Текст книги "Черский"
Автор книги: Андрей Алдан-Семенов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
Он к чему-то прислушался, потом посмотрел в синий проем окна на берег Ясачной. На реке покачивался юкагирский карбас – неуклюжее суденышко с квадратным парусом, острым длинным носом, крутой, яйцеобразной кормой. Степан построил на корме что-то вроде навеса, только отдаленно похожего на каюту. Это для него, чтобы он мог отдыхать, работать, укрываться от непогоды. Жена все помнит, жена ничего не забудет.
– Милая ты моя Мавруша!
Слезы выступили на его глазах, он смахнул их ладонью, наклонился над завещанием и решительно заключил:
«После всего изложенного выше, смею надеяться, что местные власти за все время экспедиции благоволят способствовать ее целям так же, как это делалось ими и при моей жизни.
Начальник экспедиции И. Д. Черский
Верхне-Колымск.
Мая двадцать пятого дня 1892».
И. Черский.
Александр Лаврентьевич Чекановский.
Могила И. Д. Черского.
Две мысли, выраженные им в конце завещания, поразили его: «Как это делалось при моей жизни».
– Я еще надеюсь прожить месяца два! Может быть, вычеркнуть фразу? И эту фразу надо убрать:
«Местные власти за все время экспедиции благоволят способствовать ее целям».
Вот когда ложь становится святой! Власти благоволили ему в его целях? Ведь это неправда! Ты написал неправду, ты солгал, солгал только потому, чтобы охранить от ненужных препон свою экспедицию.
Он потянулся к перу, чтобы вычеркнуть обе фразы: первую – страшную, вторую – лживую. И не вычеркнул.
Черский прикрыл глаза. Тонкие веки стали пепельными, синяя жилка над левым виском робко запульсировала. Борода беспомощно расстелилась по сюртуку, руки упали по бокам стула.
С улицы доносились голоса жены, сына, Степана, Эллая, отца Василия, Онисима Слепцова, но он уже не воспринимал их разговоров.
Он видел, как жена пронесла к карбасу гербарий, но не понимал, что это.
Прошел Степан, сгибаясь под каким-то мешком. Зачем?
Отец Василий прогрохотал своим толстым басом: «Парус надо укрепить, парус!» Для чего?
В избу вошел Саша, осторожно, стараясь не потревожить отца, начал собирать какие-то вещи. Черский смотрел на лицо сына, любовался им и силился вспомнить: где, когда видел совершенно такое же?
Он вспоминал другое юное лицо, похожее на сыновье, словно от этого зависело что-то очень важное и необходимое для него. Наконец вспомнил: да ведь это же его собственное лицо из отлетевшего детства. Но как только память подсказала ему это, он потерял интерес к лицу сына.
На солнечном луче, пересекшем избушку, маленьким маятником раскачивается паук, в распахнутое окно влетела белая бабочка и закружилась над паутиной. Розовые чайки кувыркаются в небе, воды Ясачной колеблются за окном. Они все шепчут и шепчут свое, непонятное, недоступное душе человеческой, но это успокаивающий призывный шепот.
Белая бабочка села на желтую руку – живой однодневный цветок бледного севера. От ее невесомого прикосновения теплота расходится по дрожащим пальцам и смиряет дрожь. Солнечный луч, выскользнув из-под паука, падает на бабочку, и она вспыхивает, как драгоценный камень. Грязные следы на полу подсохли и стали выпуклыми, скрипучие половицы безмолвствуют, тени в углах голубеют.
Прошлого нет, настоящее остановилось, уступая дорогу будущему. Совершенно спокойно стучит сердце, кашель исчез, легко и свободно дышать. В голове– солнце. Все вокруг полно солнечного света, и не из него ли возникают любимые, всегда незабвенные стихи: «Мы живы, горит наша алая кровь огнем нерастраченных сил». Черский улыбается радостной улыбкой. «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы!» Улыбка ширится и растет.
«Ку-ик, ку-ик, ку-ик!»
В небе кувыркается чайка, белая бабочка выпорхнула в окно, щелкает по воздуху тяжелый парус…
Наступил последний вечер перед отъездом из Верхне-Колымска.
Черский чувствовал себя хорошо, его хорошее настроение передавалось Мавре Павловне, Степану, всем провожающим. В избушку приходили попрощаться верхнеколымцы. Отец Василий сел в переднем углу и молчал насупившись.
Явились Эллай, Атта, Онисим, а с ним охотник-якут Филипп Табагрыр. Черский еще зимой слышал о нем как о талантливом сказителе и импровизаторе. Филипп охотился в лесах Сиен-Томахи и только что вернулся.
Атта подала Черскому расшитые красным и синим бисером рукавички из равдуги – выделанной кожи молодого олененка и теплые носки из гагачьего пуха.
– Это тебе, чтобы пели ноги и не плакали руки, – смеясь, сказала она.
– Спасибо, Атта!
Эллай осторожно положил к ногам Черского туго набитый мешок.
– Что это? – спросил Черский.
– Тебе мой подарок.
– Что ты мне даришь? Я ведь знаю, у тебя нет ничего.
– Десять соболей и пять серебристых лис. Два мешка сушеной юколы я отнес на карбас.
– Нет, – ответил Черский. – Нет, нет, – почти выкрикнул он. – Я не принимаю таких подарков. Зачем ты их принес? Ты же знал, что я не приму! За рыбу, спасибо, меха забери.
Эллай опечалился, но Черский был непреклонен. Наступило тягостное молчание: его тактично разрушил Филипп Табагрыр.
– Чуть-чуть не опоздал тебя проводить, Уйбан. Для меня было бы плохо. Недобычлив бы стал на охоте, не проводив гостя. Говорили мне, ты хотел послушать, как я пою?
– Хотел и хочу, – обрадовался Черский.
– У меня очень плохие песни, однако. Тяжелые песни.
– Все равно я хочу их слушать.
Филипп сел на корточки около порога. Мавра Павловна быстро взяла карандаш, тетрадку и приготовилась записывать. Черский откинулся к стене, зажав в кулаке бороду. Отец Василий, подобрав рясу, настороженно слушал.
В раскрытую дверь вливалась бездумная яснота белой ночи, сияла из полумглы река. Лиственница зеленела в негаснущем небе легким парусом. Комары еще не родились, и вечерний воздух не стонал от их тонкого звона. Молчали даже собаки, отожравшиеся на легкой весенней добыче.
Филипп запел тонко, пронзительно, грустно:
– Мы родиться родились. Зачем? Кто нам путное что-нибудь скажет на это? Никто! Почему мы питаемся голой нуждою и ждем восходящего солнца? Все солнца мы ждем, ждем и день, и два, и четыре. Я солнце увидеть желаю, пока торбаса не порвутся, не будут колени в крови. Что путного в этом, не знаю. Но знаю, что стану скелетом, пока себе пищу промыслю.
Вот так я хожу и думаю только о пище. Как яйцо в скорлупе, таежные люди живут. Я это от крайности горя пою. И эту вот песню кончаю на крайности горя…
Мавра Павловна торопливо записывала, Черский слушал, наклонив голову. Отец Василий тяжело вздыхал. Филипп оборвал пение.
– Я тебя расстроил своим волчьим воем, Уйбан? – В белесой раме двери лицо Филиппа казалось расплывчатым, как лунное пятно на воде.
– Расстроил, – чистосердечно признался Черский. – Но не волчьим воем, а правдой своей песни, Филипп. «И я от крайности горя пою». Как это верно, как правдиво!
– Я тебе спою другую песню, Уйбан. Повеселее. Хочешь, лучше я спою песню о тебе? Вот буду смотреть на тебя, на красивый дом твой, на всех буду смотреть и петь.
Горькая улыбка тронула губы Черского. У каждого свое понятие о красоте и великолепии. Жалкая лачуга Черского казалась Табагрыру необыкновенным дворцом. А Черского он принимал за друга великого белого царя. Царь послал своего друга помочь северным людям.
– И пой, – сказал Черский. – Пой обо мне, о моем дворце, о великолепных вещах моих, пой, о чем хочешь, но правду. Одну правду. Одну правду.
Отец Василий пошевелился в углу: неподвижная черная фигура его напоминала большого старого ворона. Черский взял со. стола старый номер «Нивы», стал перелистывать страницы.
Табагрыр прислонил голову к косяку двери, устремив глаза на стену избушки.
Потом запел немного печально, но торжественно:
– Из-за девяти верст я вижу твой дом с девятью окошками. Вижу тебя, девятью пальцами читающего девять книг. У тебя красная, как бы золотая, борода и каменные блестящие глаза…
«О чем это он поет? – подумал Черский и положил журнал на лавку. – Девять книг – это девять страниц «Нивы», а каменные глаза – мои очки. Он превращает в поэзию все, что видит».
– Ты жил в стране, где, должно быть, очень тепло, где путное солнце и хорошая пища. И все же ты приехал в наш край, холодный ветреный край, чтобы посмотреть, как якуты живут и юкагиры. И ты видишь, как живем мы, морозные люди, и все пишешь, все пишешь. Ведь недаром у тебя девять пальцев, читающих девять книг. Вчера из девяти норок ты поймал девять мышей и царю хочешь их показать. Я смотрю на твои девять комнат: они так хороши, так красивы, как у сытых людей. На столе твоем лежит золотая книга в серебряном переплете, с листами из белого камня. Я знаю, как зовут эту книгу. Эта книга – святое евангелие…
Филипп приподнялся с корточек, подошел к столу, на котором лежал фотографический альбом, перекрестился, благоговейно поцеловал его и вернулся к порогу.
Несколько мгновений он осматривал тусклое стенное зеркало, стеклянные колбы с заспиртованными рыбами и мышами.
И снова запел:
– Из-за девяти верст виден твой дом с окошками, а зеркало вижу за семьдесят верст. Вижу и такую вещь у тебя, что сама поет, играет и смеется. На девяти окошках стоят девять рюмок с разными винами. На тех же окошках лежат девять медалей. Царь наградил тебя ими, видать, за большие заслуги…
«Не девять, а три, – усмехнулся Черский. – И совсем не медали, а компасы и рулетка».
– Из-за девяти сажен вижу девять твоих подушек, сверкающих, как черное серебро, из-за девяти шагов видны твои девять перин, как белые лошади. И вижу, как ты тоскуешь и вспоминаешь своих друзей. Когда уезжал ты из Аршита 11
Петербург.
[Закрыть]-города, то, должно быть, плакал, прощаясь с друзьями. Поедешь теперь к Ледовитому морю и будешь опять плакать, прощаясь с друзьями. Но мы, друзья твои, говорим: не плачь при разлуке. Ты едешь туда, где не были наши карбасы, куда не залетали розовые чайки. Ты вернешься обратно к нам с Ледовитого моря, и мы поплачем от счастья и посмеемся над горем.
Филипп замолчал. Молчал Черский, молчал отец Василий, карандаш вздрагивал в руке Мавры Павловны. Трепетное дыхание белой ночи освещало убогую хижину. Черные тени на полу казались выпуклыми. Черский не решался похвалить песню Филиппа. Что ему похвала? Все равно что винчестер без пули.
– Спасибо тебе, Филипп! Большое спасибо!
Крепкие пальцы таежного охотника осторожно пожали худую руку ученого.
На рассвете 31 мая Черский в теплом пальто, с шарфом на шее сидел у стола, терпеливо ожидая, когда Степан объявит о начале отъезда. В комнату вошел Генрих, смущенный, подавленный, тоскливо заговорил:
– Прости, дядя, что я покидаю тебя в самые трудные минуты.
Глаза Черского похолодели.
– Я не сержусь на тебя, Генрих. Каждый волен распоряжаться своею судьбой. И никто, даже ты сам, не виноват в отсутствии мужества. Желаю успешно возвратиться в Петербург.
Генрих поклонился и выбежал из комнаты.
Вошел Степан.
– Пора, – сказал он. – Пора отправляться в путь, – и приподнял Черского сильными добрыми руками.
Все жители Верхне-Колымска толпились у карбаса. Отец Василий, Эллай, Атта, Онисим, Филипп Табагрыр обнимали Черского, Мавру Павловну, Сашу, желали здоровья и счастья.
Степан и Мавра Павловна устроили Черского на корме под маленьким навесом. Он смотрел на толстое красное лицо отца Василия, на черные глаза Атты, на худенький ястребиный профиль Эллая.
– Постойте, погодите! Иван Дементьевич, подожди!..
Филипп Синебоев почти скатился с обрыва, сгибаясь под тяжестью четырехпудового мешка. На обрыве появились еще пять верхнекольгацев с мешками.
– Вот вам мука, вот сахар, Иван Дементьевич, – с какой-то веселой яростью кричал Синебоев. – Самые сокровенные запасы вам отдаю. Рассчитаемся после, когда вернетесь. Не беспокойтесь, мы сами погрузим мешки на карбас. Счастливого плавания!
Приказчик сдернул с плеча винчестер и выстрелил в рассветающее небо. Генрих, Эллай, Онисим, отец Василий и Табагрыр дали залп из своих ружьишек.
Степан уперся в кормовое весло, над левым бортом накренился квадратный парус, карбас, вздрогнув, затрещал, оторвался от берега и устремился вперед по реке.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
На Севере
В конце июня
Сиянье сумерек безлунных,
И, наклонившись на закат,
Седые лиственницы спят.
На Колыму пришел июнь. По распадкам, по сопкам вскипает фиолетовой пеной кипрей, покачиваются белые крестики брусники, перешептываются хрупкие кустики голубицы. От цветочного запаха слегка кружится голова, согревается тело, быстрее пульсирует кровь.
А над черными густыми озерами висят лиственницы, опрокинув в воду легкие тени. Липкая смола течет по шершавым стволам, между ветвями пляшут звенящие столбы мошкары, полосатые окуни замерли у затопленных пней и коряг. Под размашистым стлаником сидит на яичках белая куропатка, прислушиваясь к каждому шороху. Ее чуткий слух улавливает любой опасный звук.
С шелестом разорвалась вода, окунь вспыхнул под солнцем и опустился на дно. Покачнулась лапа стланика, белка перелетела на другую, что-то процокав на лету куропатке. На соседнюю лиственницу села чечевичка и пронзительно заизвинялась: «Извините вирр! Извините вирр!»
На берегу ручья худой бурый медведь вырывает с корнями траву, переворачивает камни, слизывая языком черных муравьев. Он выдергивает куст смородины, смотрит на мелкие золотые самородки и, обнюхав их, медленно бредет на сопку.
Навстречу медведю спускается сохатый с дремучими ветвистыми рогами. Чугунные копыта обдирают с камней белый ягель, в глазах передвигается лесной, настороженный мир.
Медведь замечает сохатого на секунду раньше и крупными прыжками устремляется к нему.
Сохатый взвивается на дыбы, копыта свистят в воздухе и обрушиваются на медвежью голову.
Леса содрогаются от грозного рева. Куропатка испуганно слетает с гнезда, чечевичка перестает извиняться, белка замирает между ветвей.
Наступает обманчивая тишина. Она словно предостерегает лесных жителей о новых опасностях. Белка, обмершая между ветвями, видит бесшумную тень, скользящую по земле. Куропатка, снова притихнувшая на гнезде, зорко следит за серым крестом, висящим в небе. Ястреб высматривает добычу: может быть, ее, куропатку? Окуни веером разлетаются по озеру: их испугала выдра, появившаяся из-под коряг.
В обманчивой лесной тишине рождаются новые звуки. Беспокойный неприятный запах распространяется по тайге. Почуяв его, кидается в чащобу горностай, плюхается в воду выдра, замкнутыми кругами уходит за сопку ястреб. Этот враждебный запах идет от людей, несущих опасность.
Черский и Степан вышли на берег озера и остановились у кромки воды. Мелкие блестящие круги, оставленные перепуганной окуневой стаей, еще расходились по озеру.
Начавшееся путешествие освежило Черского. Лицо порозовело, пальцы окрепли, сердце не тревожило по ночам. Он чувствовал приятное облегчение во всем теле.
Каждый день открывались новые бесчисленные протоки, заливы, рукава Колымы. Путешественники то пробирались под белыми кострами рябин, то. блуждали среди островов, затянутых розовым туманом цветущих ягод.
На них наползали облака крепкого аромата: казалось, колымская вода пронизана им.
На утренних серых зорях Черский видел лис-огневок, скрадывающих сонных куропаток, полосатых бурундуков, посвистывающих на пеньках.
Между деревьями мелькали пестрые кедровки, по речному песку сосредоточенно ковыляли вороны. Заломы погибших деревьев громоздились по берегам; иногда из них с коротким рявканьем выкатывались медведи.
Черский записывал в дневник все, что представляло хоть какой-нибудь интерес. Дневник лежал на постели, около правой руки: Иван Дементьевич привязал карандаш ниточкой к руке, чтобы не тратить усилий на его поиски.
На каждой стоянке Мавра Павловна садилась в изголовье мужа и сообщала свои наблюдения:
– Температура воздуха двадцать градусов. Температура воды – два. Быстрота речного течения семь метров…
Черский записывал. Потом прислушивался к плеску воды и снова говорил:
– Дальше, Мавруша…
– На последней стоянке в известняке обнаружены кораллы. Правый берег порос лесом, под левым – глубокий яр…
Черский записывал и опять повторял:
– Дальше, дальше…
– В силлурийских отложениях нашли кости бизона. Взяли пробы геологических пород. Собрали растения и травы…
Сегодня, в такое необыкновенное, отлитое из голубоватого серебра утро Черский решил причалить к берегу и провести весь день в тайге. Мавра Павловна и Саша остались на карбасе. Черский и Степан отправились в тайгу и вышли к озеру.
– Ты, Степан, пособирай цветы и травы для нашего гербария, а я похожу, посмотрю горные породы. Вон какие привлекательные скалы на левом берегу озера.
Черский поднялся, зашагал к скалам. Сегодня он чувствует себя весело и легко. Ему улыбаются солнечный день, таежное озеро, высокие каменные обрывы. Может быть, дело пошло на поправку и болезнь утихнет. А, стоит ли думать о болезнях, когда чувствуешь себя хорошо!
Неразлучным геологическим молотком он принялся откалывать кусочки скального выброса. Наметанный глаз определил породу. Черский вскарабкался на вершину скалы и огляделся.
Перед ним лежала долина реки, за спиной развертывались горные цепи. Они шли в поперечном направлении к течению реки.
Черский повернулся к горам, пристально ощупывая взглядом их направление. Смутная, еще неясная мысль возникла в уме: «Ведь от Верхне-Колымска горные цепи идут так же? Они имеют такое же направление? А как они показаны на географических картах? Хаотическим нагромождением горных цепей во всех направлениях. Значит, географы ошибаются. Географические карты Дальнего Севера нуждаются в исправлениях».
Черский взволнованно заходил по скале. Робкая догадка переходила в уверенность. «Не ошибаюсь ли я? Может быть, скоро горные цепи свернут со своего направления? Надо обязательно проследить это в следующий раз».
Черский возвращался к карбасу, полный впечатлений, радостных догадок и того творческого настроения, которое всегда появляется в человеке накануне открытия.
На сумеречном небе лежала изломанная линия вершин Сиен-Томахи. Возникнув где-то на юге, она перечеркивает восточную часть неба и тает на севере, в расплывающемся горизонте.
То совершенно голые, то забрызганные пятнами лесов, сиен-томахинские горы неутомимо шли по берегам Колымы. Однозвучно шумела река, скрипел и раскачивался карбас, вяло пощелкивал парус.
Черский сидел на корме, обложенный мешками. Правая рука упала на борт; карандаш, привязанный ниточкой к ее кисти, колыхался над водой. Мавра Павловна посматривала на пепельное лицо мужа, на капли пота в русых, с золотистым оттенком волосах. «Как бы опять не начался приступ астмы. Что мы будем делать без всяких лекарств?»
Он что-то сказал, она не расслышала шепота.
– Может быть, пристанем к берегу?
Черский нахмурил лоб, беззвучно пошевелил губами.
– Тебе ничего не надо?
Мавра Павловна осторожно пробралась между мешками и ящиками на корму, вытерла струйку крови, стекающую с его бороды, наклонилась к бескровным губам.
– Шарогородский. Родчево. Он мне нужен, он где-то здесь в этих местах. Причаль, Мавруша, остановись…
Степан повернул карбас, и он уткнулся в мокрый песок. Черский сошел на берег, присел на камень. Саша побежал собирать сухой плавник для костра, Степан установил палатку. Черский снял очки, близоруко поморгал карими глазами.
– Мавруша, где-то недалеко находится поселение Родчево. В нем живет ссыльный Станислав Шарогородский. Ты же помнишь его по Иркутску. Он врач, человек доброй души. Очень бы хотелось повидать старого друга. Надо разыскать Станислава…
Мавра Павловна растерянно посмотрела на глухие скалы Сиен-Томахи, на поблескивающие во тьме воды Колымы. «Где же разыскивать этого ссыльного врача Шарогородского? Может быть, он живет совсем рядом, а может, за сотни верст отсюда».
– Хорошо. Мы разыщем Шарогородского.
Она уложила мужа на мешки, поближе к костру. Черский закрыл прозрачные веки. Короткие тени сновали по неподвижному бледному лицу его, вызывая в Мавре Павловне тревогу. Неведомая река, неоткрытые горы, таинственный мир вокруг, опасности на каждом шагу, болезнь мужа – есть от чего прийти в отчаяние!
Маленькая женщина устремила глаза на желтые языки пламени. Они переплетались между собою, вытягивались, сокращались, казались то яркими лесными цветами, то листьями увядающего таволожника, то извивались как змеи. Чего только не почудится человеку, одиноко рассматривающему костер! Твердая решимость Мавры Павловны – продолжать путешествие во что бы то ни стало – уступила место отчаянию и сомнениям. «Хватит ли у меня силы добраться до Нижне-Колымска, если он…» Она не закончила страшную и неизбежную мысль, отогнала ее от себя. Против ее воли мысль возвратилась, настойчивая и неотразимая. «Что я буду делать, если останусь одна на этой реке, с малолетним сыном, при скудных запасах пищи? Никто не поможет, кроме Степана, но Степан ничего не смыслит в научных делах. Он прекрасный проводник, надежный товарищ, и только!»
Степан курил трубку, нервно покусывая мундштук, нетерпеливо двигая сапогами по мокрой гальке. Наконец он не выдержал и встал.
– Мавра Павловна, надоть искать этого дохтора. Я пойду. Вернусь завтра, и душа из меня вон, если приду без него.
Он перекинул через плечо ружье, потоптался около постели Черского, вытер рукавом веснушчатое лицо.
– Значит, я тово, Иван Диментьевич, пошел. Потерпи до завтра, Диментьевич. Я найду твоего Друга.
Мавра Павловна еще долго слышала треск прутьев и скрежет камней под ногами уходящего проводника. До нее докатилось слабое эхо выстрела: Степан просигналил, что ушел в горные распадки.
Мавра Павловна укрыла мужа, примостившегося к нему сына, подоткнула под их бока одеяло и опять присела к костру. При неверном, мелькающем свете она стала переписывать свой дневник. Все, что говорил муж, она аккуратно и точно записывала. И свои впечатления от путешествия тоже заносила в дневник.
Над вершинами Сиен-Томахи прорезывалась заря, река дышала сыростью, трава сонно склонялась к земле. «Где-то далеко на западе, за десять тысяч верст отсюда, – Петербург, Невский проспект, Академия наук, – подумала Мавра Павловна. – Неужели я ходила по Невскому, смотрела на адмиралтейскую иглу, любовалась Медным всадником? Странно! Неужели видела зеркальные витрины, спала на простыне, слушала музыку, беседовала с Семеновым-Тян-Шанским? Просто не верится!»
Женщина зажмурилась. Легкие видения потекли перед ней. Картины недавней жизни вставали перед глазами, яркие, выпуклые. Она словно раздвоилась. Она видела себя в петербургской квартире и на берегу пустынной реки одновременно. Та, первая Мавра Павловна, одетая в синее бархатное платье с белым отложным воротничком, с волосами, зачесанными на высокий лоб, была спокойной и улыбающейся. Эта, вторая, в грязной брезентовой куртке, в грубых яловых сапогах, – тревожная, напряженная, в постоянном ожидании большой беды.
Мавра Павловна видела себя, как видят во сне, живо и осязаемо. Та, первая, неслышно и неуловимо отодвигалась в туманную даль и все улыбалась другой, все улыбалась голубыми спокойными глазами.
От этой печальной ускользающей улыбки своего двойника Мавре Павловне стало не по себе.
Она выпрямилась над угасшим костром и вытерла слезы. Тлеющие угли еще мигали синими беспомощными вспышками, пепельные узоры припорошили грязные сапоги…
И вдруг Мавра Павловна увидела себя тринадцатилетней девочкой в маленьком домике на берегу Ушаковки в Иркутске.
Казалось бы, совсем недавно в доме ее матери прачки поселился молодой геолог Иван Черский. Мать сдала ему боковушку, в которой умещались только стол, стул и кровать. Молодой человек нравился и матери и ее дочерям Мавруше и Оле своей скромностью, необычайной работоспособностью и ученостью.
Когда квартирант узнал, что они неграмотные, он лишь потеребил русую бородку и покачал головой.
– Их надо учить грамоте.
– Средствов не хватает на школу, – ответила мать.
– Я их буду учить бесплатно.
Черский стал обучать сестер грамоте и обрадовался, когда заметил необыкновенные способности в Мавруше. Девушке легко давалась грамота. Ее успехи поражали учителя. Он видел в ней самого себя, со своим всеобъемлющим интересом к науке. От наивных вопросов: что такое Земля? что находится внутри Земли? почему летают птицы и плавают рыбы? – она переходила к все более трудным и глубоким.
Через год Черский дал Мавруше переписать рукопись своего нового научного труда. Девушка переписала без единой ошибки, даже латинские термины начертала точно, хотя и не знала латыни.
– Мавруша – самородок! Ее надо учить и учить, – решил Черский.
Белокурая, с неправильным, но одухотворенным нежным личиком Мавруша словно освещала убогую комнатушку молодого ученого и его однообразные, заполненные работой дни. Ее голубые, ясные, как байкальские лесные цветы, глаза неотступно следили за Черским, и он часто смущался перед их испытующим, восхищенным взглядом.
Ученица обожала своего учителя.
Учитель открыл ученице тайны мира и силы науки. Он научил ее страсти– познавания и любви к красоте родной земли. Он дал ей знания, а с ними и радость творчества.
Учитель был молод и обаятелен, умен и талантлив. И ученица любила его со всей восторженностью юности.
Когда он уходил в очередные экспедиции по Восточным Саянам, ученица ждала его со светлой грустью, ждала жадно и нетерпеливо. При возвращении он рассказывал ей о своих впечатлениях.
Он говорил просто и образно, и она видела, как вспыхивают, переливаются берилловые воды Байкала, как пронзительно белеют вершины Хамар-Дабана, как задувает «баргузин» над славным священным морем.
Затаив дыхание слушала ученица рассказы о Байкале.
– Байкал можно назвать музеем живых ископаемых, – говорил Черский. – В разные геологические эпохи жили они и не вымерли до наших дней. В байкальских глубинах обитает голомянка, рыбка, почти прозрачная. Посмотри при дневном свете и увидишь внутренности ее. А байкальские широколобки? Серые, почти зеленоватые в коричневых пятнышках. Тонкие и длинные, как веретена. И живут на глубине, достигающей версты. Кстати, знаешь ли ты, что Байкал самое глубокое озеро мира?
– Нет, не знаю, – отвечала ученица, глядя на учителя снизу вверх.
– Глубины его огромны. Около острова Ольхова глубина свыше полутора верст. А дно Байкала ниже морского дна, ну примерно, – он задумывался на минутку, – примерно свыше версты. Такой другой впадины на земле пока не обнаружено.
Раскрыв голубые глаза, она напряженно, не мигая, глядела на учителя. Он видел восхищенное сияние ее глаз и, невольно смущаясь, продолжал:
– Байкал полон удивительных загадок и для геологов и ботаников. Наука наша пока еще не имеет геологической карты Байкала…
– Как бы я хотела попутешествовать по Байкалу! – вздыхала ученица. И робко добавляла: – Вместе с вами…
– Что же, мысль великолепная! Вот подучишься еще, и поедем, – соглашался учитель.
Черский провел на Байкале два года со своим другом, профессором Варшавского университета Бенедиктом Дыбовским.
Бенедикт Дыбовский тоже был царским ссыльным, как участник восстания восемьсот шестьдесят третьего года. Талантливый зоолог и палеонтолог пристально изучал природу Байкала и склонов Яблоневого хребта.
Дыбовскому принадлежит честь первоисследователя байкальской фауны. Это он доказал, что многие из обитателей байкальских глубин водятся только здесь и нигде больше. За блестящие работы по байкальской фауне Русское географическое общество наградило ссыльного профессора золотой медалью.
В первые годы жизни Черского в Иркутске Дыбовский был его учителем зоологии и особенно палеонтологии. Прошло несколько лет, и Дыбовский уже сам обращался к Черскому за советом, когда дело касалось третичных ископаемых.
Друзья-ученые самоотверженно изучали Байкал.
У них не хватало средств на инструменты – они изготовляли их сами. Сами вили веревки для измерения озерных глубин. Сами построили на полозьях юрту – передвижной домик для зимней работы. Во имя науки они жертвовали всем, что имели.
Увлекательная работа с Дыбовским неожиданно оборвалась. Царь «простил» опального профессора, и Дыбовский выехал в Петербург. Изучение Байкала оставалось незавершенным.
И вот тогда-то Сибирский отдел Географического общества предложил Черскому продолжать научные работы на Байкале.
Черский немедленно согласился.
Он явился домой словно обмытый солнечным ливнем и положил перед Маврушей инструкции Сибирского отдела.
– Смотри, Мавруша. Мне предстоит огромная и увлекательная работа. Я буду несколько лет изучать Байкал. Вот инструкция, в ней тринадцать важнейших научных вопросов. Что же я должен делать?
Он откинул назад волосы, поправил очки, поднял левую руку. Мавруша следила за каждым его жестом, любовалась его разгоряченным лицом.
– Я должен, – повторил он, прищуривая карие глаза, – должен обратить особое внимание на метаморфические процессы, постигшие горные породы Байкала. Должен установить время происхождения горных долин. И наблюдать проявление вулканических сил. И отыскать следы ледникового периода. Изучать провалы байкальского дна и отмечать нынешний уровень его вод. Я должен составить подробную геологическую карту берегов и островов Байкала, обозначить места полезных ископаемых, минеральных источников, горячих ключей. И еще я должен собрать коллекцию горных пород и минералов и остатков третичных животных…
– Тринадцать «должен»! Как на смех, чертова дюжина! А что должна делать я? – неожиданно спросила Мавруша.
Он замолчал, озадаченный ее неожиданным вопросом. Перед ним сидела уже не девочка-подросток, а семнадцатилетняя девушка с ярко влюбленными глазами, необыкновенно милым, выразительным лицом. Белокурые волосы окружали это лицо полупрозрачной дымкой.
Черский вдруг понял, что без Мавруши ему уже больше невозможно и жить и работать. Счастье, неуловимое и легкое, как всплеск волны, родилось в его душе.
– Что же должна делать я? – опять тихо и печально повторила Мавруша.
– Ты должна стать моею женою, – выпалил он, голубея от радости.
После свадьбы молодожены отправились в экспедицию на Байкал.
Молодая женщина твердо решила стать помощницей мужу. Впервые в жизни покинула она Иркутск и очутилась на легендарном озере.
Байкал, Байкал!..
«Славное море, священный Байкал». Сколько народных легенд создано о тебе, сколько спето каторжных песен.
Байкал, Байкал!..
(Давно погасли синие угольки в костре, но, странное дело, они переливались то жидким золотом, то аквамарином. Угли снова горели, но только холодным светом зари.)
Заря занималась над Колымой, вишневая, будто окровавленная. Как же она не похожа на легкие, добрые байкальские зори…
В эти незабываемые байкальские зори летел их парусник, черпая бортами волну, подрагивая на бездонной воде.
Парусник шел по озеру, и горные берега уходили с севера на юг, похожие на гигантские цветные декорации.