Текст книги "Квадратное колесо Фортуны (СИ)"
Автор книги: Андрей Глухов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
– Не шуми, – спокойно сказал он, – не потонешь. Я здесь, да и мелковато тут для утопления. У, шпанюки, – погрозил он кулаком мальчишкам, – вот споймаю, так уши-то надеру.
– Ты сперва споймай, хрыч безногий, – пробурчал высокий и, сплюнув себе под ноги, пошел с мостков. Остальные тоже сплюнули и потащились за своим предводителем.
Витька стоял по горло в воде и постепенно успокаивался.
– Ты это, вздохни воздуху-то и присядь под воду, а потом ноги подожми и погляди, чего будет, – потребовал мужик. Витька подчинился и озеро вытолкнуло его тощее тельце на поверхность.
– Ты раз пять так мокнись, прочувствуй, – посоветовал мужик, – Теперь видишь, что не принимает тебя Селигерушко, убедился?
Мужик ткнул веслом в мостки и лодка отодвинулась ещё на метр.
– Теперь набери воздуху, ложись на озеро и загребай руками вот так, – он показал движения, – и плыви ко мне.
Витька переборол страх и… поплыл. Он вцепился в лодочный борт, задыхаясь и дрожа от возбуждения, с ужасом представляя себе обратный путь к мосткам.
– Ну, вот ты и поплыл, малец, – рассмеялся мужик и легко поднял Витьку в лодку, – чуток мясца наберёшь да потренируешься, и будешь на тот берег сигать. Что делать-то будем, назад иль поплаваем чуток?
Назад Витьке не хотелось, да и весёлая троица расположилась на берегу, покуривая и запуская «блинчики». Мужик, как казалось Витьке, вяло шевелил вёслами, однако лодка быстро скользила по гладкой воде.
– Меня Михал Порфирьичем кличут, можно дядей Мишей звать, а тебя как величать будем?
Витька назвался.
– Ну, вот и познакомились. А ты, значит, Петрухе Салтанкину родным сыночком приходишься, – уточнил дядя Миша и, дождавшись Витькиного кивка, продолжил, – А я Петра хорошо знал – мы ведь соседствуем с бабкой твоей, нас только сморода разделяет. Ты какую больше уважаешь, красную иль чёрную?
Витька, уразумев, что смородой дядя Миша называет смородину, сглотнул слюну и признался: – Обои.
– Ты зелёную смороду не таскай, уши оборву, – грозно предупредил дядя Миша, – дождись, пока вызреет, – закончил он и улыбнулся. – Да я всё их семейство хорошо знал. Петька года на два постарше был, а с Николой мы крепко дружбанились: и на улице и в школе вместе, и на фронт вместе пошли. Я то вот вовремя споткнулся, – дядя Миша кивнул на правую ногу и Витька только тогда увидел торчащую из штанины деревяшку, – а Никола дальше в войну потопал, да и сгинул.
Он замолчал и пристально посмотрел на Витьку:
– А ты похож на отца-то, их порода – Салтанкинская. А в Евдоху ихнюю, так я просто влюблён был. Всё обещал ей, что как подрастёт малость да в сок войдёт, так сразу и женюсь. Да, подросла… – он вытащил мятую «Приму» и прикурил, пряча огонёк в широких ладонях. – Я в сорок втором как пришел из госпиталя на костылях, так сразу к ней, ей аккурат в тот год восемнадцать стукнуть должно было. Ну вот, говорю, пришел я, давай, выходи за меня. А она рассмеялась мне в рожу и говорит: «Это за что же мне счастье такое с обрубком век горевать? Утешить один разок могу, а на женитьбу и не надейся». Плюнул я ей тогда под ноги и ушёл. Стерва, конечно, но красивая была, зараза! – с чувством подытожил он.
Дядя Миша бросил вёсла, снарядил пару удочек и забросил крючки по разные стороны лодки.
– Ты рыбачить-то любишь? – он с надеждой посмотрел на Витьку.
– Я не пробовал, – Витька почувствовал себя виноватым перед этим добрым дядькой, научившим его плавать и защитившим от мальчишек.
– Научу, коль захочешь, – пообещал дядя Миша, – А отца твоего я видел году в пятидесятом – он приезжал сюда на недельку. Ох, и настрадался же мужик от своей контузии, врагу не пожелаешь. Повёз я его раз на рыбалку, высадились мы на остров, удочки закинули, сидим, беседуем, всё чин чинарём, а он вдруг как начал по земле кататься, да вопить благим матом, да об землю матушку головой биться… Думал, убьётся насмерть. Такие, значит, боли были. Хорошо на берегу приключилось, а не в лодке, а то точно потонул бы. Неудивительно, что он потом в Москве под грузовик сиганул.
– Он не сиганул, а попал случайно, – возразил Витька, повторяя слова матери, – он слышал плохо и видел слабо, вот и не заметил.
– Ну да, ну да, конечно, – закивал головой дядя Миша. – Ты глянь там, не клюёт?
Часа через два, поймав несколько плотвичек и окуньков, они разошлись по домам.
– Рыбу бабке отдай, пускай сготовит, – сказал на прощанье дядя Миша.
Бабка равнодушно приняла рыбу и сразу начала чистить, ворча и вздыхая:
– Одним развлеченьице, а другим забота лишняя.
Остаток дня Витька провёл в размышлениях над дядимишиными словами. Так и не придя к какому-нибудь решению, утром он спросил бабку:
– А почему дядя Миша сказал, что папа сам под грузовик бросился?
– Конечно сам! – закричала в голос бабка, – Из-за вас с Лизкой я сыночка лишилась, из-за неё, стервы. Ему и так небо с овчинку от болей было, так она калеке ещё и младенца решила подкинуть для полного счастья.
Бабка ещё что-то кричала, но Витька уже не слушал. Забравшись на чердак, он весь день проревел в тёмном пыльном углу. Так в Витькину жизнь вошло первое потрясение. Уже смеркалось, когда он услышал негромкий голос дяди Миши:
– Дура ты, Пелагея, набитая, прости господи.
– Хромай, хромай, куда шел. Ишь, тоже мне, умник нашелся, – визгливо отбрехивалась бабка.
Когда наутро Витька вышел во двор, из-за кустов его окликнул дядя Миша:
– Петрович, рыбачить пойдёшь? Я тут тебе личную уду приготовил.
И они пошли в сторону озера: высокий одноногий мужик с самодельным костылём под мышкой и тощий лопоухий мальчик с удочками на плече.
Всё лето Витька провёл на озере. Рано утром они уплывали на какой-нибудь остров, удили и варили уху. Витька плавал – поначалу на мелководье, потом, сопровождаемый лодкой, и на глубину. Дядя Миша рассказывал о рыбах, их повадках и способах ловли, и Витька на всю жизнь пристрастился к этому удивительному времяпрепровождению.
Кончался август, и настал день отъезда. Дядя Миша пришел провожать Витьку на самый вокзал, крепко, как ровне, пожал руку, и одарил своей собственной удой со словами:
– Ну, речка, какая-никакая, у вас там имеется, значит и рыба должна водиться.
Потом вручил завернутую в полотенце, здоровенную свежесловленную щуку и туго набитый мешок из-под картошки, зашитый толстой суровой ниткой. Выдохнув сквозь горловой спазм: «Ну, будь счастлив, сынок, и никогда не браконьерь ни в жизни, ни в воде», пошел прочь, постукивая то протезом, то костылём по бетону перрона.
Витька забрался на верхнюю полку и долго беззвучно плакал, сам не зная причины.
Дома Лизавета извлекла из мешка огромный овчинный тулуп, малахай, два валенка в зелёных галошах и трёхпалые меховые рукавицы.
Через пару дней он спросил мать, почему бабка считает, что отец из-за них бросился под грузовик.
Лизавета всплеснула руками и, обозвав бабку нехорошими словами, стала уверять Витьку, что всё не так, что отец очень обрадовался и в булочную пошёл, чтоб её, беременную, не гонять. В тысячный раз она рассказала сыну, как он поцеловал её в губы и как сказал: «Молодец!» Витька искренне верил, и кивал головой, и гладил мать по руке, но занозу, всаженную бабкой в его сердечко, вытащить было уже невозможно.
Ещё Витька рассказал мне, что прошлой зимой, после защиты диплома, он всё-таки рванул на Селигер, куда так и не смог выбраться за все эти годы. Бабки уже двенадцать лет не было на этом свете, и в её перестроенном доме жили чужие люди. Кустов смороды тоже не было, и участки разделял глухой забор, грубо сколоченный из горбыля. Во дворе у дяди Миши мужичок лет сорока пяти остервенело колол дрова. Витька спросил про Михал Порфирьича.
– Тю, вспомнил, – хохотнул мужичок, – его уж лет десять как зарезали.
– Как зарезали, – опешил Витька, – кто, за что?
– За что не скажу, чего они там не поделили, не знаю, а вот кто, так это все знают – шпана наша здешняя. Штыком немецким и зарезали фронтовика. Вот так война его и догнала. А ты кем ему будешь?
– Знакомый, – ответил Витька, понимая всю нелепость этого ответа.
– Хорош знакомец столетней давности, – снова хохотнул мужичок, – Ты, небось, где остановиться ищешь? Так можно у меня: и комнатка есть и озеро рядом.
Витька покачал головой и ушел. Остановился он в полупустой холодной гостинице, но на второй день уехал. «Понимаешь, – говорил он мне, – два раза на лёд выходил, так даже лунку продолбить не мог – не поднималась рука и всё тут. Теперь Селигер для меня закрытый водоем».
Эту трагическую смерть единственного мужчины, которого Витька искренне любил, можно назвать его третьим потрясением, но было ещё то, второе, произошедшее почти на моих глазах.
Из обрывков Витькиных фраз я понимал, что материнская любовь Лизаветы была и болезненной, и истеричной. Его поездка в Осташков, с огромным как вечность, почти трёхмесячным отсутствием, произвела на Лизавету такое сильное впечатление, что за всё детство Витька ни разу не ездил на каникулах ни в какие пионерские лагеря, даже если путевка предлагалась бесплатно.
Жили они в полуподвале двухэтажного купеческого особнячка, занимая двенадцатиметровую комнатёнку в шестикомнатной коммуналке, и даже не помышляли о переезде. Незадолго до выпускных школьных экзаменов где-то наверху было принято решение о строительстве очередной цековской башни, и, не отыскав лучшего места, три соседних особнячка назначили к сносу и в спешном порядке расселили их обитателей.
Салтанкиным досталась крохотная двухкомнатная квартирка на пятом этаже «хрущобы», а сам переезд, конечно же, пришелся прямо на вступительные экзамены в институт. Лизавета категорически запретила Витьке принимать малейшее участие в переезде.
– Ты должен поступить, – внушала она, – ты обязан.
Витька пытался спорить, убеждая мать, что учиться можно и на вечернем, а днём работать на какой-нибудь необременительной должности, но Лизавета победила его одной фразой:
– Если ты не поступишь на дневной, тебя заберут в армию, а двухлетней разлуки я не переживу.
Полученная квартирка была «выморочной», грязной и обшарпанной, но Лизавета быстро нашла двух разбитных девиц, которые за неделю побелили потолки, покрасили всё, что требовало покраски, и поклеили обои. В их прошлой, как стала говорить мать, жизни она спала на топчане – продавленном пружинном матраце на самодельных ножках, том самом ложе, где и был зачат Витька, а сам он уже лет десять пользовался короткой узкой кушеткой со съёмными подушками и выдвижным подножьем. Придя домой после сдачи последнего экзамена, Витька обнаружил серьёзные изменения в меблировке их нового жилища: в крохотной изолированной комнатушке, которую заняла мать, стояла его кушетка, а в проходной десятиметровой комнате, которую они со смехом называли большой, красовался настоящий раскладной диван. Переезд, ремонт и диван съели все скудные Лизаветины сбережения, но они оба, привыкшие к картошке, макаронам и Витькиной рыбе, приносимой каждое воскресенье, относились к деньгам если и не с презрением, то, уж точно, без всякого пиетета.
В глубине души Витька переезду был не рад: с одной стороны, было здорово, что теперь всё своё и не нужно больше занимать очередь в туалет и ванную, но с другой, более важной стороны, это обособленное существование лишило их соседской поддержки, которая столько раз выручала в тяжёлые моменты. В «прошлой» жизни Витьку никогда не волновало отсутствие телефона – случись что с Лизаветой, соседи всегда помогут, теперь на это надеяться не приходилось. Существовала и ещё одна, не менее важная причина для его недовольства – матери с её больным сердцем тяжело было взбираться на пятый этаж.
Проблема с телефоном разрешилась неожиданно просто. Вечером, вынося мусор, Витька столкнулся с соседкой из квартиры напротив. Выслушав и произнеся несколько дежурных фраз, соседка вдруг поинтересовалась его познаниями в телефонии, объяснив, что телефон перестал работать. Витька пообещал зайти посмотреть. Новенький аппарат работал, но в проводе, упрятанном под плинтуса, был обрыв. Отодвигать мебель и отдирать плинтуса хозяйке не хотелось и Витька, притащив из дома кусок обычного двухжильного провода, протянул времянку. Алевтина Ивановна была в полном восторге и даже пригласила Витьку с мамой попить чайку. Лизавета пришла не чинясь, держалась скромно, но с достоинством и очень понравилась Алевтине и её великовозрастной дочери. На прощание они получили приглашение заходить просто, по-соседски и, конечно, пользоваться телефоном в экстренных случаях.
Случай представился довольно скоро. Двухмесячное напряжение, в котором пребывала Лизавета (школьные экзамены, внезапный переезд и экзамены вступительные), не могли не отразиться на её душевном состоянии. Несколько дней между последним экзаменом и приказом о зачислении она находилась в каком-то полуистерическом состоянии, и нервный срыв настиг её ровно в тот момент, когда с радостным криком: «Приняли!» Витька влетел в квартиру.
Теперь Витька только что не жил в больнице. Был период отпусков, персонала не хватало, и Витька брался за любую работу, помогая нянечкам и санитаркам таскать узлы с бельём и перекладывать тяжёлых, разгружать машины с продуктами и даже, мыть полы в коридоре. Он быстро стал своим среди младшего медицинского персонала, ходил в белом халате и шапочке и споро выполнял всякие работы. Санитарки нахваливали его Лизавете и белой завистью завидовали такому сыну. Мать счастливо улыбалась, но на поправку шла медленно. Недели через две подоспело неожиданное подспорье в лице бабы Клавы, много лет назад жившей в их полуподвале и каким-то чудом из него вырвавшейся. Витька подсуетился и уговорил врача положить её в материну палату, а через день, воспользовавшись выпиской Лизаветиной соседки, разместил их на смежных кроватях.
Они тихо ворковали, вспоминая былое, улыбались смешному, пару раз всплакнули, припомнив трагическое. Лизавета заметно повеселела, и лечащий невропатолог уважительно выговаривал Витьке:
– Ты, брат, классным психотерапевтом мог бы стать. Чего не пошёл в медицинский?
Однако Лизаветино сердце периодически сбоило, кардиограммы не радовали, и о выписке думать было рано. Незаметно наступило первое сентября.
Нас собрали в институтском дворе, произнесли положенные речи, раздали студенческие билеты и зачётки и торжественно объявили, что по давней устоявшейся традиции первокурсники института сентябрь проводят на уборке картошки, Отъезд завтра в восемь тридцать от института. Не пришедшие к отправлению из института автоматически отчисляются и сведения об отчислении тут же передаются в военкоматы.
Витька кинулся в больницу и буквально бухнулся в ноги невропатологу. Тот долго протирал очки, сопел и фыркал, потом уселся за стол и от руки написал целое письмо руководству института, в конце которого сообщал этому руководству, что он, как лечащий врач, считает нецелесообразным в данной ситуации и при данном состоянии больной отправлять её единственного сына на уборку картофеля, так как это может негативно отразиться на состоянии её здоровья. Он витиевато расписался, поставил в скобках свои инициалы и фамилию, подумал и приписал «кандидат медицинских наук».
Он грустно посмотрел на Витьку, протянул ему бумагу и тоскливо произнёс:
– Это всё, что в моих силах. Удачи тебе.
Витька взял эту «филькину грамоту» и уныло поплёлся по коридору.
– Чего загрустил, Витёк? – окликнула его старшая сестра.
Витька коротко рассказал и протянул бумагу.
– Тут даже печати нет, такое любой написать может.
– Жди, – приказала сестра и исчезла. Вернулась она минут через сорок. Ниже подписи невропатолога было начертано красной ручкой: «Мнение лечащего врача разделяю полностью, к ходатайству присоединяюсь. Зав. Отделением неврологии, доктор медицинских наук…» Ниже стояло: «Присоединяюсь и поддерживаю. Главный врач больницы…» и всё это великолепие венчала яркая и чёткая больничная печать.
– Мы своих в беде не оставляем! – гордо сказала старшая медсестра и поплыла по коридору.
Витька стремглав кинулся в институт. Рабочий день подходил к концу и, не зная к кому обратиться, он ткнулся в дверь деканата, где секретарша уже подмалёвывала губки, собираясь уходить.
– Тебе чего? – недовольно бросила она.
– Кто решает вопрос об отправке на картошку?
– Ещё один отказник, – презрительно фыркнула секретарша и, оглядев Витьку с ног до головы, добавила: – тебе не светит.
– Кто? – упрямо спросил Витька.
– Проректор по учёбе, – секретарша снова фыркнула.
– Где это?
– На втором, в конце. – И она двинулась к двери, доставая ключи.
В приёмной проректора толпился десяток озабоченных людей.
– Всё, всё, Геннадий Антонович больше никого не примет, приходи завтра, – секретарша явно вымещала на студенте своё бессилие перед этими солидными людьми.
– Мне надо, – упрямо произнёс Витька и замер в углу.
Люди заходили в кабинет, минут через десять выходили, вынося то удовлетворённые, то разгневанные лица, а Витька всё стоял, забившись в угол. Наконец вышел последний посетитель и, опережая секретаршу, Витька впрыгнул в кабинет и замер у порога. Проректор, уже в плаще, надевал перед зеркалом шляпу.
– Завтра, завтра, – хмуро процедил он.
– Мне нужно сегодня, сегодня! Понимаете?
Не отрываясь от зеркала, проректор закричал:
– Ему, видите ли, нужно, и все выходи строиться! Совсем распустились. Ишь, каков наглец выискался! – И направился к двери. В дверях, набычившись и мелко дрожа, стоял маленький взъерошенный мальчишка, одинокая крупная слеза выкатилась из его глаза и упала на ковёр. Проректор бросил шляпу на стол и тяжело упал в кресло.
– Ну, что там у тебя, – грозно спросил он.
– Мне нельзя уезжать из Москвы! – Спазм, сдавивший горло, мешал говорить, и слова вылетали из Витьки толчками.
– А подробнее можно? – Геннадия Антоновича поразила формулировка – этот студентик сказал не «мне нельзя ехать на картошку», как начинали все, а «мне нельзя уезжать».
Говорить Витька не мог. Он с трудом подошел к столу и молча положил заявление и письмо. Проректор внимательно прочёл, взял со стола папку и достал приличную стопку листков.
– Ты видел очередь в приёмной? – Витька кивнул, – Все они приходили отмазывать своих чад от картошки, будто я их на фронт посылаю.
Он потряс листками и со злостью швырнул их на стол. Перед Витькой веером рассыпались глянцевые бланки с красочными шапками «ЧЕТВЕРТОЕ ГЛАВНОЕ УПРАВЛЕНИЕ…», «КЛИНИЧЕСКАЯ БОЛЬНИЦА АН СССР», «МОСГОРИСПОЛКОМ»… «Не светит», – вспомнил он слова секретарши, и глухой стон непроизвольно выдавился из его, сжатого спазмом, горла.
– Что, так плохо? – изменившимся голосом спросил Геннадий Антонович.
Витька попытался ответить, но, неожиданно для себя, вынул из кармана пропуск в больницу и молча протянул его проректору. Через всю картонную карточку алел штамп «КРУГЛОСУТОЧНО». Так же молча, Геннадий Антонович взял красный карандаш и наложил резолюцию на Витькино заявление. Серый, исписанный от руки, листок письма лёг в папку поверх глянцевых бланков. Он протянул Витьке бумагу и очень мягко сказал: – Утром отнеси в деканат. – Затем нахлобучил шляпу и спросил: – Ты сейчас в больницу? – Витька кивнул, – Поехали, до метро подброшу.
Геннадий Антонович мрачно сидел рядом с шофёром, погруженный в свои мысли. Внезапно он встрепенулся и приказал: – Сворачивай, надо парня к больнице подкинуть.
В восемь Витька уже стоял перед запертыми дверями института. К половине девятого весёлой гурьбой в институтский двор ввалились уже перезнакомившиеся в общаге иногородние. Москвичи подходили по одному и одиноко переминались с ноги на ногу, в ожидании автобусов. Где-то среди них топтался и я. Позже я понял всю мудрость столь стремительной отправки на картошку именно первокурсников: в общей работе и общей бытовой неустроенности быстро завязывались узелки будущих дружб, вспыхивали взаимные симпатии, загорались влюблённости и происходило взаимное притирание москвичей и иногородних. Впрочем, там же зарождались и антипатии, перераставшие позже в глубокую и необъяснимую вражду. Наконец отомкнули институтские двери и Витька заступил на пост у дверей деканата. В десять пришла секретарша.
– Ты уже тут, – насмешливо прокомментировала она Витькино торчание у дверей, – а декана до обеда не будет. Вообще зря ты себе эту неприятность устроил, могут и отчислить.
Витька молча положил перед ней бумагу с красной резолюцией «Оставить в распоряжении АХО для проведения внутриинститутских работ».
– Ахо, это кто? – спросил Витька, делая ударение на «а».
– Административно-хозяйственный отдел, – сквозь смех прокричала секретарша, – там, возле гардероба.
Дверь в АХО была заперта, и только в одиннадцать появился сухонький седой старичок.
– Тебе чего? – строго спросил он.
– Вот, вместо картошки к вам прислали.
– А где остальные? – старичок посмотрел на Витьку с явным неодобрением.
– Какие остальные? Я ни про кого больше не знаю. Мне сказали придти, я и пришел.
– Да вас шестнадцать душ освободили, – возмутился старик, – а явился один. Что мне с тобой, что ли, в носилки прикажешь впрягаться? Ты робу-то принёс?
– Какую робу? – не понял Витька.
– Какую, какую, работать в которой, мусор таскать или ты собирался тут бумажки подписывать?
– У меня другой одежды нет, – растерялся Витька.
– А чего на картоху не поехал, хворый что ль? – продолжил допрос начальник АХО.
– Нет, – Витька мотнул головой, – я здоров. Мама у меня тяжело больна, в больнице лежит.
– Понятно. – Старик взял лист бумаги. – Фамилия, факультет, группа?
Он аккуратно записал Витькины ответы и убрал лист в ящик.
– Значитца так, Салтанкин, слушай мою команду: сейчас берёшь ноги в руки и идёшь за матерью ухаживать, а барчуки, коли придут, и без тебя справятся.
– Спасибо, – от растерянности Витька не смог подобрать нужных слов и спросил: – А в следующий раз, когда приходить?
– Вот как выпишут, так и приходи.
– Её ещё нескоро выпишут.
– Ну, значит, нескоро и придёшь.
– А мне не попадёт за прогулы? – Витька не мог поверить в свою удачу.
– А мы никому не скажем, Салтанкин. Беги, давай, пока я не передумал.
Счастливо избежав и картошки, и АХО, Витька целиком посвятил себя нуждам отделения. Глубочайшее чувство благодарности ко всем этим людям, лечившим его мать и принявших такое участие в его и, следовательно, её судьбе, заставляло Витьку творить чудеса. Вдруг оказалось, что отделение переполнено поломками «электрической составляющей лечебного процесса», как выразился заведующий, и Витька, рискуя свернуть себе шею, качался под потолком на вершине вавилонской башни из составленных табуреток, заменяя лампочки, заставлял ровно, не мигая, гореть лампы дневного света, чинил в палатах розетки и однажды починил уже год не работавший кардиограф, чем сразу заслужил не только любовь, но и уважение всех «людей в белых халатах» своего отделения.
Единственным человеком, которого с некоторых пор Витька стал избегать, была повариха тётя Зина, маленькая толстушка, скрывавшая свою кривоногость длинной юбкой. Носившаяся весь день маленьким комочком ртути, она после ужина приходила в сестринскую комнату и, бесстыдно задрав юбку до самого живота, долго растирала шерстяной рукавицей свои кривые ножки от лобка до пяток, жалуясь на их усталость и не обращая внимания на Витькино присутствие. Витька много раз наблюдал из окна, как тётя Зина уходила домой, медленно переставляя ноги и по-утиному переваливаясь с боку на бок. Он жалел её и всегда старался помочь, но однажды после ужина, зайдя на кухню, чтобы подвернуть разболтавшуюся розетку, Витька застал тётю Зину в задранной до горла юбке, укладывающую в висящую между кривых ног мягкую сумку какие-то пакеты и свёртки. Поймав его отражение в оконном стекле, тётя Зина заговорщицки подмигнула и рассмеялась. С тех пор Витька не ходил на кухню без вызова.
Дня через три с Витькой произошло ещё одно приключение: попрощавшись с матерью, он вышел в коридор и увидел струю воды, бившую вертикально вниз из лопнувшей водопроводной трубы. Витька скинул ботинки и брюки и, забросив их на шкаф, кинулся к трубе, попытавшись пальцами заткнуть дыру. Оценив тщетность своей попытки, он влетел в процедурный кабинет, где ночная сестра «ставила» укол в попу неврастеничной молодухе, стоявшей в задранном до пупа халатике.
– Вы будете нас насиловать? – то ли с надеждой, то ли с испугом спросила молодуха.
– Резиновый бинт есть? – спросил Витька сестру.
– Посмотри в шкафу. На нижней полке, – уточнила она.
Витька запеленал трубу, но вода уже растеклась по всему коридору сантиметровым слоем.
Часа три Витька убирал воду и, закончив, уснул на коридорном диванчике. Ему постелили в бельевой на стопке новых матрацев и уложили спать. Под утро к нему под бок нырнула неврастеничная молодуха. Так, в полусне и неожиданно для себя, Витька стал мужчиной.
Утром Витька посетил маленький базарчик, вдруг возникший за больничной оградой. Его внимание привлекла яркая надпись «КИШЬМИШЬ» и он сразу вспомнил Лизаветин рассказ про виноград со смешным названием, которым её однажды угостила соседка по палате.
– Сколько? – спросил Витька, выбрав гроздь средних размеров.
– Дэсят, – ответил толстый усатый дядька в кепке «аэродром», не глядя на весы.
Витька вынул из кармана все деньги и пересчитал. Вышло семь рублей бумажками и рубль две копейки мелочью.
– А на восемь можно? – спросил Витька.
– Можна, – усатый отщипнул четверть грозди и вернул её на лоток.
Витька взял оскопленную гроздь и бережно уложил её на ладонь. Отдав усатому бумажки и, положив на чашку весов мелочь, он двинулся прочь.
– Эй! Мусор забери, да, – услышал он голос усатого и обернулся. Небрежным жестом усатый высыпал мелочь ему под ноги и рассмеялся.
Лизавета сразу поделила гроздь на всех обитателей палаты и светилась от счастья.
С этого дня Витька ночевал в бельевой – денег на дорогу не было.
Лизавета начала понемногу ходить и сразу кинулась обслуживать лежачих товарок. Возник вопрос о её переводе в кардиологию, но старшая сестра пошепталась с невропатологом и на совещании у зав. отделением он заявил, что смена обстановки для больной Салтанкиной нежелательна, а старшая сестра прямо сказала, что в трёх палатах розетки искрят и бактерицидная лампа вот-вот выйдет из строя. Все посмеялись, и Лизавету оставили в покое. Они стали гулять в больничном садике. Кардиограммы заметно улучшились, бабу Клаву выписали, Лизавета заскучала и стала проситься домой.
– Потерпите, голубушка, – уговаривал её врач, – ещё недельку, дней десять и отпустим.
В конце сентября Лизавету выписали. Они собрали свои нехитрые пожитки, попрощались с соседками, пожелав скорого выздоровления, и двинулись по коридору к выходу.
Они зашли в сестринскую комнату и Лизавета, волнуясь, краснея и смущаясь, от порога стала извиняться, что не может сейчас, как это принято, отблагодарить сестричек конфетами. Её перебили, стали дружно кричать, что Витёк расплатился сполна, что это они должны Лизавете за такого помощника, и она успокоилась. Стали прощаться и сёстры, не умея по-другому выказать расположение, принялись целовать Витьку. Лизавета гордилась и ревновала одновременно.
Они зашли в ординаторскую, где врачи, воспользовавшись кратковременным затишьем, пили чай. Лизавета снова от порога стала извиняться, и её снова перебили, слово в слово повторив доводы сестёр. Потом стали жать им руки, а невропатолог сорвал с себя часы на пружинном браслете и определил их на Витькино запястье. Витькины протесты он отклонил неуклюжими, должно быть от смущения, словами:
– Носи и помни, а у меня ещё трое есть, совсем часами задарили. А зря ты всё же в медицинский не пошёл!
Зашли они и в столовую.
– Выписались, значит? Ну, и слава Богу. – Зина метнулась к полке, схватила банку и стала запихивать её в Витькину сумку, сопровождая скороговоркой:
– Ты, Вить, не сомневайся… своё… домашнее… клубничное.
Витька стал отнекиваться, но Зина прикрикнула:
– Тебе может и не нужно, а матери сейчас хорошо питаться надо. Ну, с Богом. – И она перекрестила обоих.
В коридоре Витьку как током дёрнуло. Оставив мать на диванчике, он вернулся в столовую.
– Что, Витёк? – спросила Зина и напряглась лицом.
– Тётя Зина, простите ради бога, вы не могли бы одолжить двадцать копеек?
Зина отпустила лицо и всплеснула короткими ручками:
– Что, совсем денег нет?
– Да кошелёк посеял где-то, – соврал Витька.
– Упёрли, точно упёрли! Бросаешь пиджак, где ни попадя, вот и свистнули. Много денег-то было?
Витька отрицательно мотнул головой. Зина порылась в плаще, потом в сумке и высыпала ему в карман горсть мелочи.
– Я отдам, я вам завтра занесу…
– И не вздумай! – прикрикнула Зина, – В больницу не возвращаются, даже если забыли чего. И как выйдите, идите не оглядывайтесь, примета такая.
И они пошли жить дальше, два невысоких хрупких человечка, почти нищие, но безмерно богатые своей взаимной любовью.
В квартире было пыльно, и Лизавета сразу кинулась убирать. Витька отобрал тряпку, проворно протёр их скудную мебель и полы. Лизавета вскипятила чай, и они поели, тонко намазывая Зинаидино варенье на купленный по дороге хлеб. Внезапная смертельная усталость погнала Витьку на диван. Он лёг, не раскладывая и не раздеваясь, и провалился в забытье на долгих шестнадцать часов. Витька проснулся среди ночи и обнаружил Лизавету сидящей рядом на стуле.
– Ты что, мама?
– Как же ты исхудал, – горестно вздохнула Лизавета и, всхлипнув, пошла в свою комнату.
Наутро он смотался в поликлинику, оформил больничный и сдал документы на инвалидность, (третью, рабочую группу на год), съездил к Лизавете на работу, оформил расчёт и получил все деньги, купил картошки, макарон и десяток суповых концентратов, и успел придти домой за минуту до начала дождя. Небо, словно дождавшись завершения самых неотложных дел, погрузило город в нудную двухнедельную морось. Лизавета снова заскучала, и Витька снова пожалел о переезде – в их коммуналке мать нашла бы себе занятие. Зашла Алевтина и поздравила с выпиской. Лизавета хотела угостить гостью чаем с вареньем, но постеснялась своих чашек с давно отбитыми ручками и щербатых блюдец, не пригласила и долго переживала своё негостеприимство. Алевтина снова пришла в субботу и попросила Витьку помочь шофёру затащить новый телевизор. Они подняли тяжеленный ящик на пятый этаж, в квартире сняли с тумбочки старый, поставили новый, и шофёр ушел, небрежно сунув в карман четвертак. Витька подключил и настроил телевизор и уже пошел к двери, когда Алевтина спросила, не сможет ли он вытащить старый на помойку.
– Он исправен и трубка у него новая, в прошлом году поменяли, – зачем-то добавила она, – а то забрал бы домой, всё маме веселее будет, да и тебе по лестнице не таскать, – вдруг нашла она компромиссное решение.