355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Горюнов » Контакт первой степени тяжести » Текст книги (страница 3)
Контакт первой степени тяжести
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 21:25

Текст книги "Контакт первой степени тяжести"


Автор книги: Андрей Горюнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

– Нормальные, – согласился мужик, повертев колоду в руках.

– Можешь всю колоду разом пополам разорвать? Руками просто – взять и – р-раз!

– Всю колоду? – усомнился мужик и, попробовав, признался: – Нет, робя, не могу.

– Ага. А руки у тебя – клещи вон!..А теперь ему дай. – Борька кивнул головой на Белова.

Белов, взяв колоду, внимательно осмотрел ее – для пущего эффекта и без труда разорвал всю колоду пополам – свободно, как одну карту.

– Ого! – изумился мужик.

– «Ого» – это сейчас будет... – Белов взял половину колоды и, чуть напрягшись, разорвал и ее – на две четвертинки.

– Ух, ты, вот силища-то! – восхитился мужик. – А на вид по тебе и не скажешь.

Довольный донельзя эффектом, произведенным Беловым, Тренихин пояснил:

– У художников очень сильные руки. Казалось бы, кисточка – ну пушинка, что тут такого? Но если всю жизнь помахаешь пушинкой по десять часов в день. Да с точностью, с филигранной. Вот! Самые сильные пальцы не у кузнецов, доложу тебе, и не у спецназовцев всяких – а у художников!

– Надо же! Не подумаешь сроду.

– Мало кто знает об этом, – скромно кивнул Белов.

– А у художника Белова и ноги вдобавок сильные, как у слона, и быстрые, как у гепарда! – добавил с гордостью Борис.

– А это почему же? У художника?

– Не у любого! А у Белова именно. С детства по инстанциям ходил, пробивался. А в зрелые годы все двери ногами стал открывать.

– Вот гад-то! – возмутился Белов. – Коньяк зажал сначала, а теперь хамить, скотина, начал!

– Ладно-ладно! – остановил его Борис. – Коньяк, ты это верно вспомнил. Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит. Пора и нам бы причаститься.

В бутылке оставалось не более пятидесяти граммов.

– Эх-х-х!

– Да я достану, были б деньги! – успокоил мужик. – За деньги мне любая проводница...

– Ну, деньги – это не проблема. – Борис протянул руку к мужику и, сделав классический пас фокусника, достал якобы из-за уха мужика две двадцатидолларовые купюры.

– На. Два флакона и заесть.

* * *

– Николай Сергеевич! – в дверь кабинета директора вернисажа заглянула лохматая голова халдея из ресторана. – Уже половина одиннадцатого. Гости ждут тостов. Весьма неудобно выходит.

– Все! – встал Белов. – Сей секунд! – кивнул он халдею, и тот скрылся. – Что знал, я все поведал вам, – он протянул Власову руку. – Желаю удачи!

– Взаимно. Я все обдумаю, спасибо. – Власов с удовольствием пожал руку. – И я не считаю, что разговор наш полностью закончен.

– Да что ж еще-то?

– Ну, например, у вас рука-то точно сильная? – следователь вдруг крепко сжал руку Белову.

– Не жалуюсь, – пожал Белов плечами, напрягая кисть.

Власов, тут же застонав, сел на пол.

– Если я еще чего-то вспомню, я непременно позвоню вам, – сказал Белов, отпуская руку Власова. – Вы мне оставьте телефон.

– Хорошо.

Встав с пола, следователь попытался достать правой рукой визитку, но не смог: рука не действовала, онемела.

– Пройдет минут через пять. Вы извините – сами же, однако, напросились.

– Я не в претензии, – исхитрившись, Власов наконец извлек визитку левой рукой, протянул.

– Спасибо. – Белов убрал визитку. – Контакт надежно установлен. Мы в контакте.

– Николай Сергеевич! – голос заглянувшего халдея звучал умоляюще.

– Все! – подвел итог Белов, направляясь к двери.

* * *

Дверь банкетного зала распахнулась, и гости за столом оживились, привстали с наполненными бокалами.

– Тысячу извинений, – поклонился Белов, занимая место во главе стола и принимая из рук Лены фужер с шампанским. – Прошу без тостов. На «ура»!

– Ура-а-а!

Выпили и сели. Взялись за закуску. Маститый коллега, сидящий по правую руку, склонился к уху Белова и не без яда в голосе спросил:

– Тренихина, что ли, встречал, да не встретил?

– Нет. Деловой разговор, – спокойно ответил Белов. – Пристал клиент тут один. Не отвяжешься. Панно ему, видишь ли, надо в коттедж над камином.

– Врешь, – не поверил коллега. – Борьку ждал, не дождался.

– Смеешься все, насмехаешься. – Белов прожевал и сказал равнодушно: – Борька исчез еще в августе, ты разве не в курсе деталей? – Внимательно посмотрев в удивленное лицо собеседника, Белов констатировал сочувственно: – Стареешь, Сева. Теряешь контакт с жизнью. Не контачишь...

– Николай Сергеевич! – встал кто-то в дальнем углу стола с наполненной рюмкой.

– Без тостов! – напомнил кто-то.

Но вставшего было уже не унять. Ему просто необходимо было произнести тост, что в их среде было равнозначно понятию «нахамить в лицо».

– Дорогой Коля! – продолжил тостующий. – Что тебе пожелать? Все у тебя есть, все на месте. Давайте-ка, братцы, вмажем за то, чего не хватает нашему дорогому Коле...

Все дружно зааплодировали. Все понимали, чего не хватало благополучному художнику Белову.

Ему не хватало таланта.

Это была уже вторая подначка, если первой считать замечание соседа «Тренихина ждал, не дождался».

Белов, в свою очередь, тоже прекрасно знал, что теперь эти гости дорогие, выпивающие и закусывающие за его счет, распояшутся после второго-третьего тоста и начнут, что называется, гадить уж просто в открытую – под предлогом самых что ни на есть благих пожеланий на будущее и дружеских замечаний «для твоей же пользы».

Впрочем, Белову было на них – с высокой горки, наотмашь, да с прицепом.

Он был удачлив, работящ и не питал иллюзий.

Что надо– то, в конце концов, от жизни? Свою профессию он любил. На хлеб хватало. На водку и икру – тем более.

Далеко не всем из присутствующих на банкете удалось сделать хотя бы четверть того, что сделал он, Белов.

«Да провалитесь все вы, гниды!» – подумал он про себя и решил произнести ответный тост в выдержанном стиле, в интеллигентном духе, что-то вроде: «За нас с Леной и за хер с вами», но передумал и, качнув рюмкой, решил все же выпить за то, что ему на самом деле сейчас не хватало.

А ему не хватало сейчас, конечно, Бориса.

О, Борька всегда был душой общества, умел поддержать, повести за собой веселье, раскачать компашку до безудержной цыганской легкости, превратить любое застолье в непрерывный полет к счастью, которое наступит у всех, и наступит сегодня же, прямо сейчас.

А наутро Борис – как никто другой – умел расхлебать почти любую послебанкетную ситуацию.

Белов вспомнил, как, будучи еще студентом, Борис спас честь и жизнь студенту Магарадзе.

* * *

Студент Магарадзе был грузин, учившийся на их курсе по линии нацкадров по профилю «народные ремесла». Студент Магарадзе был сыном крупного грузинского начальника со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Тем не менее и вопреки, так сказать, он был прост, радушен, щедр душой и работящ.

Преподаватели, впрочем, его явно побаивались – из-за его отца, конечно же; они были в его присутствии весьма напряжены, обращались к нему исключительно по форме, как в армии, – «студент Магарадзе». Возможно, они подсознательно превентивно напоминали ему этим, что сам он всего лишь пока студент: «Заходите, студент Магарадзе, садитесь, студент Магарадзе, студент Магарадзе скажет сейчас...» – и так далее.

Почему это слово «студент» приклеилось намертво к его, в общем-то, обычной фамилии – бог весть, однако к третьему курсу его никто и не звал по имени – Гурам – все обращались к нему не иначе как «студент Магарадзе».

История, о которой вдруг вспомнил Белов, случилась на третьем курсе во время зимней сессии дня за три до экзамена по научному коммунизму. Так как в течение семестра лекции конспектировала всерьез только Шурочка Голованова, то перед экзаменом на один ее конспект пришлось человек пятнадцать, пытающихся хотя бы в общих чертах понять, что же такое – коммунизм и при чем здесь наука.

Сидя в пустой аудитории, они дискутировали относительно каждого момента конспекта. Дискуссия грозила довести их в равной степени до психушки, до драки и до ГУЛАГа.

В это время, в самом апогее страстей, в аудитории появился студент Магарадзе. Постояв и внимательно, со все возрастающим удовольствием послушав остервенелый псевдонаучный околокоммунистический вздор в течение минут сорока, студент Магарадзе воспламенился и сам, мгновенно решив перенести такую на редкость жаркую говорильню в более подходящую с его точки зрения обстановку.

– Отэц дэньги прислал... – заявил он, взяв слово. – Много денег. Кушать пойдем, коммунисты гребаные? Всех угощаю!

Повторять второй раз не требовалось.

Всей кодлой – пятнадцать человек плюс студент Магарадзе – они завалились в институтскую столовку, в просторечье именуемую рыгаловкой, в которой студент Магарадзе, конечно, бывал и ранее, но исключительно с целью найти там какого-нибудь нужного ему однокурсника, который, по слухам, в этот момент как раз обедал.

Изучив меню и посмотрев все то, что выдавали на раздаче, студент Магарадзе брезгливо фыркнул:

– Нэт. Это пускай свиньи едят. А мы хорошо покушаем, товарищи коммунисты.

Сорвались, оделись, махнули в центр. Кафе «Маяк», «Московское», «Белый Аист», «Садко» также не удовлетворили своей кухней студента Магарадзе.

– В «Арагви» пойдем. Выпить везде. А там кормят хоть.

Однако перспектива двигаться и далее – в какое-то «Арагви» никому особо не улыбалась – они находились в этот момент прямо напротив здания КГБ, что на Лубянке, к «Арагви» ж надо было тащиться еще аж к Моссовету. Было уже почти четыре часа дня, начинало смеркаться, январский день катился к концу. Жрать хотелось.

– А чего это нам ломить в твою «Арагви»? Уж если в ресторан ты нас ведешь, то двинули вот в «Славянский базар». Мы же славяне все – верно, студент Магарадзе? Ты один грузин будешь. А потом он и рядом здесь, вон, еще сто шагов к Красной площади.

– Харашо, – согласился студент Магарадзе. – Около Красной площади плохо не станут кормить.

Подплыли. Студент Магарадзе вмиг договорился с цербером, сунув ему что следовало и объяснив ситуацию просто: «день рождений у всех».

Их посадили в общем зале, сдвинув три стола.

Молчаливо скользящий по паркетам официант тут же понял, что студент Магарадзе хороший человек, из чего вытекало, что всех его гостей, столь счастливо родившихся одновременно друг с другом и самим студентом Магарадзе, нужно немедленно угостить на славу. Летая и кружась на цырлах, халдей в момент расставил на столах пять бутылок запотевшей «Столичной» вкупе с тремя большими подносами хлеба, после чего понесся стрелой за холодными закусками.

Когда секунды через три халдей вернулся, катя перед собой сервировочный столик, отягощенный салатами, грибками, семужкой, икоркой и прочей «ассорти», на трех столах уже не было ни водки в бутылках, ни хлеба в подносах.

– Нам хлеба и водки еще, – обратился студент Магарадзе к халдею.

– Ас этим что? – изумился халдей, указывая взглядом на холодные закуски: – Ведь вы заказали.

– Какой ты никуда не понимающий, – с сожалением заметил студент Магарадзе. – Конечно, мы съедим. Обедать пришли. Не поститься. Еще водки нам, понимаешь? Хлеба еще! Но это не значит, что мы вина пить не будем, мясо есть не станем. Как не понять? Не обижайся на меня, прошу!

Халдей обалдело кивнул. И время понеслось на попутном ветре – крепчавшем, штормовом. Славный был вечер!

Лишь самый конец его омрачил Алешка Куликов, их институтский клептоман. Алешка обратил внимание на то, что многие столики вокруг них остаются пустыми, когда сидящие за ними посетитетели встают и принимаются танцевать.

Бокалы, рюмки и фужеры остаются на таких столиках совершенно без присмотра.

Алеше Куликову стало понятно, что эту посуду следует прибрать: ведь в общаге извечно не хватало ни кружек, ни чашек, ни стаканов. Здесь же, по оказии, этот пробел мог быть ликвидирован без особых хлопот. Пока студент Магарадзе расплачивался с халдеями, Алеша, ничтоже сумняшеся, натаскал с ближайших столиков различного стекла и, за неимением сумки, аккуратно сложил все стекло себе за пазуху, став из-за этого похожим на беременного – месяце на восьмом.

Естественно, такой порыв разумной запасливости, проявленный практически в открытую, не мог пройти, да и не прошел незамеченным. Разгневанный метрдотель прихватил Алешу за хохолок натурально на выходе из зала, не желая, видно, скандалить в самом зале.

– Что это тут у вас такое? – спросил метр у Алешки, указывая на его слегка позвякивающее при ходьбе пузо.

– Пошел ты в жопу, – уклонился от прямого ответа Алешка.

– Да? – удивился метр. – А если так вот?

Протянув руку, метр небрежно вытянул край рубашки из брюк Куликова. Пузо опало мгновенно, и Алексей тут же оказался стоящим по щиколотку в битом стекле.

В воздухе густо запахло ментовкой.

Метр объявил свою цену – пятьсот.

Это было немилосердно: Алешка натырил не больше чем на полсотни – с этим впоследствии согласились абсолютно все.

Однако заказывал музыку метр и только метр, так как те самые «абсолютно все» в этот момент не вязали ни лыка.

Вязать не вязали, но карманы повыворачивать пришлось.

Нашкрябали слезы.

И тогда студент Магарадзе снял свои золотые часы, которые ему подарил дедушка Давид.

Часы стоили приблизительно как автомобиль. Метр их принял в качестве залога «до завтрашнего вечера». Нацарапал, однако, и расписку, проставив сумму – пятьсот рублей – сумму, по крайней мере впятеро меньшую стоимости часов – во же сволочь какая!

Оделись, вышли на Никольскую. Где завтра взять денег?

– Алешка, ты же, сука, все устроил! Ты и доставай!

С Алеши, впрочем, взятки были гладки. Его немного вырвало – сразу, на улице – и теперь он только тонко улыбался и покачивался.

Договорились: все займут – где могут, сколько смогут – но побольше, до предела, и завтра в шесть встречаемся на Пушке, возле памятника.

Все разошлись притихшие и даже протрезвевшие.

На следующий вечер к Пушке съехались почти что все – четырнадцать персон плюс студент Магарадзе – один Алешка Куликов не прибыл.

Пересчитали, кто чего принес. Сложили. Шестьсот семьдесят пять!

И тут студент Магарадзе признался, что завтра утром в Москву прилетают его отец с дедом и братом. Сказал также, что если б не удалось собрать денег, то все – ему, студенту Магарадзе, пришлось бы наложить на себя руки. Другого способа встретить деда, отца и брата без часов, стоящих автомобиль, у студента Магарадзе не было. Только в холодном виде. На столе.

Забавно то, что все тогда поняли – это без шуток. Уж очень мрачно и спокойно студент Магарадзе все изложил. Закон гор.

Слава богу, что все обошлось. Оставалось, конечно, еще получить часы – да! Но всех отпустило немного. Развеселились.

Путь их в «Славянский базар» проходил как раз мимо «Арагви». Деньги были: «лишние» сто семьдесят пять.

День был позади: тяжелый, но удачный.

– На полчаса, по сто граммульчиков, поправиться, как? А, ребята? – предложил кто-то.

Все ощущали себя героями: человека от смерти спасли как-никак! Они были уже коллектив, команда, друзья, а не свора халявщиков. И вся жизнь у всех впереди. Чудная жизнь!

Зашли, твердо зная – на двадцать минут, всем по стопке, для настроя и – вперед, довести до конца.

Вышли из «Арагви» через три часа. Пересчитали деньги вновь: осталось только сто семьдесят пять рублей.

Господи! Как же могло случиться такое?!

– Слушай! – кто-то из них схватил за рукав студента Магарадзе. – Я же тебе говорил: не заказывай ничего больше, стоп! Точка! А ты ответил: «Все в порядке, не волнуйся, это деньги лишние»! Как так?! Как ты считал? Нет, почему?!

– Я виноват, я перепутал... – признался студент Магарадзе. – Лишние и необходимые. Необходимые надо было оставить, а лишние можно было и выпить, ничего! А я, дурак такой, я их взял и перепутал.

– Ну, хорошо, кончай базар, пойдем к «базару», я выну из них часы, – сказал вдруг Тренихин.

Он был абсолютно трезв. Он ничего не пил в тот вечер.

Молча они добрели до «Славянского базара». Тренихин разделся на улице, несмотря на январь.

– Подержите пальто.

Взяв расписку и оставшиеся деньги, Тренихин обошел очередь, стоявшую в ресторан, и решительно, даже, пожалуй, грозно махнул сквозь стекло швейцару: давай, открывай!

Вернулся он минут через пять всего, с часами. Молча отдал часы, молча надел пальто.

О том, как ему удалось «вынуть часы», он рассказал только лет десять спустя, да и то в порядке откровенной беседы с Беловым – с глазу на глаз.

В те же годы большинство из них решило просто: у Тренихина была еще и своя заначка, сокровенная, которую он пожертвовал, чтобы стать героем в глазах всего курса.

Однако эта версия была далека от истины.

В тот вечер у Борьки своих денег не было ни гроша. Направляясь на Пушку, он выгреб все что мог. У него не было и чужих денег. Только те сто семьдесят пять и расписка.

А научный коммунизм все сдали с ходу. Кроме Алешки Куликова, сдавшего с третьего захода, уже в феврале. Его, видно, Бог наказал.

* * *

Часы пробили три часа ночи.

– Не спишь? – тихо спросила Лена лежащего рядом Белова.

– Нет.

Оба смотрели в потолок.

– Все думаешь?

– Все думаю.

Слава богу, банкет пролетел на одном дыхании, без возобновления старых закоренелых скандалов и без начала новых подковерных драк.

– Скажи, Коля, а ты абсолютно все про этого сцепщика следователю рассказал?

– Все я рассказал только тебе. Тебе. Абсолютно все.

– А следователю?

– Нет, конечно. Я следователю и половины не сказал. Я рассказал ему лишь до того момента, как Борька послал его к проводницам за водкой. А самое-то интересное как раз потом началось, дальше.

– Но ведь это-то и было самое главное! Зачем же ты не рассказал?

– Чтоб он подумал, что я больной на голову?

– Что он подумал бы – это не наше с тобой дело. Твое дело было – рассказать.

– Нет-нет! – Белов помолчал. – Выглядеть идиотом? Брось! Я давно уж отвык от таких ролей.

– Но ты ведь знаешь, где искать Бориса!

– Предполагаю, только. Точней, догадываюсь. Если бы я был уверен...

– То – что бы?

– Да ничего! Ты спи. Вообще в эту версию едва ли кто поверит. Я и сам сомневаюсь, честно говоря, хоть и являюсь ее автором. Подобное могло возникнуть в голове только у того, кто хорошо знает сумасбродность Борьки, неуемность, импульсивность. Для всех остальных, и для следователя в том числе, эта версия – полная чушь.

– Я бы, Коля, будь я на твоем месте...

– Ты, Лена, будь на своем. Мое это дело – и точка. Только мое и ничье больше.

– Коля...

Он потянулся к ней.

В дальнем углу сознания мелькнула скользкая мысль о том, что это, пожалуй, уже и не любовь. И не попытка растаять в родном, теплом, близком: расплыться в своей половине, уйти во второе «я». Это был даже не секс ради секса, как удовольствие и времяпрепровождение. Это больше всего напоминало выполнение некоторого молча подразумеваемого обязательства, или, проще – прием снотворного – последняя попытка уйти хоть ненадолго из жизни – отбарабанить свое и заснуть.

«Ее не следует тянуть в эту историю, – подумал Белов. – Этот внезапно возникший крест – он только мой. Хотя и я его, в сущности, не заказывал. Но он мой, не ее! Ведь если не хочешь потерять все, любовь не следует грузить выше допуска; до выпрямления рессор – не надо».

Любовь как перекаленная сталь: тверда, но и хрупка. Она может выдержать неимоверное давление, резкий жар, резкий холод и стать только тверже. Но может она и внезапно хрупнуть на самом, казалось бы, бытовом и вполне безобидном изгибе судьбы.

Так, например, как хрупнула любовь Тренихина той осенью на третьем курсе...

* * *

На третьем курсе осенью у Тренихина случилась большая любовь. Как и всякая большая любовь, она образовалась из ничего и совершенно внезапно.

С Анечкой Румянцевой Борька схлестнулся случайно и, что для Тренихина было особенно не характерно – в абсолютно пристойном месте: в Третьяковской галерее.

Судьба их буквально столкнула возле известной картины Нестерова «Лисичка».

Борис, не сводя глаз с переднего плана, отступил на пару шагов, чтобы «включить в глаза» всю композицию целиком и, отступая, сильно толкнул спиной стоящую сзади Анечку. Конечно, он тут же вежливо извинился. На ее вопрос, всегда ли он ходит спиной вперед, Борис ответил, что нет, не всегда. Только по выходным.

В зал Врубеля они пошли уже вместе.

Потом, выйдя из Третьяковки, оба с удивлением обнаружили, что домой им идти по дороге: Анечка жила в одной из цековских башен среди больших и малых Бронных, а Борька снимал в ту осень комнату в коммуналке на четвертой Тверской-Ямской. Довести до дому милую Анечку, а потом уже двинуть к себе за Маяковку сам Бог велел.

Проводив Анечку до подъезда, Борис был зазван на чай: день был промозглый, и оба ужасно замерзли, одевшись с утра не по погоде.

– Согреться?...Чаем?!?

– А почему бы нет?

– Ну что ж, я в этом без комплексов. Можно и чаем.

– Ну, пошли тогда!

Оба Аничкиных предка были дома по причине воскресного дня, о чем, конечно, милая Анечка не могла не знать.

Так, совершенно естественным образом, Борис в один день познакомился с самой «что ни на есть на свете, ты и не видел таких, я клянусь тебе, точно, старик», втюрился выше ушей и сразу же был представлен, «не отходя от кассы», предкам. Причем все залпом: в течение четырех-пяти часов.

Борька произвел на родителей самое неизгладимое впечатление, нарисовав, между делом, за чаем их Пусика – огромного голубого перса, а затем заодно также Чама – тупого и расхлябанного сенбернара.

С точки зрения отца Анечки, одного из серых кардиналов ГТУ ГКЭСа*, Борис подходил идеально: безупречно русский скромный парень, в выходной ходит в Третьяковку один, без пьяных друзей, ходит изучать также безупречно русского православного художника Нестерова, вырос в детдоме, родственников нет – а это просто замечательно! Далее, парень при галстуке, вежлив-корректен до судорог, на пол не харкает, в солонку руками не лезет, не указывает пальцем в лицо и на вещи, не чешет под столом ногу об ногу, носом не шмыгает, губ рукавом не утирает. Мало того, парнишка при деле: учится в художественном, в который – раз одинок, как перст в унитазе – поступил сам, благодаря напору и усердию. (Про талант Анечкин папа слыхал как-то в детстве, но не особо прислушивался.) Конечно, усердие и напор – что же еще? Именно такой парень будет сидеть в перспективе на мягкой мебели, смотреть с ним футбол, пропускать «по одной и хорош», водить Аню в консерваторию после обязательной прогулки с Чамом и мытья Пусика итальянским кошачьим шампунем. За это он и будет иметь абсолютно все. Все то, за что самому тестю пришлось в свое время «ох и покувыркаться». А у них-то все будет даром, считай.

* ГТУ ГКЭС – Главное техническое управление Госкомитета по внешним экономическим связям.

Мать же Анечки тоже сомлела от Борьки Тренихина враз. Она, конечно, не поверила в историю о внезапном знакомстве три часа назад в Третьяковке: любая случайность – это хорошо подготовленная операция, всем же известно! И именно поэтому она с порога чрезвычайно высоко оценила Бориса: ведь именно под его руководством было разыграно это появление его самого в их семье – как милая и совершенно внезапная импровизация. Ах, так и поверила я! Однако отсюда вытекало огромное положительное влияние Бориса на Анечку – взбалмошную и даже истеричную по жизни: как она держалась, как она натурально врала о случайной встрече перед картиной Нестерова «Лисичка»! Вот наконец появились те самые руки, которые хватко зажали в ежовые эту сумасбродную неуправляемую девчонку! Нашла коса на камень – да как удачно-то нашла! Впрочем, он даже красив, не уродлив ничуть, хоть и не смерть уж как интеллигентен, да, это верно. Пускай! Раз Анна перед ним – по струнке, то это то как раз, что и требовалось. К нему-то самому подобрать ключи – пустяк – запляшет и не дернется.

Словом, история со знакомством, получив мощный родительский попутный импульс, подкрутку, начала развиваться в бешеном темпе. Через неделю Борька уже дня не мог прожить, не увидев Анечки. Теперь уже если кому нужно было срочно и гарантированно отловить Тренихина., то следовало двигаться в сторону больших и малых Бронных и там сканировать многочисленные скверики и переулки.

Так как любовь отнимала бездну времени, Борис стал брать с собой на прогулки этюдник или папку для набросков карандашом – иначе было не выкрутиться – даже такой, как он, начал уже из-за этой любви пускать пузыри – и по композиции, и по графике, и по анимационной технике.

Собственно, именно наличие на прогулке карандаша и бумаги вкупе с талантом и погубило их любовь.

Это случилось в ясный солнечный октябрьский день в одном из сквериков. Борис присел на лавочку и начал рисовать ворону, отнимавшую хлеб насущный у воробьев. Анечка же, прогуливавшая заодно и Чама, отошла от Бориса подальше, чтобы безумный Чам не разогнал натуру.

Почти закончив рисунок, Борис обратил вдруг внимание на ребенка лет пяти, девочку, сидевшую поодаль от него, на другом конце той же лавочки.

Его поразило взрослое, совершенно отрешенное от жизни выражение лица ребенка. «Все в прошлом» – вот как должен был называться портрет этой пятилетней девочки.

Боясь спугнуть это выражение, Борька быстро лихорадочно начал новый набросок...

Рисунок пошел сразу – из чистоты листа, как по мановению волшебной палочки, стало возникать на глазах насмерть придавленное взрослой жизнью детское лицо.

– Как вылитая! – раздался тихий вздох за спиной.

Это была мама девочки.

Разговорились.

Нина – так звали маму – безо всяких наводящих вопросов объяснила причину столь странного выражения лица дочери: та, оказывается, перенесла месяц назад тяжелейшую операцию на щитовидке «и все никак не отойдет».

По одежде Нины и ее дочери было видно, что принадлежат они к социальным низам, не к самому дну, конечно, но именно к той живущей в коммуналках лишней публике, которая представляет собой балласт, и хоть этот балласт и придает остойчивость государственному кораблю во время бурь-штормов, но он же, одновременно с тем, и тянет государственный корабль на дно в любом реестре международной статистики уровня жизни. Исчезни эта публика – не было бы нищих.

Нина была одета заметно получше, чем девочка, из чего Борис чисто интуитивно сделал абсолютно правильный вывод о том, что Нина не замужем, а девочка, конечно, без отца.

Борька решил расшевелить хоть чуточку ребенка: было интересно посмотреть, как же она смеется, эта девочка.

– Привет! Тебя как зовут?

– Юля...

– А вот это кто, Юля? – Борис показал ей ее же портрет.

– Это я.

– Да. Видишь, грустная ты какая. Мне надо еще веселой тебя нарисовать. А чтобы нарисовать тебя веселой, тебя надо немного рассмешить. Хочешь, я нарисую тебе вертосла?

– А кто это – вертосел?

– А это сын осла и вертолета. Вот такой вот.

– Боже мой! – сказала Нина пять минут спустя. – Вы не поверите, но я сама первый раз вижу, чтобы она так хохотала! Вы действуете на нее лучше, чем все врачи, включая невропатологов!

Борька в те годы уже знал за собой это свойство.

Действительно, и это общеизвестно – рисунки сумасшедших, например, рождают в душах нормальных людей некий сумбур, спонтанную тревогу, будя какую-то мракуху в подсознании. Произведения же обратного свойства – спокойные, умиротворяющие, добрые, умные могут лечить, успокаивая: в том, разумеется, случае, если кистью водила душа, мастерство и талант.

– Вы не зашли бы к нам? – просительно предложила Нина.

Нине было на вид тридцать пять. Лицом она напоминала древнерусскую фреску: светящийся нарочно подчеркнутой святостью лик на фоне дранки, торчащей местами из-под осыпающейся штукатурки.

– О, нет! – извинился Борис. – Я не один вообще-то здесь. Я с девушкой здесь. И с собакой.

– Ну что ж! Извините тогда и... прощайте!

На лице пятилетней Юлии в ту же секунду мелькнула такая гамма чувств, что Борису показалось, что рядом с ним в асфальт ударила бесшумная черная молния.

– Хорошо. Я к вам зайду. На пять минут.

– И будете приходить, и будете приходить, да? – залепетала Юля, вцепившись маленькой живой ручкой в синтетический рукав куртки Тренихина.

Через неделю уже love story Бориса дала бездонную трещину: каждая встреча его с Анечкой начиналась с ее вопроса: «Ну что, опять к ним ходил? Вчера или позавчера?» После чего, через несколько фраз, следовало, естественно: «И когда ты теперь снова пойдешь? Завтра? Или сегодня, может быть?»

Все объяснения относительно милосердия, совести, души не принимались. Рассуждения о существовании некоего неписаного закона, заставляющего каждого большого художника платить духовный налог Богу, принимались как неуклюжие оправдания. Указания на полное несоответствие характеров, взглядов, жизненного опыта у него и у Нины и, наконец, даже подчеркивание объективно существующей разницы в их возрасте – более пятнадцати лет – принималось Анечкой Румянцевой зеркально – как доказательства ее, Анечкиной, правоты и прозорливости.

Так продолжалось около двух месяцев.

Тренихин ни за что ни про что с чистой как на духу совестью и ясным сознанием сгорал меж двух беспощадных огней.

Он абсолютно не был влюблен в Нину, более того, она ему даже активно не нравилась, особенно когда делала «засасывающие» глаза, но он не мог вдруг взять и оставить ребенка, опершегося на него всей душой, ребенка, для которого он, Борис, стал единственным светом в окошке, на котором этот детский узконаправленный свет сошелся клином. Вместе с тем он был не на шутку влюблен в Анечку Румянцеву. В ней ему нравилось все, кроме неосознанно создаваемого ею ощущения тисков, сжимавших Бориса все сильней и сильнее. Он чувствовал себя уже крепко обязанным, хотя между ними с Анечкой ничего такого обязывающего не произошло, ни на словах, ни на деле. Ситуация усугублялась еще и тем, что у Анечки все четче и четче стала проявляться в характере черта истеричности, зародыш этакой фурии, с сумасшедшим блеском в глазах. Человек, готовый смести все и вся ради какой-то, пусть даже очень высокой цели, естественно вызывает в окружающих страх, отторжение. Почему я что-то должен? – все чаще мелькало в сознании. Чувство непрерывной зависимости, необходимости оправдываться, ощущение крепких пут, вериг, которые навешали на него справа и слева, раздражало Бориса все больше и больше. Наконец, это сильно стало мешать рисованью. Он начал срываться, спуская собак на окружающих.

Долго тянуться такое, понятное дело, не могло.

В начале декабря Анечка дала Борису полную отставку.

Он тоже сказал ей все, что он по этому поводу думает.

Она ответила тем, что она думает по поводу его дум.

Разрыв состоялся полный и окончательный, такой, от которого нет дороги назад, и не может быть, и никогда не бывало – даже в советском кино.

Они расстались на углу с пустыми от безумия обид глазами.

Оставшись в одиночестве, Борис выкурил одну за другой три беломорины и подумал: пойду-ка я, да и на Нине-то... женюсь! Вот так я теперь поступлю!

В тот же вечер, рисуя Юле, как обычно, различных крокозябр, тигрогрызов, козлерогов, Борис неожиданно заметил, что Юля вполне отошла от того октябрьского образа «не от мира сего». Она была уже нормальным здоровым ребенком. Ребенком веселым, причем себе на уме.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю