355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Глухов » Квадратное колесо Фортуны (СИ) » Текст книги (страница 4)
Квадратное колесо Фортуны (СИ)
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 03:30

Текст книги "Квадратное колесо Фортуны (СИ)"


Автор книги: Андрей Глухов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

Теперь предстояло подготовить мать. Витька врал ей редко, скорее недоговаривал и умалчивал, но тут он разработал целый многомесячный сценарий. Как-то в середине марта, отвечая на традиционное: «Ну, что нового в институте?», Витька неопределённо пожал плечами, что означало: «Ничего», и через паузу, как бы вспомнив, сказал:

– Слух прошел, что летом нас на практику по специальности пошлют.

– По специальности, это хорошо, – поддержала Лизавета, – лучше, чем мусор на стройке таскать, А то вон у нас девчата приходят после поварского училища, так не знают с какого бока к котлу подойти.

Недели через две Витька мимоходом бросил:

– Говорят, практика на Сахалине будет.

– Это что же, ближе места не нашлось? – ахнула мать.

– Не знаю, да и может, это только слухи.

И только в середине мая Витька точно объявил, что улетает 14 июня месяца на два. Лизавета тяжело вздохнула и смирилась с неизбежным.

Работа по заливке фундаментов была и впрямь адовой. Подхватив у растворного узла тяжеленные носилки с бетоном, «бетонщики» тащили их метров за шестьдесят к фундаментам, сливали и почти бегом спешили назад, чтобы снова подхватить и тащить. Особенно тяжело далась первая неделя этого каторжного десятичасового труда. Всё накладывалось друг на друга: и содранные в кровь ладони, и ноющие спина, ноги и руки, и восьмичасовая разница во времени, когда в десять утра смертельно хотелось спать, а в три ночи организм бунтовал против принудительного сна. Пальцы рук, скрюченные по форме ручек носилок, отказывались удерживать и ложку, и карандаш, и Витька приматывал ручку изолентой к указательному пальцу, когда писал матери редкие письма. Много позже Витька говорил мне, что именно там, на «сахалинской каторге», он возненавидел тупой физический труд, не требующий присутствия хоть какого-нибудь интеллекта.

Лизавета писала каждые два дня. О себе сообщала скупо: «Всё хорошо», но задавала множество вопросов: «Хорошо ли кормят? Не сильно ли устаёшь? Хорошо ли к тебе относятся? Нравится ли работа?» Заканчивала она всегда одинаково: «Очень соскучилась. Тысячу раз целую. Мама». В ответ Витька самозабвенно врал, что налаживает телевидение в Сахалинской глубинке, что работает он в белом халате, что местные его на руках носят, что в жизни так не объедался и что у него всё не просто хорошо, но просто замечательно. Заканчивал он тоже одинаково: «Очень скоро вернусь и подставлюсь под тысячу поцелуев». Письма шли долго, недели две, и Лизавета беспокоилась, что Витька редко пишет, но писать чаще у него не было сил.

Наконец был залит последний фундамент. Паль собрал измученных «бетонщиков», выдал по триста рублей аванса, сообщил, что заработки будут больше, чем в прошлом году и очень порадовал Витьку, объявив, что они с напарником получают самый большой в отряде коэффициент трудового участия. Сказочно дёшево прикупив у местных трёхлитровую банку красной икры, Витька сразу вылетел в Москву.

Город плавился от жары. Тяжелый, пропитанный бензином воздух хрустел на зубах сухой пылью. Пыль лежала на асфальте, пожухлой траве и изъеденных тлёй листьях деревьев, неподвижно висела в воздухе и бежала за проезжающими автомобилями.

Дома пыль толстым слоем лежала на полу и мебели и Витька пожалел чистюлю мать, которой ежевечернее приходится бороться с этой напастью. Наскоро прибравшись и приняв душ, он почувствовал смертельную усталость и уснул, едва опустившись на диван.

Витьке снился какой-то кошмар и, по детской ещё привычке, он проснулся в самый страшный момент. Сердце тревожно ныло. Серые сумерки за окном не давали ясного представления о времени суток. Наручные часы показывали восемь и Витька не мог вспомнить перевёл ли он сахалинское время на московское. Матери всё ещё не было, и смутная тревога погнала Витьку к Алевтине.

Дверь открыла Светка. Увидев Витьку, она изменилась лицом и бросилась в комнату с криком:

– Мама, мама, Витя приехал!

Вышла Алевтина, свежая, загорелая, с полуулыбкой-полугримасой на дрожащих губах. Она медленно, по старушечьи, подошла к Витьке, прижала его голову к своей пышной груди и простонала:

– Крепись, Витюша, нет больше нашей Лизоньки, позавчера девять дней было.

Витька не заплакал, не закричал и не завыл – впав в ступор, он тупо смотрел сквозь Алевтину, почти не понимая смысла её слов.

– Я в санатории была и Светка в отпуск уехала. Я третьего дня вернулась, а она вообще лишь вчера. Я, как только приехала, сразу к Лизоньке пошла, а никого нет. Суббота была. Думаю, может, на дачу к кому поехала, а её и в воскресенье нет, ну я в понедельник ей на работу позвонила. Так и узнала. – Алевтина говорила торопливо, как бы оправдываясь, и её бесконечные «я» звучали, как признание вины.

– Лизонька прямо за рабочим столом отошла: сидела, писала и вдруг навалилась грудью на стол и затихла. Сердце, сказали, остановилось. Не жаловалась, лекарств не пила и тогда, говорят, ещё не так жарко было. Чего вдруг?

Алевтина плакала, утираясь рукавом халата, Витька, которому, как всегда в минуты сильного волнения, сдавил горло спазм, повернулся и пошел к двери.

– Сердце от тоски остановилось, – с трудом проговорил он от порога, – это я маму убил. – Он постоял, держась за ручку двери, и добавил: – И отца тоже убил я.

Витька перешел лестничную площадку и дверь, лязгнув язычком, отгородила его от внешнего мира. Он упал на узкую кушетку, зарылся в подушку, которая должна была хранить любимый запах, но не сохранила его, и завыл безнадежным щенячьим воем, проклиная себя, шубу, Сахалин и снова себя. Утром постучалась Светка. Витька не отозвался. Через час постучалась Алевтина. Витька снова не откликнулся. Часов в двенадцать дверной замок щелкнул, дверь с грохотом распахнулась, послышались шаги многих ног и в комнатушку ворвалась Светка.

– Что же ты со мной делаешь, гад?! – истерично вопила она, придавив его к кушетке своим массивным телом и целуя в нос, губы и щёки, смазывая поцелуи обильными слезами, – Что творишь-то?

Витька открыл глаза. В тесной комнатёнке, помимо Светки, толпились Алевтина, её зам и мужеподобная тётка с Лизаветиной сумкой в руках. Витька отодвинул Светку и потянулся к сумке: – Это мамина? Тётка присела на край кушетки и все вышли из комнаты.

– Виктор, – проговорила тётка сдавленным трубным голосом, – я Наталья Кузьминична, и я директор столовой, где работала ваша мама. Лизавета Степановна работала у нас недолго, но пользовалась большим уважением всего коллектива. Её внезапная кончина на рабочем месте стала трагедией всего нашего коллектива и от лица всего коллектива нашей столовой я выражаю вам искреннее соболезнование. Мы очень хотели сообщить вам о постигшей нас утрате и, вы уж нас извините, взяв из сумочки покойной ключи, побывали в вашей квартире, надеясь отыскать ваш адрес, но ничего не нашли. Понимаешь, Вить, – вдруг перешла она на человеческий язык, – мы ведь знали, что ты студент и что уехал на практику, но где ты учишься, название… Ну, сам понимаешь. Все похоронные документы в сумке. Похоронили за счёт профсоюза, так что – не бери в голову. Извини, но дела не ждут.

Витька тяжело поднялся, достал холщевую мамину сумку, положил в неё банку с икрой и две оставшиеся от Гиви бутылки.

– Помяните маму и спасибо вам всем.

Дверь захлопнулась, все ушли, но слышался звук льющейся воды и Витька зашел в ванную. В темноте Светка раздела его, усадила в ванну и долго мылила и тёрла его голову, натруженные ноги, спину и всего-всего. Обтерев полотенцем, она проводила Витьку на уже застеленный диван и улеглась рядом. Через полчаса бесплодных усилий Светка поднялась:

– Прости, Вить, хотела, как лучше. Пойдём, покормлю тебя.

Светка разогрела борщ и налила полный стакан водки:

– Ты выпей, Вить, тебе надо.

Витька безропотно выпил, поел и долго сидел, обхватив голову руками. Какая-то, неведомая прежде, первобытная сила внезапно подхватила его и бросила на Светку.

«Да! Да! – шептала Светка, сдирая с него рубашку, – Да, Витюшенька, надо жить!»

Через несколько дней Витька достал из почтового ящика своё последнее письмо и извещение, что в сентябре им поставят телефон.

Прошел сентябрь, но денег отряду не перевели. Паль слетал на Сахалин и вернувшись, собрал отряд.

– Бойцы! – трагически начал он, – Нас элементарно ограбили и послали на все буквы. Они не хотят платить. Я бился, я написал заявление в милицию и прокуратуру, я обил все пороги, какие только мог, но – ноль. Убейте меня, но я один бессилен, надо писать коллективку.

Таких собраний было множество. Мы писали «коллективки», обличая сахалинское начальство, «индивидуалки», требуя возместить убытки, но всё было тщетно.

Витька редко приходил на собрания, сидел молча, молча ставил подпись и сразу уходил.

Эта часть его жизни открылась мне много позже, когда в одно из чаепитий, вспомнив Сахалин, я спросил Витьку о причинах его индифферентности на отрядных собраниях.

– Мне деньги стали не нужны, – коротко ответил он и я, заинтригованный этим ответом и удовлетворяя своё писательское эго, буквально заставил его вкратце рассказать историю про шубу, сахалинский отряд и своё второе глубочайшее потрясение.

Подъём, наконец, закончился, и я остановился передохнуть. Окончательно стемнело, звёзды скрылись за облаками и пошел лёгкий снежок. Дорога исчезала в чёрной бесконечности, и лишь у самых ног снег был цвета асфальта. Я проголодался и с благодарностью вспомнил про Витькин бутерброд.

– Вот ведь балда, – изругал я себя, не обнаружив свёртка в кармане, – даже бутерброд умудрился посеять. Приятного аппетита, Акела! – прокричал я и двинулся вперёд.

– Держись, Малыш! Всего пару арбатов осталось, – ободряюще прошептал мне в ухо Витька, снова возвращая к своей персоне.

Я покопался в памяти, но не смог найти ничего нового, что могло бы дополнить картину Витькиной жизни. Его рассказы настолько сплелись с моими писательскими домысливаниями и реконструкциями, что я сам уже не мог отличить одно от другого. Фрагменты мозаики плотно прилегали друг к другу, и только в самой середине не хватало маленького кусочка, который мог бы закрепить всё полотно. Как каменный свод держится на единственном закладном камне, который, приняв на себя вес многотонной громады, не позволяет разрушиться всей конструкции, так и моя мозаика требовала своего «закладного камня». И память вытолкнула из своих глубин мелкий штришок, направивший течение мыслей в другое русло.

Я размышлял над очередной схемой, и мне понадобился Витькин совет. Обратившись к нему и одновременно подняв глаза, я случайно застал его врасплох: Витька сидел, глубоко уйдя в себя и на его обычно улыбчивом, круглом лице я увидел такую смесь одинокой тоски и отчаянья, что мне стало за него страшно. Это продлилось одно мгновение – Витька сразу включился, натянув маску ироничной доброжелательности, и я напрочь забыл это мимолётное видение. Теперь, вспомнив, я представил Витьку цирковым клоуном, который, только что до слёз рассмешив зрителей, приходит в гримёрку, стаскивает шутовской парик, стирает дурацкий грим и становится грустным одиноким человечком. Но если сейчас ему скажут, что нужно срочно снова занять публику, он мгновенно напялит клоунскую маску и, дурачась и кривляясь, снова выскочит на арену. Мне открылась и подоплёка его рыболовного пристрастия: не рыба интересовала Витьку и даже не сам процесс ужения манил его за сотню арбатов от дома, но тихое уединение вдали от людей, редкая возможность полного одиночества, когда можно короткое время побыть самим собой, чтобы, накопив энергию, позже щедро делиться ею с окружающими.

Подул ветер, сразу остудив мою взмокшую спину, и я понял, что дошел почти до конца дороги. Мёрзнуть ещё сотню метров на открытом пространстве мне не хотелось, и решение пройти лесом возникло само собой. Уже через пять минут я осознал абсурдность своей затеи: ветки стегали моё тело и засыпали вёдрами снега, коряги ставили подножки, норовя бросить на землю или на ствол дерева. Наконец упругий прут отпечатался на моей правой щеке, губе и носу, и я почувствовал, как щека, на манер дрожжевого теста, устремилась вверх, а нос и верхняя губа с тем же рвением потекли вниз. Едва придя в себя от этого коварного удара, я получил в лоб и рассёк кожу над левой бровью. Бросив палки, я зачерпнул две пригоршни снега и, приложив их к лицу, бросился вперёд, не разбирая дороги. Продираясь сквозь кусты, как сквозь строй экзекуторов, я ощущал себя татарином из Толстовского «После бала». Все атрибуты были на месте: и беззащитное тело, и палки, и ветер свистел флейтой, и ветки под ногами хрустели барабанной дробью.

– Братцы, помилосердствуйте, – после каждого удара взвизгивал я.

Лес поредел. Я остановился, чтобы отдышаться, и обомлел. Не далее десяти метров огромные желтые, подёрнутые пеленой, глаза внимательно смотрели на меня, отслеживая тёмными колеблющимися зрачками каждое моё движение. Всмотревшись в темноту, я различил огромную голову и длинное ребристое тело, которое, извиваясь, уходило хвостом в бесконечность и растворялось в кромешности ночи. Зверь, напоминавший карнавального китайского дракона, явно готовился к прыжку, припав мордой к земле.

– Свят, свят! – вспомнил я вокзальную тётку, и первобытный ужас стал заполнять и холодить моё сердце.

Внезапно сноп искр, наподобие фейерверка, вырвался из головы дракона и, в секундном озарении, я успел различить поленницу, делившую днём двор на две неравные части. С детским воплем: «Пришел!» я кинулся к поленице, с трудом нашел в снегу тёмную дыру и скатился вниз, оступившись на заснеженных ступенях. Ударившись о дверь, открывавшуюся вовнутрь, я, наконец, впал в блиндаж.

Блиндаж представлял собой довольно большую комнату, по левой стене которой располагалась длинная лавка и такой же длинный самодельный стол на козлах, застеленный полиэтиленовой плёнкой и заставленный алюминиевыми мисками, кружками, бутылками водки, хлебом и прочей снедью. В углу сидел старик и вертел в руках пустой граненый стакан. Его сивая нечесаная борода ниспадала на грудь на манер слюнявчика, прикрывая заношенную телогрейку. В конце стола на табурете вальяжно восседал огненно рыжий мужичок лет сорока в валенках, ватных штанах и свекольной байковой рубашке, которую венчал мышиного цвета галстук. Весь торец комнаты занимали деревянные двухъярусные нары, с наваленными на них овчинными, как у Витьки, тулупами, которые я поначалу принял за спящих людей. На нижних нарах сидел ещё один мужичок и короткими татуированными пальцами ладил какую-то снасть. По правой стене трещала поленьями печь с плитой, на которой булькала огромная кастрюля, насыщая комнату дивным запахом ухи. Рукомойник и небольшое зеркало завершали обстановку. Под самым потолком два окна, занесённые снегом, объяснили происхождение драконьих глаз. Всё помещение освещала большая керосиновая лампа, подвешенная над столом.

Я стягивал штормовку, когда Витька торжественно объявил:

– А вот и тот самый Малыш, которого мы с нетерпением ждали. Прошу просто жаловать, любви ему и без нас хватает. – Закончив церемонию моего представления, он продолжил, – Там в углу Кузьмич, наш гостеприимный хозяин, это – Лев Михалыч, а там, на нарах, Анатолий.

– Типун тебе на язык, баклан, – огрызнулся Анатолий, и все рассмеялись.

Я, наконец, стянул штормовку и Витька с нескрываемым восхищением уставился на моё лицо. Насладившись зрелищем, он помотал головой:

– Нет, заяц тебя так классно отделать не мог. Малыш, сознайся – ты разбудил медведя?

– Меня отделала компания хулиганствующих деревьев, чей покой я случайно нарушил.

– Так тебе и надо, не приставай к местной флоре. А лыжи где?

– Сломал, – виновато сознался я.

– Ладно, скидывай свои баретки и надевай человеческую обувь, – Витька вытащил из-под нар рваные валенки.

Я с удовольствием выполнил его приказ и привалился спиной к горячей печке.

– Грейся, грейся, волчий хвост, – промурлыкал Витька, склоняясь над кастрюлей.

– Кстати о хвостах, – вспомнил я, – там, на дороге, следы странные, то ли волка, то ли большой собаки.

– Ну, положим, волков тут уже лет сто пятьдесят не встречали, – убеждённо произнёс рыжий с неповторимой местечковой интонацией.

– Не скажи, – живо откликнулся дед, – у меня дён десять тому собак пропал, так не иначе волк утащил.

– Женился твой собак, – хохотнул рыжий, – учуял течную невесту и побежал жениться.

– Не, – дед помотал кудлатой головой, – во-первых, мой собак и сам сука, а во-вторых, бежать-то ему некуда: я был третьего дню в деревне, так его там не видели. Точно волк уволок.

– Миски-ложки разбирай, водку в кружки наливай! – на мотив пионерского сигнала к обеду пропел Витька, ставя на стол ещё кипящую кастрюлю.

Кузьмич сковырнул пробку, налил себе полный стакан и, не дожидаясь остальных, вылил его в глотку. Рыжий разлил другую по нашим кружкам и важно произнёс:

– Ну, как говорится, за знакомство и со свиданьицем.

Мы чокнулись, выпили и дружно принялись хлебать душистое обжигающее варево.

Несколько минут стояла тишина, нарушаемая только мерным постукиванием ложек о края мисок да сочным обсасыванием рыбных костей.

– И как тебе ушица? – Витька ткнул меня в бок, намекая, что пора приниматься за дело.

– Великолепная, в жизни ничего вкуснее не едал, – прошлёпал я распухшей губой.

– Это Льва Михалыча благодарить надо. Представляешь, прихожу на лёд, они уже часа три отсидели, а на двоих десяток окуньков. – Витька ударил ребром левой ладони по правой, отмеряя их размер, – Я сел неподалёку и тоже натягал штук пять. Уже темнеет, уходить пора, а у нас только на рыбный супчик набирается. И тут Лев Михалыч трёх щук подряд вытаскивает! Вот это везение, вот это фарт рыбацкий!

– Не везение, а точный расчёт, молодой человек, рас-чёт. – подчеркнул Лев Михайлович.

– Вы, что же, заклинание знаете типа «Ловись рыбка большая и маленькая»? – Витька явно подначивал рыжего, вызывая на откровенность. – Чего же тогда столько времени ждали?

– Ну вот, – подумалось мне, – сейчас начнутся враки про нашептывания на крючок, трёхметровых щук и стокилограммовых сомов. Зря я сюда притащился, только по морде получил.

– Считайте, что так, – рыжий хитро заулыбался, но потом посерьёзнел, – а ждал чего… Я, видите ли, чётко разделяю рыбалку и рыбную ловлю, вот и ждал, когда рыбалка закончится.

– Ничего не понял, – честно признался Витька, – это разве не одно и то же?

– Для кого как. Я лично разделяю. Рыбалка – для души, поймается хорошая рыба во время рыбалки, двойное удовольствие, нет, тоже не беда. А рыбная ловля, – это когда я беру рыбу и вытаскиваю, и беру столько, сколько мне сейчас нужно. Решил, что на уху трёх хватит, взял трёх, завтра порыбачу в удовольствие, возьму штук шесть и домой.

– Спишите слова, Лев Михалыч, честное пионерское, никому не скажу! – Витька почти не шутил.

– Так и не сможете сказать, молодой человек, – рассмеялся рыжий, – мой секрет здесь. – И он похлопал себя по груди в районе сердца.

– В сердце, что ли?

– Нет, в кармане. Лежит там маленький пузырёчек, ихтиолог один за услугу расплатился, насажу на крючочек кусочек пороллончика, капну капельку и таскаю щучек, только успевай с крючка снимать.

Витька несколько секунд недоверчиво смотрел на рыжего, потом растерянно произнёс:

– Но это же нечестно.

– Нечестно по отношению к кому: к рыбе, к другим рыбакам или персонально к вам, юноша?

– Ко всем, – убеждённо мотнул круглой головой Витька.

Лев Михайлович озадаченно посмотрел на него и обратился к Анатолию:

– Толь, я ничего не переспутал? Разве не этот юноша всю дорогу рассказывал нам, что приобрёл необыкновенную блесну, что надыбал сказочную мормышку и разжился классным мотылём? Это не вы нам рассказывали, молодой человек?

– Я. И что?

– А то, – жестко произнёс рыжий, – что не вам рассуждать о честности. Разве все эти прелести вы приобрели не для того, чтобы дура рыба, осмотрев десяток крючков, зажрала именно ваш? Ладно, пускай рыбе всё равно, на чьём крючке трепыхаться, но где же ваша честность к другим рыбакам, таких прелестей не имеющим? И честно ответьте себе: почему увести щуку от чужого крючка красивой блесной честно, а привлекательным запахом нет? Будьте уж честным хотя бы с самим собой.

Рыжий победно оглядел нас, выпил и захрустел солёным огурцом. Витька, внимательно слушавший Льва Михайловича, складывая из куска газеты пароходик, отложил готовый квадрат и спокойно возразил:

– Некорректная постановка вопроса. Как бы ни была красива моя блесна, я ничего не поймаю, если заброшу её не в том месте и не в то время, если не умею играть ею. И много еще разных «если» нужно выполнить, чтобы поймать щуку. Вам же ничего знать и уметь не нужно. Вы садитесь в любом месте, капаете свою капельку и вытаскиваете рыбу, которая сама придёт к вам. Это нечестно, а на льду все должны быть равны.

Рыжий побагровел и в его уже пьяненьких глазах засверкала злоба.

– Ишь как заговорил. О равенстве вспомнил. Вы всегда вспоминаете о равенстве, когда кто-то оказывается равнее вас. Как вас это ущемляет, прямо пережить не можете. Сами от рождения имеете то, что другим и не мерещилось, и это у вас справедливо, а когда кто-то имеет, чего у вас нет, сразу о равенстве рассуждаете.

– Кто эти «вы», Лев Михалыч?

– Кто? Да вы – москвичи. Другим полжизни надо положить, чтобы добиться права жить в столице, а вам его на тарелочке поднесли.

Стало ясно, что Витька с размаху наступил рыжему на больную мозоль и разговор, поначалу мне неинтересный, поворачивал в новое, крайне важное для меня русло.

Один из отвергнутых рассказов был именно про «лимитчика» и рецензент написал, что автор слабо владеет материалом, слишком поверхностен в своих суждениях и абсолютно не понимает психологию собственного героя.

Рыжий снова выпил и распалился ещё сильнее.

– Вот ты, какого года? – Витька ответил. – Значит ни войны, ни голода, ни разрухи не видел. И произвели тебя в роддоме, а не в мазанке с земляным полом на грязной лавке. И в садик за ручку отвели, и в песочек ты играл в песочнице, а не на обочине пыльной дороги. Потом тебя, опять за ручку, отвели в школу, где десяток учителей из тебя, балбеса, человека делали, но всё равно пришлось репетиторов нанимать, чтобы в институт тебя запихнуть. И в институт свой ты по спецконкурсу прошел, если не по блату.

– Ну, зачем же так, прошел как все, на общих основаниях, по общему конкурсу.

– По общему? – Рыжий поперхнулся от возмущения. – Сколько на первый курс приняли? Сто? А мест в общаге сколько? Двадцать? Вот и считай – одни с четырнадцатью баллами не знали, пройдут они или нет, а других и с девятью принимали. А ты: «По общему». И после окончания они в тьмутаракань поехали, а ты куда распределился? В какой-нибудь НИИ на тёплое местечко, так?

Витька кивнул головой. Всё, что говорил рыжий, было сущей правдой, но относилось только ко мне и к Витьке не имело никакого отношения. Однако он слушал спокойно, без возражений, крутя в пальцах свой бумажный квадратик и изредка хитро поглядывая на меня. Я ясно слышал его насмешливый голос: «Учись, писатель!»

– Я тебе всю твою дальнейшую жизнь по годам расписать могу. В двадцать шесть женишься, в двадцать восемь родишь, в тридцать защитишься, в тридцать два за ручку отведешь ребёнка в сад, потом в школу, потом запихнёшь его в институт, в сорок пять защитишь докторскую и пристроишь у себя своего балбеса, а в семьдесят будешь похоронен с почестями на престижном кладбище. Вы по жизни катитесь как на велосипеде под горку, даже педалей крутить не надо.

Лев Михайлович немного успокоился и снова глотнул водки.

– В том, что вы говорите, есть много правды, но вот сравнение с велосипедом… Нам тоже иногда шевелиться приходится. – Витька на секунду задумался и продолжил. – Я номер цирковой видел: выкатывают большой такой обруч с петлями внутри, акробат цепляется руками и ногами за петли и, совершая разные телодвижения, катается по арене. Одно неверное движение и он либо спину отшибёт, либо нос расквасит. Мне кажется этот образ более правильным. Другое дело, что арены у всех разные: у одних ровные и гладкие, у других бугристые.

– Вот шустряк, – повернулся к Анатолию рыжий, – уравнять нас захотел. Мы, может, и катимся по жизни, как твой циркач, только твоё колесо круглое, а моё квадратное, – он кивнул на Витькин квадратик, – и качусь я в нём не гладко, как ты, а перескакивая с вершины на вершину. Встану на уголок и держу равновесие, чтоб назад не шмякнуться, а сам ещё и «телодвижения» рассчитываю так, чтобы и вперёд не на сторону квадрата скатиться, а на следующую вершину перепрыгнуть. А ты говоришь колесо.

Лев Михайлович чувствовал, что одержал полную викторию и снова потянулся к бутылке.

Я жалобно посмотрел на Витьку: очень уж не хотелось, чтобы этот интереснейший разговор иссяк или опять свернул на рыб. Витька дважды пнул под столом мой валенок и успокаивающе прикрыл глаза.

– А сами-то, Лев Михалыч, вы как в Москву попали, небось тоже кто-то за ручку привёл?

– Меня? За ручку? Да я вот этим и этим в Москву пробился! – Он потыкал себя пальцем в лоб и показал нам руки. – Я, если хочешь знать, ещё в детстве составил план и реализовал его до пунктика. Ишь, чего выдумал: за ручку. Некому меня за ручку водить было.

– Расскажите, Лев Михайлович, – хором попросили мы, – интересно ведь.

– Что же я ради вашего интереса всю свою жизнь вам рассказывать должен?

– А и правда, Лёв, расскажи, – неожиданно поддержал нас Анатолий, – и мне интересно, и мальцам наука будет.

Лев Михайлович уже прилично захмелел и поймал кураж. Чувствовалось, что ему и самому хочется рассказать кому-нибудь о своём уме и своей удачливости. Он выдержал паузу и махнул рукой:

– Ладно, уговорили, но только если это всем интересно и если перебивать не будете. Не люблю, когда перебивают, как вспомнится, так и расскажу. Так что, всем интересно?

Он обвёл нас взглядом, и мы дружно закивали головами.

– А что с дедом, кончается что ль?

Мы посмотрели в угол. Кузьмич сидел замерев, глубоко втянув голову в плечи. Он дышал каким-то затаённым дыханием, словно прислушиваясь к чему-то, а бессмысленные глаза зыркали по сторонам, как у кота на старых ходиках.

– Не обращайте внимания, – беззаботно махнул рукой Витька, – он всегда так. Выпьет полный стакан, закусит и вот так цепенеет на час-полтора. Потом включится и может ещё бутылку выпить. Я сначала тоже пугался, теперь привык.

– Слава богу. А я уж решил: помрёт сейчас и всю завтрашнюю рыбалку испортит.

Ну так слушайте, коль интересно. Родился я, как пишут в анкетах, в тридцать седьмом, в маленьком местечке близ нашей западной границы. Городишко маленький, грязный, да ещё и войнами сильно потрёпанный: мировая несколько раз по нему прошлась, а уж гражданская столько раз утюжила, что и не счесть. Пять каменных зданий в центре, а остальное всё мазанки. Из каменных – церковь, синагога, управа, милиция и старая двухэтажная ямская станция. Перед войной в ней на первом этаже, где конюшни были, находились склад и магазинчик, а на втором что-то вроде дома быта, где мой отец портняжил, а мать в перукарне работала. Знаете, что такое «перукарня»?

– Пекарня, наверно.

– Нет, парикмахерская по-хохляцки, – хохотнул рыжий, – грамотеи. Домишка наш стоял посередине, чуть ближе к центру, а ниже по улице настоящая деревня начиналась с огородиками, живностью и прочими прелестями. У отца машинка «Зингер» была, у матери ножницы, расческа и бритва отцова. В дом быта ходило только начальство, а обычные приходили к нам домой. Так и жили. На другом конце местечка у самого леса жила тётка, старшая сестра матери, с мужем, дядей Изей. Сам он счетоводом где-то служил, а тётка на машинке в какой-то конторе печатала. У них огородик был, кур пяток и даже коза. Я этого всего сам не помню, мал был, когда война началась, мне и четырёх ещё не стукнуло, только по отцовым да тёткиным рассказам и знаю. В общем, легли они однажды спать, а проснулись от шума. Смотрят, по улице немцы едут на машинах и мотоциклах. Шлях от нас километрах в двадцати проходил, там наверно и танки были и стреляли, а через нас просто прошли, оставили офицера да десяток солдат и покатили дальше. Отец говорил, что поначалу единственной переменой было, что на работу ходить не надо. Через неделю в местечко пришла какая-то наша отступающая рота, немецкий флаг сорвали, офицера и солдат, что сумели поймать, расстреляли у стены синагоги, политрук речь сказал и велел принести продукты. Отец пришел домой и стал собираться. Собрали пожитки, погрузили на дровяную тележку и покатили на окраину к тётке от греха подальше. И точно. Через два дня немцы, которые сбежали, привели танки, те врезали по центру, снесли треть местечка вместе с нашим домишком, солдат, что в живых остались, забрали в плен, а политрука расстреляли у церковной стены. Через пару недель немцев стало больше, дом быта приспособили под казарму и появились полицаи. Люди поначалу даже обрадовался им – в местечке стали пошаливать, а порядок охранять некому, но полицаи первым делом пристрелили раввина, и народ затаился. Через несколько дней к нам пришли три немца. Они живо повытаскивали из огорода всё, что успело вырасти, свернули головы курам, и один потащил на верёвке козу. Дядя Изя бросился к нему, объясняя, что в доме киндер, что без молока капут, что козу надо оставить. Немец послушал дядины вопли и двинул его в висок прикладом. Отец зарыл дядю Изю в углу огорода. Ещё через пару дней к нам вечером огородами пробрался батюшка. Он иногда что-нибудь перешивал или латал у отца и хорошо к нему относился. «Уходить вам надо. В субботу погром будет». «Машинку возьмите. Может, удастся сохранить», попросил отец. «Бог милостив», ответил батюшка и унёс машинку. В следующую ночь мы ушли в лес, человек тридцать детей и взрослых. В лесу, километров через пять, начиналось обширное топкое болото, перейдя которое можно было попасть в сухую часть дремучего леса. Это место издавна служило прибежищем дезертирам и прочим лихим людям, там были нарыты затопленные осыпавшиеся землянки, стояли сгнившие шалаши. Последний раз этим местом пользовались лет десять назад, когда там пряталась довольно крупная банда.

К нам прибилось человек пять солдат-окруженцев при оружии. До конца лета кое как обустроили лагерь, собирали и сушили грибы-ягоды, солдаты охотились и грабили деревенских. С первым снегом стали хоронить умерших. Как мы дотянули до лета, не знаю. Из местечковых осталось четыре семьи, остальные либо вернулись: «Будь, что будет», либо ушли в землю. В начале лета наши солдатики отправились на промысел и исчезли. Стало совсем худо. Мы медленно загибались от голода, варили кору, крапиву и ещё что-то, когда приехали на нескольких подводах один из наших солдат и какие-то люди, назвавшиеся незнакомым словом «партизаны». Оказалось, что эти партизаны отловили в лесу наших солдатиков и хотели уже расстрелять, когда они рассказали про нас. Комиссар отряда, сам еврей, услышав, что там жиды подыхают, снарядил обоз и велел привезти выживших на базу. В отряде взрослых пристроили к делу: мать к лазарету, отца к хозобслуге, а тётку комиссар забрал к себе. Откуда-то ей приволокли тяжеленную пишущую машинку и она целыми днями стучала на ней, хотя, что она могла печатать в лесу для этого комиссара, я до сих пор не понимаю. Жизнь стала лучше, но не веселее. Отец беспрерывно кашлял, мать постоянно держалась за спину и временами писала кровью, меня мотало из стороны в сторону и знобило постоянно, даже в тридцатиградусную жару. Осенью сорок четвёртого фронт прокатился через нас на запад и мы вернулись в местечко. Вернуться-то вернулись, но от местечка и трети не осталось. Немцам шлях перекрыли, а железную дорогу порушили так, что её года три потом не восстанавливали. Деваться им некуда, они и пошли просёлками, через такие местечки, а тут их и пушками, и бомбами, и «Катюшами» долбали. Наш дом ещё в самом начале порушили, его в первую же зиму на дрова пустили, а тёткин домишка сгорел вчистую перед нашим приходом. Жить негде, жрать нечего, хоть назад в лес возвращайся, да только и там жрать нечего. Спасибо батюшка выжил и машинку сберёг, а то померли бы сразу с голодухи. Комиссара отрядного в райцентре начальником каким-то оставили, так он тётку к себе выписал. Ну и переехали мы в райцентр. Он хоть и был раза в два побольше нашего местечка, но то же самое: разруха, грязь да полуразвалившиеся мазанки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю