к революции относится выражение: „Ее прибытие“, позже зачеркнутое.)“

Революционные события 1905 года многообразно отразились в творчестве Блока. Дело даже не в прямых откликах на то или иное из них („Митинг“, „Шли на приступ…“), но в пронизывающем стихи поэта ощущении наступившего перелома, рубежа:

 
Старость мертвая бродит вокруг,
В зеленях утонула дорожка.
Я пилю наверху полукруг
Я пилю слуховое окошко.
Чую дали – и капли смолы
Проступают в сосновые жилки.
Прорываются визги пилы,
И летят золотые опилки.
Вот последний свистящий раскол
И дощечка летит в неизвестность…
В остром запахе тающих смол
Подо мной распахнулась окрестность…
 

Это прекрасно уже по острейшему ощущению конкретного переживания. Но „дали“, „распахнувшаяся окрестность“ волнуют не столько открывшимся „красивым видом“, сколько ощущением внезапно возникшего, прежде невиданного, волнующего простора.

 
Выхожу я в путь, открытый взорам,
Ветер гнет упругие кусты,
Битый камень лег по косогорам,
Желтой глины скудные пласты.
Разгулялась осень в мокрых долах,
Обнажила кладбища земли,
Но густых рябин в проезжих селах
Красный цвет зареет издали.
Вот оно, мое веселье, пляшет
И звенит, звенит, в кустах пропав!
И вдали, вдали призывно машет
Твой узорный, твой цветной рукав.
Кто взманил меня на путь знакомый,
Усмехнулся мне в окно тюрьмы?
…Нет, иду я в путь никем не званый…
 
(„Осенняя воля“)

Никем не званый – и в то же время привлекаемый стоголосым хором реальной жизни, уже куда-то бурно устремляющейся, как гоголевская тройка (и одна строфа словно бы дает услышать переливы бубенцов: „звенит, звенит… И вдали, вдали… Твой узорный, твой цветной…“)

„Русь, куда ж несешься ты, дай ответ? Не дает ответа“ (Гоголь).

„Кто взманил меня на путь знакомый… Нет, иду я в путь никем не званый…“.

Недаром загадочный, тревожащий, притягательный мотив „птицы-тройки“ пройдет затем через поэзию и публицистику Блока, чтобы чудесно преобразиться напоследок в грозный образ двенадцати красногвардейцев, которые „вдаль идут державным шагом“.

Но до этого победною шествия еще бесконечно далеко. В разгар опрометчивых либеральных ликований по поводу „свобод“, обещанных царским манифестом 17 октября 1905 года, Блок пишет поразительно прозорливое стихотворение:

 
Вися над городом всемирным,
В пыли прошедшей заточен,
Еще монарха в утре лирном
Самодержавный клонит сон.
И предок царственно-чугунный
Всё так же бредит на змее,
И голос черни многострунный
Еще не властен на Неве.
Уже на домах веют флаги,
Готовы новые птенцы,
Но тихи струи невской влаги,
И слепы темные дворцы.
И если лик свободы явлен,
То прежде явлен лик змеи,
И ни один сустав не сдавлен
Сверкнувших колец чешуи.
 

Ощущение исторической исчерпанности самодержавия определяет всю структуру образов стихотворения: „в пыли прошедшей заточен… самодержавный клонит сон… слепы темные дворцы“. И в то же время здесь запечатлена скрытая угроза, „лик змеи“, исподволь выжидающей своего часа.

Еще недавно в устах символиста Блока „невеста“ обычно обозначала Вечную Женственность, грядущую в мир, чтобы чудесно преобразить его. Теперь это символ реальных перемен, происходящих в жизни:

 
Сольвейг! Ты прибежала на лыжах ко мне,
Улыбнулась пришедшей весне!
Жил я в бедной и темной избушке моей[13]13
  Сравним с этим строки «Стихов о Прекрасной Даме»:
Вхожу я в темные храмы,Совершаю бедный обряд.

[Закрыть]

Много дней, меж камней, без огней.
Но веселый, зеленый твой глаз мне блеснул
Я топор широко размахнул!
Я смеюсь и крушу вековую сосну,
Я встречаю невесту – весну!
 
(„Сольвейг“)

Разумеется, было бы непростительным упрощением понимать символы поэта совершенно однозначно и усматривать, например, в „звонком топоре“ чисто революционное оружие. Но что все это находится в теснейшей связи с происходящим в стране-несомненно. Характерно, что летом 1905 года Блок писал Е. П. Иванову: „Если б ты узнал лицо русской деревни-оно переворачивает; мне кто-то начинает дарить оружие…“ (VIII, 131).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю