Текст книги "Пареньки села Замшелого"
Автор книги: Андрей Упит
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Лютая зима
Такой снежной и суровой зимы в Замшелом не помнили даже старики.
До глубокой осени ни снежинки не выпало, еще на мартынов день стояла такая теплынь, что озимая рожь поднялась выше щиколотки. Капусту сняли и заквасили только к андрееву дню; о ту пору клены сбросили последние листья, так и не дождавшись заморозков. Куры опять стали нестись, овцы наплодили ягнят, а ведь обычно их ждали только перед самой масленицей. Почти что за месяц до рождества лесная речка бурлила, точно весной.
В Замшелом даже малые дети понимали, что все это не к добру. На женских сходках только и разговоров было, что о дурных снах, предвещавших беду. Мужики уже выпили все доброе пиво, выкурили крепкий табак и просто голову ломали: за что бы взяться? Распахивать осенью землю среди замшельцев почиталось величайшим неразумием: ведь земля-то все равно слежится и станет твердой, как точило, – проборони этакую весной, попробуй! Вроде надо бы свезти в ригу лен, хлеб-то уже обмолочен, колосники пустуют. Но куда его тут по теплой погоде мять? Треста сыреет, и колотушка ее не берет: бьешь-бьешь – хоть всю льномялку в щепу расколоти.
Но вот недели за две до рождества наступили холода, без ветров и слякоти, как бывало прежде, а за одну ночь все вокруг будто в ледяные клещи зажало. Под вечер речка умолкла, озерцо на заливном лугу покрылось льдом, гладким, как стекло; поутру еще в потемках ни одного мальчишки дома не сыскать, и матери, что-то пряча за спиной, грозно поглядывают в дверную щель, дожидаясь минуты, когда можно будет поучить уму-разуму этих неугомонных озорников.
Небо нависло свинцовой крышкой, но в воздухе не было ни ветерка и ни единой снежинки. Три дня кряду мороз все крепчал, на четвертый стали подымать вороты кожухов и шубеек, даже когда пробегали по двору до конюшни покормить лошадей. На пятый день все окошки заморозило наглухо, трубы дымились допоздна, вороны опускались на крыши, чтобы хоть как-нибудь обогреться, в хлеву окаменел навоз, у колодцев наросли ледяные горки.
Две недели стоял такой трескучий мороз, что в Замшелом вышли все запасы дров. После праздников мужики, пыхтя и то и дело оглядываясь, побежали в засохший ельник по дрова. Да уж какая тут рубка, коли полушубок не скинешь, а на руках по две пары рукавиц. И что это за возка на телегах! Только колеса поломаешь да лошадь загубишь. Нет, замшельские мужики не привыкли дурака валять. Не прошло и трех дней, как все воротились домой, и теперь уж ни лаской, ни бранью женам не удавалось выгнать их за порог. Малость нарубили – и хватит; а свезут мальчишки, им-то полегче скакать по растреклятым корневищам да буграм, и, коли прихватит морозцем, не беда: озорство из головы повышибет.
То ли дело большие заработки в Черном лесу. Туда бы можно уже пойти и работа стоящая, да ведь кто же в здравом уме из дома вылезет при этакой ледяной стуже… Надо бы еще повременить. Вот как снег выпадет, мороз поослабнет, тогда в самый раз – не придется людям идти на верную погибель.
Так сидели замшельские мужики по домам и ждали, когда уймется мороз и можно будет идти на заработки. Табак давным-давно выкурен, пиво выпито, про войны, воров и лошадей все переговорено – выходит, и собираться мужикам больше не к чему. А поэтому они прохлаждались дома: либо на кровати полеживали, либо под ногами у хозяек путались, так что женам некуда было приткнуться – ни тебе у соседки посидеть, ни путным словом перекинуться. Если и встречались где-нибудь ненароком две соседки, то разговор между ними шел примерно такой:
– Доброго утречка, сестрица! Как живешь?
– Здравствуй, здравствуй! Да так… А ты?
– По-старому. Скажи-ка, твой еще не надумал?
– Какое там! Ума не приложу, что будет, когда мясо поедим!
– Мясо! Моему гороховую похлебку подавай! А где я горохом разживусь? Что, он у меня в закромах растет? Чистое наказанье, милая!
– А то как же, хорошая моя, а то как же!
До чего же милыми и хорошими казались они друг дружке, когда заводили речь о мужьях! Такие же разговоры вели и остальные замшелки, с той лишь разницей, что вместо мяса и гороха иной раз упоминались густые щи с крупой и печеная картошка.
Но вот в середине января как-то ночью выпал снежок. Воротясь из хлева, женщины возвестили об этом так радостно и громко, что даже ребятишки проснулись и завертели головами. Мужчины повылезли из своих убежищ и высунули нос на двор. И впрямь земля белая, но только чуть припорошена. Разве это снег? И мороз почитай что не убавился. Однако ж слово есть слово… Весь день замшельцы занимались сборами в дорогу: натачивали топоры, правили пилы, пеньковой веревкой чинили лапти, проверяли, что положено в туеса, что в торбы. Жены бегали по соседям посмотреть, какие припасы даются там в дорогу и в каком количестве, хватались за штопку и чинку, пришивали пуговицы, колотили вальком мужские рубахи, чтоб помягче были.
До позднего вечера Замшелое стучало, грохотало, бухало, шипело и дымилось, благоухало жареным мясом и щами. Наутро, с зорькой, подняв воротники, надев по две пары рукавиц, мужики скопом отправились в путь. Снег больше не шел, и мороз не убавлялся. Жены дули на заиндевелое стекло и через глазок глядели вслед мужьям и вздыхали, когда лесорубы скрылись из виду. Даже ребятишки целый день куксились.
Первую неделю после ухода мужиков на заработки в Замшелом было пусто, тихо и уныло: то прорвется у кого-нибудь печальный вздох, то скатится горькая слеза. Каждой из хозяюшек казалось, что она проводила мужа не в дорогу на большие заработки, а прямехонько на кладбище. Теперь уж при встрече соседки заводили иной разговор:
– Ох, я дурная голова! Всего-то три пары шерстяных портянок положила. А ноги у него слабые, не ровен час, вконец застудит.
– Ноги! Вот мой трубку на окошке забыл, а без трубки он ни за что не уснет. Где ж были мои глаза?!
До чего они все стали добрые и заботливые! Лишь к концу недели причитания мало-помалу затихли, и замшелки вскоре позабыли свои печали. Снова зачастили они в гости к соседкам, снова пошли долгие беседы, сплетни, ссоры-свары, примирения и новые ссоры. И вот тогда-то начались снегопады, а вместе с ними и всевозможные несчастья.
В последние, дни января вдруг пошел снег да как начал сыпать, так и не переставал целых полторы недели. Он падал неторопливыми хлопьями, огромными, будто белые платки, запорошил землю вершков на шесть, потом на дюжину, потом на добрых полсажени, так что дверь не отворялась. Но это было только начало. Как-то ночью случилась оттепель, даже поморосил дождик, и снег осел. А поутру снова подморозило, да так, что корку наста хоть топором руби. Из леса приплыл туман, густой-прегустой, колодезный журавль нельзя было разглядеть из окошка, деревья стояли в невиданно причудливых белых нарядах, даже двери с внутренней стороны заиндевели. Под вечер повалил снег, поднялась метель и бушевала без устали всю ночь и еще двое суток. Избы Замшелого потонули в снегу по самые крыши, колья изгородей давно уже исчезли, на крыши навалились такие тяжелые снеговые шапки, что стропила трещали, а дым выходил теперь не из труб, а из протаявших в снегу воронок. К хлеву и к колодцу каждый раз наново прорывали ход, по обочинам громоздились высокие снежные валы, а когда надо было идти обратно, дорожка снова исчезала под снегом. Заснеженные и обледеневшие после оттепели березы белыми дугами гнулись между елями на опушке, а в чаще леса с треском ломались деревья.
Но вот, казалось, небо истощилось. День простояла оттепель с дождем, и наконец тучи иссякли и свалились за горизонт. Потом опять ударил мороз, трескучий, свирепый, он все крепчал и крепчал. Днем бледное солнце так искрилось на обледенелых просторах, что глаза слезились и мокрые ресницы тут же слипались. Ночью на небе жутко мерцали невиданно огромные звезды, серп месяца багровел от стужи, а его тонкие, острые концы походили на ножи для закола свиней. Дед-мороз, беснуясь, стучал своим топором, собаки, поджав хвосты, шмыгали в избу и забивались под кровать, а когда их кочергой выгоняли оттуда на двор, они поднимали отчаянный вой и не давали уснуть. Тучи ворон в поисках тепла опускались на крыши, куропатки подбирались к самому крыльцу, на снегу валялись замерзшие воробьи, сойки и сороки сновали под окнами, отыскивая, что бы поклевать, сова в лесу стонала, как тяжко больной, а кур нельзя было выманить на двор даже кучей тараканов, которых вытряхивали из тряпья у дверей хлева. Вот тогда-то и начались в Замшелом великие бедствия, возрастая и множась с каждым днем.
Замшелки уже давно перестали бороться со снегом. Только у окошка они выкопали в сугробах яму – пусть хоть сквозь верхнее стекло пробьется в избу лучик света. Другую яму выкопали у дверей, чтобы отворялись. Такая же яма у дверей хлева настолько обледенела от оплесков воды и пойла, что замшелки спускались в нее больше сидя, чем на собственных ногах, как положено каждой почтенной особе женского пола. Одна даже ошпарила себе ногу горячим пойлом и нигде не могла найти снадобье от ожога и боли. Колодцы были доверху набиты снегом, вода каждое утро замерзала, и донцем ведерка никак не удавалось пробить ледяную корку. Чтобы сварить еду, приходилось топить в чугунке снег. Навоз в хлеву смерзся в твердые, как кремень, глыбы; коровы ревели до самого вечера, не желая пить ледяную воду и жевать обледенелую солому, надерганную из стога, сплошь запорошенного снегом, так что из него торчали только концы жердей. Овцы, сбившись в кучу, дрожа от холода, целыми днями жались друг к дружке, свиньи во сне давили поросят, телята мучились поносом, а у кобыл пропало молоко и нечем было накормить жеребят. Как только хозяйка отворяла дверь хлева, там поднимался такой галдеж, что хоть уши затыкай. Громче всех, разумеется, голосили куры во главе со своим общим супругом – главным певчим и вожаком; они вовсе не собирались довольствоваться ржаной мякиной и трухой костеря и неотступно требовали ячменных зерен, на которые с незапамятных времен имели законное право. В хлеву на хозяйку взирало множество глаз: карих, желтых, стеклянно-голубых, пылающих гневом, слезно молящих. Хуже всего оказывалось там, где хлеб был теплый, а стог соломы на воле до того занесло снегом, что за два часа и охапки нельзя было надергать. Коровы съели всю подстилку, а сами тонули по самый живот в навозной жиже и вопили еще отчаяннее, чем их прозябшие товарки.
Тут и каменному сердцу не выдержать! Войдя в дом, хозяйка в изнеможении падала на лавку и опускала руки. Да разве ж дома спокойнее? Печку ладно если в два дня разок протопишь, и все равно ночью поверх одеяла приходится класть два тулупа. Старый дед грел лежанку больше, чем она его. Ребятишки на кроватях по целым дням не вылезали из-под вороха тряпья, посинелые от холода, с лихорадкой на носу и губах; они непрерывно кашляли – казалось, будто несколько дровосеков бухают топорами. Тут уж ни брань, ни розги не помогали: матери и сами понимали, что единственное лекарство – это тепло. А где ж его взять? Поленница так глубоко утонула в сугробах, что и двум мужикам вряд ли под силу вытащить дрова. Можно бы по насту добраться до леса да наломать еловых веток, но они больше шипели и чадили, чем грели донце котла. От дыма и чада у всех были красные, слезящиеся глаза: Когда приходила пора готовить обед, хозяйка только вздыхала: что в котел-то класть? А семейство, как на грех, день ото дня прожорливее, прямо-таки ненасытное. Вот уж которую неделю пекли хлеб без обычного и непременного в таких случаях лакомства – лепешки с кусочками мяса и крупинками соли, которые так приятно похрустывают на зубах и щиплют язык. Даже колобка из оскребков теста детям не давали, а клали его на полку, рядом с большими караваями, – кто знает, сколько простоит эта лютая зима и когда мужики воротятся с больших заработков. Ведь и так у всех соседок в долгу по уши. А тут еще развелась в доме тьма-тьмущая мышей, и до того они стали бесстыжие, что даже днем шныряли по избе, – от старых постол под кроватью остались одни огрызки. Хорьки пробирались в хлев и загрызали кур, лисы рыскали вокруг жилья в поисках мясных отбросов, вороны, будто насланные самим нечистым, налетали тучей и целыми днями рылись в куче помоев и мусора на вершине сугроба, возле самого порога. Поутру дверь всякий раз бывала завалена грязью, так какой же прок разгребать, чистить и мыть? От смрада и взрослые занемогли: их мучило удушье, тошнота и множество других хворей.
За прялкой по вечерам теперь не усидеть: озябшими пальцами никак не высучишь тонкую нить, к тому же смазка застывала в ушке, подножка не поддавалась и не крутилось колесо. Ладно еще, что языки во рту никогда не мерзли, а если хорошенько ими поработать, то как-то на душе легче становилось. И вот замшелки собирались вместе и долгими вечерами плакались друг дружке на свои невзгоды, сообща думали-гадали, что же могло накликать этакую зиму и как искать спасения. Думали, думали, покуда не додумались, опровергнув тем самым вздорное убеждение своих мужей, а также и всех окрестных жителей о том, будто языки замшелок что помело, а разума у них не более, чем у козла молока.
Разумеется, только одной по праву принадлежало первое место по уму и догадливости, но которой именно, так и осталось нерешенным. Зато все единодушно согласились отложить решение этого вопроса на будущие, более счастливые и досужие времена.
Внезапное открытие воодушевило и крепко сплотило ряды замшелок, ни одна сомневающаяся даже не осмеливалась и словечка обронить. Причина всех бедствий этой жестокой зимы, оказывается, была совсем простой и легкодоступной для понимания даже тех, у кого в голове куда меньше разума, чем у замшелок. Дело в том, что прошлой осенью, в ту самую пору, когда копали картофель, в Замшелое на двух кибитках приехали цыгане: двое поводырей с медведем, одна старуха, три молодые цыганки и штук шесть, а то и девять цыганят, – спор о числе цыганских ребятишек замшелки тоже отложили до будущих времен. Надо сказать, что вольные жители полей и дубрав не наведывались в Замшелое уже года полтора или два, а к тому же заявились они в воскресный день, и поэтому им удалось как следует поживиться. Цыганки ходили по домам, ворожили на картах и по руке, цыганята шныряли по клетям, под навесом риги, рылись в соломе, отыскивали яйца, а мужчины водили медведя. Косолапый показал все свое умение: он и плясал, и рычал, и кувыркался, оставалось лишь обойти с ним хлева, где была хворая скотина, да клети, чтобы в закромах не водились мыши и крысы, да те избы, где дети болели чесоткой. Все вышло бы как нельзя лучше и благоденствие было бы обеспечено всему селу, если б не вмешались мужья.
День, как уже сказано, был воскресный, и, стало быть, мужики от крепкого табака и доброго пива были изрядно навеселе. Целой оравой как бешеные кинулись они на гостей; пришла пора на веки вечные прикончить дурацкие бредни и выбить дурь из бабьих голов, и так уж довольно поотдано этим лодырям и мошенникам и старых юбок, и шерстяных платков, и лукошек с крупой, и окороков. Ведь сами же бабы всякий раз потом плачутся: у одной с плетня кусок холста содрали, у другой пара чулок или варежек пропала, а то и кусок мыла с полочки под потолком.
Сперва мужики вытолкнули поводырей вместе с медведем и гнались за ними до самых кибиток, потом повышвыривали цыганят из всех закоулков, а уж под конец прямо-таки метлой выпроводили за порог цыганок. Отъехав на почтительное расстояние, где им уже не грозила опасность, лесные гости принялись за то единственное, что оставалось делать в их положении. И тут на жителей Замшелого посыпалась такая брань и проклятья, что мороз подирал по коже. И огонь, и адскую смолу, и всяческие страсти сулили они Замшелому, просто волосы дыбом становились. А когда мужики погнали их с поля, весь лес еще долго шумел и содрогался от их проклятий. И только нынче припомнили замшелки, как тогда трижды заревел медведь, будто гром пророкотал. Безмозглые мужики только гоготали, а умные жены еще тогда сказали: добра не жди! Вот оно все в точности так и вышло, и даже еще хуже получилось.
Если корень зла уже найден, то куда легче изыскать средство для избавления от него. Спасти Замшелое от страшного бедствия может лишь тот, кто его накликал. Стало быть, дело ясное, надо снаряжаться в путь, отыскать цыган и привезти медведя: пусть обойдет все село и выгонит всю нечисть и все напасти таким же манером, как и наслал их. Но как это сделать, коли на селе ни одного мужика, а только старики и мальчишки, да и то, почитай, у каждого какая-нибудь хворь? Замшелки мудрили и так и этак, покуда не порешили, что ехать, понятно, должен не кто иной, как Ципслихин Ешка. Перво-наперво потому, что Ципслиха вдова, сам староста ее опекун, и, значит, перечить ему она не осмелится. Во-вторых, потому еще, что Ешка, самый рослый и здоровый из всех замшельских пареньков, ни за что не согласился отдать опекуну пять десятин своей земли, а всей семьей – с матерью и сестренкой – скосил сено и овес, и теперь у них кобылка так и приплясывает. Насчет третьего довода никто в открытую не говорил, но всем и без слов было понятно: ежели в дальнем, опасном пути приключится неладное, так не велика беда, коли пропадет этакий голодранец. Это ж не то что, к примеру, богатый наследник тридцати с лишним десятин пахотной земли. Да к тому же разве будет нищая вдова убиваться по своему негоднику так, как богатая хозяйка по своему сыночку? Понятно, нет.
Сперва обиняком, а потом напрямик они объявили, вдове, что ехать за медведем надобно Ешке, и сам староста ей это настрого приказал. Вдова, разумеется, глотала слезы, но ослушаться опекуна ее сирот не посмела. Вот уже целую неделю никто из замшелок ее не видел, и все они были убеждены, что Ешка давно в дороге и что Медведь-чудодей скоро приедет. Они ожидали его в первую пятницу февраля. Ведь это ж самое подходящее время для изгнания всяческой нечисти.
Ночь с четверга на пятницу была полна тревоги, нетерпения и великих надежд. Никто в Замшелом не сомкнул глаз.
В дальний путь
Утро в первую пятницу февраля рассвело точь-в-точь так же, как и все предыдущие, хотя в Замшелом ожидались события величайшей важности.
Сизый рассвет лениво брезжил, будто считал, что никто его особенно не ждет. Да и к чему ждать? Ведь день все равно будет такой же, как вчера и позавчера. Только месяц, застеснявшись солнца, сжал свой серпик до того, что стал не толще обода на подойнике, и пустился наутек по дорожке из плывущих навстречу клубов зеленоватого морозного пара. Но если хорошенько приглядеться, то оказывалось, что он вовсе не движется, а топчется на месте. Зубчатые верхушки елей все резче вырисовывались на низком небе, пригнутые снежной поклажей ветви уже чуть порозовели, а Замшелое и его поля все еще окутывал синеватый сумрак. Петухи исправно драли глотку: ведь они знали, что стены хлева толстые и что хозяйка не придет с лукошком, покуда ей все уши не прокукарекаешь. Но сегодня они надрывались понапрасну – у замшелок были заботы поважнее. Даже Таукиха, самая богатая хозяйка на верхнем краю села, подоила шестерых коров, а про седьмую, что стоит за овечьим закутом, в спешке позабыла; бедная скотина так оглушительно трубила, что в хлеву чуть крышу не сорвало. Однако Таукиха и этого не услышала, что ж тут говорить о каком-то жалком петухе, который только и умеет, что горланить без всякой пользы, – нет чтобы снести хоть одно-разъединое яйцо!
И без того толстая, а теперь, в шубе и платках, еще толще, Таукиха семенила по твердому насту, опираясь на кривую тычину из плетня, и пугливо озиралась. На нижнем конце села, возле избушки Плаукихи, на сугробе вдруг выросла сама хозяйка, сухая и длинная, как палка. Она выскочила налегке, набросив лишь платок поверх байковой кофты. С перепугу Таукиха громко вскрикнула.
– Да ты что? – набросилась на нее Плаукиха. – Чего орешь возле чужого дома? Ребят разбудишь!
– А! Это ты, Плаукиха! А тебя куда спозаранку понесло?
– А тебя? Мой-то дом – вот он, а твой за версту. Куда ж это тебя еще раньше моего несет?
Таукиха не ответила, а только с опаской огляделась по сторонам. Потом придвинулась к Плаукихе:
– Ладно, что этакое страшилище мне на дороге не повстречалось. И куда ж они его упрятали? Нигде не видать.
Плаукиха недоумевала:
– Что упрятали? Кого не видать? Думаешь, я поглядеть вышла?
– А то нет? Так, значит, не поглядеть? Ну, не гляди, не гляди! А он тебя сзади хвать – и на спину.
Плаукиха даже шарахнулась, словно ей кто-то и впрямь вот-вот вскочит на спину.
– Тьфу ты! – сплюнула она в сердцах. – Ну, Таукиха, ты, никак, рехнулась! Чего людей пугаешь? Да ведь оно и понятно: Тауки все с придурью.
– А чего ты храбришься? У самой-то все поджилки трясутся! Бери с меня пример: гляди в оба и не трусь. Верно, тут на дворе у Ципслихи его и привязали.
Двор вдовы Ципслихи, на самом нижнем краю Замшелого, еще больше замело снегом, чем те, на взгорье. Лесенка к чердачному окошку маленькой клети наполовину потонула в сугробе. Сошник, подвешенный к перекладине колодезного журавля, лежал прямо на снегу. Оконце избушки прикрыто рогожкой, из-за угла хлевушки виднелись пустые дровни. Таукиха протянула руку в варежке к окошку:
– Ты глянь, до чего же смекалистый Ципслихин Ешка! Этак у него и окошко не мерзнет, и ветер не задувает, и солнце не светит, спи себе хоть до полудня.
– Смекалка у него есть, да только и норов, никому дороги не уступит. Мало его мать розгой потчевала… Смотри, и пряха тут как тут!
Еще более тощая и долговязая, чем Плаукиха, в перемазанных навозом деревянных башмаках, по насту топала искусная пряха Сикулиха. Деревяшки ее громко стучали, а сама она еще издали тихонько, почти шепотом спрашивала:
– Ну как, еще нету?
Обе собеседницы круто повернулись к ней спиной и вовсе не пожелали отвечать. Но как же не ответить, когда спрашивают и ответа ждут? Плаукиха не вытерпела:
– Как же нету, коли есть! Да только не показывают. Кто первый пришел, тому первому.
– Ну, ну, – вмешалась Таукиха. – Кто второй, пускай в первые не лезет. Да ведь оно понятно, Плауки – они всегда вперед других норовят пролезть.
Глаза у пряхи завертелись, как шпульки у прялки.
– А я от Рагихи бегу, она ведь с Ципслихой все равно что родные сестры. Говорят, еще не привезли.
– Много она знает, твоя Рагиха! – И Таукиха презрительно сморщила нос. – У обеих огольцы – два сапога пара, озорничают вместе, вот и матушек водой не разольешь. От всего села вдове был наказ: чтоб Ешка воротился сегодня.
Плаукиха перегнулась через сугроб и попыталась заглянуть в окошко.
– Кабы поднять уголок да поглядеть, что у них там делается!..
– Да ты в уме? Еще по глазам лапой хватит. – Пряха замахала обеими руками и запричитала: – Ежели не привезли из лесу Медведя-чудодея, так хоть в колодец прыгай!..
– Ишь, прыгунья нашлась! – оборвала ее Таукиха. – Греха побойся! Да и что тебе горевать – ни мужа, ни детей, ни скотины в хлеву. Знай пряди себе да получай денежки чистоганом.
Но оказалось, что даже таким, кто без семьи и денежки получает чистоганом, в Замшелом нынче тоже не стало житья. Пряха прямо-таки заголосила:
– Да! Как же, чистоганом! А коли у прялки подножка спадает, пряслице выскакивает, нитка с катушки сбивается и все узлами, узлами… А вчера вечером… Не приведи господь! Чуть пригнулась с лучиной – и полкудели!..
Таукиха и Плаукиха разом всплеснули руками.
– Эх ты, раззява! – всполошилась Плаукиха. – Это ж самой старостихи кудель!
– И разом полкудели!.. – подбавляла жару Таукиха. – Дурная, как есть дурная! Этак все село недолго спалить.
Ага! Двое на одного нападают!.. Слезы у пряхи мигом высохли: нельзя же допускать, чтоб тебя живьем рвали на куски. Нет уж, не на таковскую напали.
– Да провались оно, ваше село! Много ли я от него добра видела? Что я от пряжи своей – жиру на брюхе накопила? Как иные прочие, что и хлеб-то замесить не сподобятся. Да разве ж матушка Букис мне это спустит? Пять копеек отсчитает. А я-то к масленице чаяла новые постолы купить, в этих корытах прямо ноги отваливаются.
Ну вот, опять она бередит рану! И чего эта пряха хнычет, будто ей одной худо? Кумушки мигом позабыли, что ноги коченеют, что утренний мороз больно щиплет щеки, а ресницы побелели от инея, – язык-то всегда в тепле.
Плаукиха поспешила опередить Таукиху:
– Постолы! Нашла из-за чего скулить! Вот у моей Мице третий месяц чесотка – на ночь руки полотенцем связываю, а то во сне глаза повыцарапает.
– Подумаешь, чесотка! Велика ли беда! – отозвалась пряха. – Уж я-то повидала, знаю. В первую же пятницу после полнолуния натопи пожарче баню, пусть веником попарится, а потом ополоснется капустным рассолом. Да смотри не забудь веник через крышу перекинуть – хворобу как рукой снимет.
Коли беде сочувствуют, тут уж дело иное, и Плаукиха согласна на мировую.
– И парили, сестрица, и ополаскивали! Не помогает. Крест господень!
Пока Плаукиха вздыхала, Таукиха завладела разговором:
– Пустое все это! Как три месяца сравняется, на четвертый чесотка сама пройдет… А вот у меня со скотиной беда! Телята не пьют, у коров в корыте за ночь пойло скисает.
Слушательницы многозначительно переглянулись и даже придвинулись друг к дружке.
Плаукиха подмигнула пряхе:
– Как же ему не скисать, коли ты ржаной муки подмешиваешь? От ржаной, сестрица, оно всегда скисает.
Таукиха гордо выпятила живот:
– Какая же я тебе сестрица? Мы с Плауками сроду не роднились! – Но тут же она тяжело вздохнула, позабыв и про родню и про свою спесь. – Ну как же мне своего-то от пивной кружки оторвать? Дома так и липнет, так и липнет, а на заработках опять же водка. Вот куда все наши денежки летят! «Богатеи, богатеи!» – так и кудахчут все вокруг нас. А где же оно, это богатство? Каждый год по пять пур ячменя уходит на пиво.
Теперь все втроем оседлали любимого конька. Они даже не заметили, как хозяйка избушки, уже в другой раз приоткрыв дверь, выглянула во двор узнать, кто ж это гомонит у нее под окном. Не посмотрели они и в сторону села, а оттуда из сугробов иной раз появлялись две или три фигуры. Опомнились кумушки только тогда, когда к ним притопала Вирпулиха-Шалопутиха в мужниных сапогах и куртке. Прозвали ее так оттого, что муж у нее был шалопутный. И сама она легонькая, будто клок кудели, все вертелась и скакала, как сорока, да трещала без умолку вроде этой вздорной птицы. А коли появилась Вирпулиха, другим не удастся и словечка вставить.
У Вирпулихи и скотина и муж в добром здравии, зато мальчишки – чистое наказание. Как отец уйдет, прямо сладу с ними нету, с четырьмя.
Вирпулиха стрекотала, размахивая руками, длинные рукава так и мелькали в воздухе. Ей и дела мало, слушают остальные или нет, лишь бы свою душу облегчить.
Так вот, значит, понадобилось ей как-то шерсть смотать в клубок, а Янцису положено пряжу держать. Да где уж там! Докличешься Янциса, коли ему приспичило за ригой ставить капкан на хорька! Епису велено хворосту принести – плиту растапливать, а он с салазками на гору убежал. Юрцису приказано картошки начистить – как же, дожидайся! Ведь папаша Букис свинью колет – есть на что поглазеть. Ну, а уж меньшой Иоцис будет самым отпетым сорванцом. Да как же иначе при этаких трех наставниках!
– У кого какие дети! – холодно заметила Таукиха, как только у Вирпулихи на миг захватило дух. – Вот мой Прицыс – ну хоть бы разок вот столечко набедокурил! Головка у него всегда гладенькая, нос чистехонек, а сам так и сидит за букварем, так и сидит.
Какое Вирпулихе дело до примерного Прицыса с его букварем! Она вскинула руки так, что длинные рукава взметнулись, точно сломанные крылья, и затараторила:
– Ей-ей, сестрицы, четверых парнишек променяла бы на одну девочку! А цыганка мне и говорит: «Не будет у тебя дочки, коли медведь не принесет счастья».
Варежки Вирпулиха забыла прихватить, а в мужниной куртке их не оказалось. Она подвернула длинные рукава и стала дуть на посиневшие пальцы, которыми двигала так же быстро, как языком. Пряха притопывала в своих больших деревянных башмаках, но дерево, оно, известно, дерево, тепла от него не будет. Да коли уж разговор зашел о цыганах, так пускай ноги и вовсе отмерзнут, и она понеслась во весь опор в страхе, как бы ее не опередили:
– У меня цыганка не много взяла. «Пускай, говорит, богатые платят, а беднякам учение задаром. Матушка Букис, говорит, дала ветчинки и два кружка крупяной колбасы. А ты, говорит, дай горсть льна, а по весне, когда станет коровка доиться, полштофа сметаны. Вот и будет с меня, беднякам гадаю задаром».
Таукиха оскорбилась за все свое сословие:
– А лен-то чей? Твой, что ли? Мой лен и матушки Букис! Вот этак все наше добро и тает! Нынче босота и вовсе стыд потеряла. По прошлому году – горстку, нынче пять, глядишь, на будущий год до нитки оберут. А мне эта самая цыганка вот что сказала: «У тебя, говорит, матушка, от добра сундуки ломятся, отдай вон те полосатые штаны моему цыгану. Не пожалеешь: вот посмотришь, как на будущий год лен у тебя закудрявится! И дай еще фунтик шерсти, а за это овечки твои по двойне станут приносить и шерсть у них будет что трава-мурава, чистый шелк». Наплела с три короба, – а где они у меня, эти двойни?..
Она и кончить не успела, как ее уже перебила Плаукиха:
– А у меня, окаянная, полмиски сала взяла, больше-то и не было. Да еще пару чулок с лежанки утащила. Ладно уж – цыганка, она цыганка и есть, но хоть бы помогла своей ворожбой! Где уж там! Ни полстолечка! Девчонка моя как чесалась, так и по сей день чешется.
Вирпулиха, наклонившись к пряхе, шептала свое:
– А мне цыганка говорит: «Ты, сестрица, за все про все дай мне три рубашки и рубль серебром – медяков-то у меня побольше твоего будет, а на бумажки я и глядеть не стану». Где же это я ей еще две рубахи возьму, коли у меня и всего-то одна, да и та на мне? А может, оттого и не помогло?
В пылу беседы кумушки поначалу не заметили, как на дворе появились еще две фигуры. Но потом вся четверка всполошилась: это пожаловал сам староста Букис со своей дражайшей половиной. Оба были в шубах с поднятыми воротниками, староста дважды опоясался узорчатым кушаком, а старостиха закуталась поверх шубы в три шерстяных платка. Букис трусил мелкой рысцой впереди супруги, а она шла следом, запыхавшись, испуганная и до крайности разгневанная.
– Ах ты старый плут! – отдуваясь, бранила она мужа. – Сам бегом бежит, а меня бросил зверю на съедение!
– Ну-ну-ну! Да разве ж я бегу? – горохом сыпал Букис, тоненьким, бабьим голоском. – Для тебя же снег уминаю.
Чета Букисов всегда так: чем тише папаша Букис, тем громче мамаша Букис, а сейчас она и вовсе будто в трубу трубила: