Текст книги "Марш экклезиастов"
Автор книги: Андрей Лазарчук
Соавторы: Михаил Успенский,Ирина Андронати
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Я уже говорил, что считаю библиологию в частности и историографию вообще разновидностью гадания на кофейной гуще (причём кофе берётся, как правило, желудёвый)? Если не говорил, то вот – говорю.
Продолжаю ломать голову. Почему отец отправил именно эту записку? В ней обозначено место, где он находится? Я пытаюсь донести эту мысль до поганца, он отмахивается. У него уже девять теорий того, что произошло, и вот-вот появится десятая, самая гениальная.
Везде, как вы понимаете, разоблачается сионистский заговор.
Не с кем посоветоваться, не с кем. Советуюсь с Ирочкой. Толку – ноль. Ходим с ней гулять.
В Москве нехорошо. Что ни день, то пожары и даже взрывы – причём это не диверсии, каждый день выступают московские менты и пожарные и твердят, твердят: не диверсии, не теракты, возгорание такое-то и такое-то вызвано естественными причинами (или природными, или по неосторожности, или как-то ещё), без паники – и будьте аккуратными, будьте бдительными… Но при этом «все жандармы на углах, все войска на ногах, а нет покоя ни в светлый день, ни в тёмную ночь». Кроме шуток: иногда мне кажется, что сюда согнали всех ментов по крайней мере с европейской части России. Их больше, чем нормальных людей.
Они боятся. Они знают что-то такое, чего не знаем мы все – и боятся.
Дора Хасановна – старуха страшная, модная и умная. У неё седые волосы, стянутые сзади в стильную косичку: от темени к шее, – серьга в ухе и кожаные галифе, в которых она гоняет на зелёном «сузуки», похожем на хищного кузнечика. Я таких старух ещё не видел и, надеюсь, больше не увижу. Дзед от неё в восторге. Так вот, Хасановна сказала, что несколько лет назад из-под Москвы вывезли какую-то чёртову прорву – несколько сот эшелонов! – термита, заложенного там ещё при Сталине. Чтобы, когда подойдёт Гитлер, спалить его вместе с Москвой на хрен (это не она сказала, это я сам придумал; если кто не понял, то это сарказм). И слухи об этом в ментовские круги наверняка просочились, по дороге деформировавшись, и теперь они да, каждого окурка боятся…
Но я сам видел, как парень бросил окурок в урну, и она сразу полыхнула огнём; и видел, как дама села в машину, повернула, наверное, ключ зажигания – и под капотом взорвалось, не так чтобы сильно, но крышку сорвало, и всё вокруг сразу покрылось жирной копотью, дама успела выскочить, но машину не смогли погасить, она сгорела дотла. А у тёти Ашхен в руках почти взорвалась сковородка. В общем, дела обстояли неважно…
Я попытался найти что-нибудь полезное в бумагах Отто Рана, но потерпел оглушительное фиаско. Двадцать часов работы. Пять листов подробнейшего описания ничтожности и никчемности человека как объекта, субъекта, личности и вещи в себе. От безумия меня спасло последнее, если можно так выразиться пятистишие:
Так что – кланяйся, ползай на чреве,
Глотай пыль и птичий помёт —
Или встань, выпрямись вровень с богами,
Смотри им в глаза…
Как они мне надоели!
Надо полагать, у достопочтенного Отто были веские основания не любить тех, кого он считал богами. Сам-то я, как вы понимаете, агностик, но выражаться так категорично не стал бы.
Дзед где-то рыскал по своим секретным делам, но изредка присоединялся к нашим прогулкам.
ИЗ РАССКАЗОВ ДЗЕДА ПИЛИПА
(продолжение)
Я тебе, Стёпка, про холеру говорил уже? В смысле, про язву. Вот она и приключилась. Ну, не в прямом смысле… только в прямом мне ещё и не хватало…
Любовь, сынка, это не совсем такая штука, что о ней думают. И уж точно совсем не такая, что говорят. То есть в молодости дотумкать трудно, сравнивать не с чем, а когда поживёшь подольше, оно как-то виднее… хотя не сразу. Сильно не сразу. Потом. После…
А сначала – я сидел и смотрел. У нее кудряшки не кудряшки, нет, не кудряшки, рыжий такой одуванчик, дунешь – разлетается, прижмёшь – пружинки такие в ладонь упираются, упрямятся, но это уж потом – потом, да не после… Эх, Стёпка, какую жизнь прожил, а такого не было со мной, вот те крест, вот те нолик. Правнуки мои сейчас в крестики-нолики режутся, Стёпка, правнуки, а прадед ихний, как одуванчик нетроганный, сидит и смотрит, как рыжие пружинки по подушке катаются-перепрыгивают. Не поверят, говоришь? Так я и не говорил никому. Старый, конечно, дурень, но из ума не выжил, только решился. Ума в смысле решился, ты не подсказывай, а то по затылку съезжу и сам себе рассказывай… Да ладно, я не обиделся. Если повезёт, и с тобой случится – сам поймёшь.
В общем, сижу я, не дышать стараюсь, потому что она-то уже и дышит по-другому – вот-вот проснётся. Реснички рыжие подрагивают. Прыг – и из-под ресниц глазищи её огромные. Прямо в меня. Навылет. И…
Да тьфу на тебя! Начитался романчики. Кабы чего доброго… Запоминай: если женщина просыпается неожиданно, а ты к ней с букетом – ты как есть дурак. У умного будет горячий завтрак, горячая ванна и во что переодеться. Чистое! И как у вас потом не сложится, она тебя за это всегда с уважением вспомнит.
Правда, с женской рухлядью у Отто хуже некуда. Я у него рубашечку потоньше, помягше да подлиньше подыскал, поясочек, потом плед у него был царский, так я из него полушалочек сделал и вроде юбку.
И вот смех и грех, по дому шарю, консерву нашёл, сухари, масло топлёное… Из наших – ну, кто войну пережил – ни один без запасу себя не мыслит, НЗ – это столько должно быть: чтобы за две недели небольшой отряд отожраться мог и в себя прийти с голодухи. И вдруг чувствую – а за пазухой что-то такое забытое и нехорошее ворочается: трофеи! Трофеи я ищу. И глаз уже другой – а где тут наша немчура чего спрятала… Как я это понял, плюнул, прости господи, и ходу. Прощения у Отто попросил – мысленно, конечно. Я ж знаю, Отто святой человек, так зачем его во искушение вводить и про мои мысли дурацкие рассказывать.
Ну вот. Теперь дальше. Намылась она у меня, прихорошилась, наелась и давай по дому шастать. Там ведь забавностей много, штуковин всяких, какие и не увидишь теперь. Одних салфеточек на два музея хватит. Каких салфеточек? Кружевных. Уж и не знаю, сам Отто их из философических размышлений вяжет или от бабки своей сберёг, а то и прабабки… Ох Стёпка, зажились мы, похоже, всё пра– да пра-… И подлость ведь какая, с виду я – дед, годов мне – ещё больше, а внутри-то я вполне себе… мужчина в возрасте. Во-во, в самом расцвете сил. Гляди, пацан – а такие хорошие выражения знаешь.
И Руженка моя – щебечет, прыгает, опять в снежки потащила, потом оленей-лосей кормить… Чуток только поспорили, когда я у ней мобильник отобрал. Звонить он там всё равно не звонит, а фотографировать без спросу нехорошо. Она пообижалась немного, да и замёрзла. Я её в охапку, бегом домой, отогревать, оттаивать. На пальчики ей дышу – а сам дышать боюсь, догадается ведь.
И верно, догадалась. Руки вдруг отняла, к груди прижала – вроде как молится, а потом спрашивает: сколько нам здесь быть? Я честно отвечаю: считай, неделя, никак не меньше. Можем в тот дом вернуться, но легче не станет. Дождь у нас – это Дождь. Завтречка сбегаю сам, позвонить попробую, еды достану, а ты с лосями дружи, где тебе ещё такой Диснейленд. Не хочу, говорит, с лосями – и на меня смотрит. И я, дурак, смотрю. Она ручку свою протягивает и мне волосы ерошит. Какие, говорит, мягкие, белые, лучше снега…
Тут, Стёпка, вся моя стойкость и закончилась. Про остальное я тебе говорить не буду, сам, когда надо, разберёшься. Ну там, каждое утро, пока Руженка нежилась, бегал я обратно, смотрел: идёт ли дождь. И каждый раз радовался: дождь лил так, будто ангелы небесные против ада диверсию запустили, все котлы затушить хотят… и значит, ещё сутки у нас. Ещё одни сутки. Да, в одну такую вылазку я дозвонился-таки до наших, сказал, что к чему. То есть просто сказал, что застрял по эту сторону речки и тихо спокойно жду, когда смогу перебраться. Ну, они там тоже по домам сидят, нос высунуть не могут… режиссёр слёзку пьёт и свой мотоцикл то разбирает, то собирает, то разбирает, то собирает… А-а, моё дело отчитаться: мол, все живы, скоро ждите. Потом немножко грабил холодильник Отто и возвращался на дачку. Как раз успевал, чтобы она мне со сна улыбнулась. И пружинками своими мне в ладони…
В общем, так: встречать её я поехал в понедельник. А в воскресенье побёг я отмечаться – а дождя-то и нету. То есть водой ещё сыплет, но это уже, почитай, для умывания. Часов несколько – и дороги будут езжие. И телефон как сбесился – где ж вы застряли, мы уж камеры расчехляем, режиссёр штаны чистые надел, без машинного масла и бензина чтобы, с новой актёркой знакомиться. Дороги ждём, отвечаю, не извольте беспокоиться, сей момент как сможем – вихрем доставлю, боец Пансков связь закончил. Повернулся кругом, честь отдал, даром что голова пустее парашюта. Всё, думаю, теперь как Руженка решит, так оно и будет.
Она спала ещё.
Я кофе сварил, гренки пожарил. Вру, кофе сбежал, гренки пожёг. Руки до ниже пола опускаются. Первый раз пропустил, как она глаза открывает. Она уж и прибежала, а я не слышу ничего. На морду мою глянула – и поняла. Дождь кончился? – спрашивает. Надо собираться?
Я не дышу. Она, ручки опять к груди прижала, грустно-грустно так вздохнула и говорит: украли у нас один день из нашей недели. Жалко, говорит.
Я опять не дышу. Уже в глазах мутнеет, а я не дышу. Ты расстроен? – говорит. Не надо, Филипп, не расстраивайся. Это была очень хорошая неделя. Я тебя никогда не забуду. Это как «Римские каникулы». Ты не знаешь? Это такой фильм. Я тебе подарю.
И пошла собираться.
Я дышать пытаюсь, а не выходит. Насилу вспомнил, как это делается. Она ж без меня отсюда не выберется ни черта, а Отто – он ещё когда появится, старый пень.
Перешли из зимы в лето, под ногами чавкает, жарко, Руженка притихла. Загрузились в мою старушку. Довёз. Встречали нас – как будто мы из индейского плену выбрались. Руженка со всеми перезнакомилась, перецеловалась, всё меня нахваливает, как я её спас да как заботился. Белорусским богатырём называет. При всех поцеловала, «дзенькую», говорит, и для остальных ещё «гранмерси». Выпили все за моё здоровье – и вмиг забыли. Одна Маконда у них на уме. Пока простаивали, у режиссёра ихнего идей много появилось, все попробовать надо…
Поглядел я, как моя рыжая белочка по площадке скачет, и убрёл. На дачку вернулся. Сел на диванчик на кухне. Сижу, по сторонам смотрю. Думаю вроде.
Потом дверь открывается, и входит Отто. Раненько он заявился, ещё не рассвело даже.
Ну, поздоровались. Обниматься не стали, он этого не понимал. Говорит: я так и думал, что это ты. Я, мол, в среду домой за тележкою забегал и заметил, что кто-то сидел на моём стуле… И тут он видит две тарелочки на столе, две чашки, два стаканчика, полушалочек через спинку стула, уже с оборочками и пуговкой – и резко подбирает зоб.
А я руками развёл, давай, говорю, сходим с тобой, друг Отто, за яблочным шнапсом, выпьем на помин последней моей любви.
И ведь ты мне смеялся, а Отто и правда святой человек. У него просто характер гнусный – так будешь тут с гнусным характером, при такой жизни. Но за шнапсом он сам пошёл. И вопросов не задавал.
Слушай, а чегой-то я заболтался так, а? Ну-ка, давай делом займёмся, и уши подбери, чего им по полу валяться?..
12
Только один человек меня понял. Да и тот меня понял превратно.
Георг Вильгельм Фридрих Гегель
– Я, кажется, кое-что понял, но похоже, что без словаря… – Николай Степанович опустил листок и огляделся, как бы ища подсказки на стенах. Чем-то это напомнило ему гимназический экзамен по геометрии… – В общем, я ни в чём не уверен.

– Может быть, попробую я? – предложил Шаддам, и Николай Степанович с готовностью протянул ему пергамент. Шаддам несколько минут всматривался в буквы, потом сказал: – Понятно. Это частью древний иврит, отчасти арамеит. Так тогда часто писали. Явно письмо…
Он прикрыл глаза и начал читать – негромко и почти без выражения. Сначала все слушали гортанную древнюю речь, потом – мягкую русскую.
Иосиф, сладость и свет моего изболевшегося сердца!
С радостью, не знающей границ, услышал я чудесную весть о рождении твоего сына и о том, что он здоров и ясен, и что здорова твоя молодая жена, цвет славного города Еммауса и цвет всей Иудеи, и желаю я им счастья и процветания под сенью твоего могучего крова на две тысячи лет.
Весть эту благую принёс мне греческий врач Финоген третьего дня, и я тут же заглянул в свои книги. Ты знаешь, что мы живём в интересное время, и никогда не вредно спросить, что думают о нас звёзды и что нашёптывает вода в колодце.
В тот день в мире родились один пророк и один праведник!
Пророк в отечестве не имеет пристанища. Иногда он подобен буйной поросли на вершине одинокой горы, иногда он наг и празден среди городской суеты. Порой он является как разъярённый демон с тремя огнедышащими пастями. Порой он излучает безмерное сострадание, как ангел солнечного лика и ангел лунного лика. По одной пылинке он воссоздаёт все горы мира, а по одной капле – океаны. Он даст ввергнуть себя в грязь и муки, дабы спасти всех живущих. Если он вдруг воспарит в небеса, то и око ангела не уследит за ним. И пусть явятся хоть тысячи учителей веры – всё равно они будут отстоять от него на тысячи стадий.
Есть ли кто-нибудь в мире, кто этого достиг? Был ли?
Праведник же подобен светлому зеркалу, красота и уродство рядом с ним разделяются сами собой. Весь мир не вместит его: он же открыт для всех. Он ничем не связывает себя и всякий миг сам себя превозмогает. В речах он всегда беспристрастен – и всюду лишает людей покоя жизни. Но скажи мне: куда уходили древние, дабы пребывать в покое?
Держа в руке сияющий меч, казнишь или даришь жизнь не по прихоти железа, а по воле Всевышнего. Род приходит и род уходит, и в смерти откроешь ты жизнь, а в жизни отыщешь смерть. Но когда ты достигаешь этого, как тебе быть дальше? Без глаза, проницающего все препоны, и не имея опоры в пустоте, не будешь знать, что делать. Но кем ты станешь, обретя глаз, проницающий все препоны, и опору там, где нет опоры? Я много раз спрашивал себя об этом, находил ответ – и пугался ответа.
Будь безмятежен, ни за что не держись, и на медной смоковнице распустятся цветы. Есть ли что-нибудь в том, что есть?
Твой друг Иосиф из Римафаима
Шаддам закончил чтение и обвёл слушавших медленным слегка затуманенным взглядом.
– Вот и я тоже обалдел, – признался Николай Степанович.
– Но как это письмо попало сюда ? – спросила Аннушка. – Судя по всему, оно на много тысяч лет моложе всего остального.
– На сотни тысяч лет, – сказал Шаддам всё так же задумчиво. – Самое малое – на сотни…
– Римафаим – ведь это то же самое, что Аримафея? – как-то очень осторожно спросил Костя.
Армен похлопал его по плечу:
– Всё так, как ты подумал, да! И Иосиф – это Иосиф. Это не просто Иосиф, а – Иосиф. Теперь понял?
– Так всё-таки, – настаивала Аннушка, – откуда оно взялось в книге?
– Кто-то положил, – сказал Николай Степанович. – Как закладку. А потом забыл.
– То есть тут бывали другие люди?
– Наверняка. Но давно.
– Но если тут можно жить вечно… а мы никого не встретили до сих пор…
– Значит, плохо искали! – сказал Костя. – Я предлагаю…
– Подождите, – сказал Николай Степанович. – Помимо письма, мы ещё кое-что нашли, не забыли?
Как оказалось, забыли.
Николай Степанович вынул из позаимствованной в библиотеке папки сложенный ввосьмеро лист волокнистой бумаги. Развернул его.
И в этот момент закончился день.
– Да провалиться!.. – в сердцах вскочил Костя.
– Тихо-тихо-тихо… – сказал молчавший доселе Толик. – Нас тут слышат. И могут исполнить, что сказано. То, что пожелаем в сердцах.
Все дружно развернулись в его сторону.
– Ты кого-то видел? – спросил Костя.
– Глазами – нет…
Чтоб тебе жить в эпоху перемен – так, да? Ерунда. Перемена перемене рознь. Время, когда рушат дома – дома, где живут живые люди, – прoклятое время…
Когда разрушают твой дом, выбор у тебя невелик. Можешь плакать и умирать, можешь плакать и бежать, можешь плакать и жаловаться, а можешь – плакать и строить. Есть ещё те, что не плачут, и те, что плачут потом, и те, что потом убивают. Они – другие, про них не знаю.
Я – строю.
Раньше не умел – теперь всё могу. Глаз другой стал, руки другие. И память, да. Ну и храбрость другая. Мало её стало совсем, и не стыдно этого. Если на свой хребет слишком много взвалишь, сломается – а на мне только своих пятеро.
Нельзя отвлекаться. Некогда слова выкрикивать, жалеть себя. Лить в песок воду. Нельзя.
Кто раз через это прошёл, навсегда научается главному: как себя расходовать, как и на что. И никогда не повторять: «Этого не может быть». Во времена, когда рушат дома, может быть всё. Видишь глазами – верь. Болит сердце – работай. Очень всё просто. Работай. Работай. Не отвлекайся.
Больше всего Идиятулла страдал от отсутствия дела. Работы. От ощущения, что всё замкнулось в круг, и каждое утро начинается с уже бывшего в употреблении. Отсюда затхлость. Своего рода «День сурка», но – ничего нельзя изменить. Хотя вроде бы каждый день что-то новое и вообще делай что хочешь, но внутри отчётливое понимание, что это только видимость, иллюзия. Игла гигантского патефона каждый раз попадает в одну и ту же бороздку, и так уже много тысяч лет.
Видишь глазами – верь. Вот камень. Почему же накатывает так властно, что там, в камне, свой мир, куда более живой, чем по эту сторону? Почему краем зрения всё время цепляешь какое-то шевеление, исчезновение или появление мелочей, в других обстоятельствах внимания не стоящих? Почему, наконец, всё время кажется, что нас здесь больше, чем шестеро? Особенно когда кто-то уходит бродить по городу – и начинаешь считать, сколько людей здесь и сколько ушло, и получается семь! Получается восемь! И я не знаю, как это получается…
– Странно, – сказал Николай Степанович, – а мне всё время кажется, что кого-то не хватает…
Он вздохнул и посмотрел по сторонам.
– Да. Определённо – кого-то не хватает.
СТРАЖИ ИРЕМА
Макама восьмая
– Сперва скажу тебе его главное прозвище – Ибн-Баджа, что значит «серебро».
Потом назову другое прозвище – Ибн-ас-Саиг, что значит «сын ювелира».
Наконец ты услышишь полное его имя – Абу Бакр Мухаммад ибн Яхья Ибн-ас-Санга Ибн-Баджа, Серебряный, светоч разума и милосердия.
Он мой земляк – родился в Аль-Андалусе, жил и в Гарнате, и в Ишбилийе, где стал славен делами своими и где до сих пор благословенно его имя.
Во многих науках преуспел Ибн-Баджа, не в пример мне и тебе – изучил он в Куртубе и фальсафийю, и калам богословский, и фикх – учение о справедливом суде, и науку о растениях – набат, и мистический марифат. Какое-то время, как ни странно, подвизался вазиром у халифа Абд-ар-Рахмана! Но всю жизнь был он милосердия вазиром, служил несчастным и сирым, ибо избрал ремесло табиба. С бедных не брал он платы, а с тех, что богаты, – брал, людей возлюбя, отнюдь не для себя: для обретения редкого целебного растения, драгоценного минерала, струи бобра и марала – далее перечислять не хочу, понял сам – того, что нужно врачу.
Но всякий мастер неудачу знает, у всякого табиба бывает, что больной умирает, а врач вместе с ним страдает.
На великую дерзость, на явную ересь решился Ибн-Баджа, Серебряный. И ему, ему одному, открыл Аллах – да будет он всегда при делах! – тайну отмогильного зелья. У греков оно панакейей звалось, да никому из врачей не далось.
Но не хотел Ибн-Баджа в одиночку его получить: решил к тому других мудрецов подключить, чтобы не заподозрили в нём корыстного интереса. Потому и поехал он к лекарям города Феса, пересёк, нам на горе, Бахр-ар-Рум – Срединное море.
А фесские табибы, знаете сами, лучшие во всем Дар-уль-Исламе. Но крепко хранят они знание тайное, и всякий собрат должен у них пройти испытание.
Необычно оно, древнего зла полно. Приглядятся они к новичку, составят хорошее мнение – и шлют приглашение. Устраивают пышный обед, ставят на скатерть шербет, и яства, что берутся одной рукой, и те, что не съешь без участья руки другой, чёрный кавияр из Ирана, красный кавияр из Турана, даже из кусайи кавияр, всякое мясо – и даан, и бакар, и даже хинзир, если ты неверный кафир, и простой кебаб, и шиш – не во всякий день себе такое разрешишь, и рыбу сальмун из порта Дильмун, наливают и хамр, и набиз, что пламенем падает вниз – всякое вино, хоть и запретно оно. Подносят и мёд, и халяву – угощают на славу, согласно мусульманскому праву… Только в одно из блюд добавляют отраву, яд смертельный кладут! Старейшина об этом честно предупреждает, одного новичок не знает – откуда, от какого блюда придёт напасть…
Иные, не желая пропасть, спешат к дверям в объятиях страха, поминая всуе Аллаха. Другой вроде смело садится, ан тело страшится, глотка пересыхает, кусок назад изо рта поспешает. Бегут робкие неофиты, позором покрыты.
Смелому же после обеда предлагается беседа. Беседа здешняя, сам знаешь, неспешная – о погоде, о родной природе, о рыбной ловле, о хлебной торговле, о заморской тревоге, о морской дороге, о здоровье родителей…
А потом старейшина табибов-вредителей произносит название яда и прочее, что надо: как составляли, куда наливали, какие заклинания напевали. Спокойным пребудешь едва ли! Что ни говори, а жить тебе лишь до вечерней зари, и твое спасенье – в твоем разуменье. Или противоядие составишь, или мир от себя опростаешь. Или эти люди тебя уважат и скажут: «Вылитый табиб!» – или ты погиб!
Наш Абу Бакр, узнав о возможном конце, не дрогнул и жилкою на лице, в движеньях не изменился, учтиво всем поклонился и в караван-сарай удалился, где с дороги остановился.
Куда ему торопиться – он сразу понял, как излечиться: взять кират мандрагоры толчёной, добавить рог вахида измельчённый, щепотку агар-агара, пиалу кокнара, семена хурмы, напёрсток сурьмы, насыпать пеплу от сожжённого савана – и можно жить заново!
Но тут – слышит Ибн-Баджа, что его зовут. Кричат: «Беда!» Он сразу туда. Видит отчаявшегося молодца, куртубского купца. Издалека тот возвращался домой с женой молодой, и настал час ей родить. Такое нельзя ни предвидеть, ни предупредить! Безжалостен рок: младенец пошёл поперёк! Табиб о себе забыл, сундучок с инструментом открыл. Проходит за часом час, последний луч солнца погас, увенчались успехом его дела – и роженица не умерла, и младенца он спас.
Но так Ибн-Баджа, Серебряный, людей любил, что не заметил, как себя убил. Увы, теперь поздно ему смешивать мандрагору и сурьму. Еле-еле добрался до своей кельи. Яд во все члены его проник, упал он грудью на груду книг, тут и подхватил его Азраил, и с душою его в рай поспешил.
Купец кричит: «Бегите к другому врачу! Спасёт табиба – озолочу!» Ну, тут, как волки из леса, сбежались все лекари Феса. Закусили они палец удивления, стали составлять общее мнение. Говорят друг дружке: «Увы, ходжа! Не прошёл испытания Ибн-Баджа!» – «Нет, гордыня его обуяла – хотел показать, что времени не бывает мало!»
А слуга Абу Бакра купцу – счастливому отцу – в великой печали сказал, что, верно, главный табиб хозяину ложный состав яда назвал – такой лютой завистью к сопернику воспылал! Ведь если бы он публично свою панакейю составил – всех бы табибов без работы оставил!
Может, оно и так, может, бред – а только Серебряный оставил сей свет, оттого-то мне и покоя нет!
Брат Маркольфо выслушал поэта и сказал после долгого молчания, то и дело стуча зубами:
– Грустный рассказ! Если бы твой Ибн-Баджа исповедовал Христа, то ходить бы ему в блаженных, а то и в святых! А ты, синьор Сулейман, слишком близко к сердцу всё принимаешь…
– Да как ты не понимаешь?! Ведь тот купец был мой отец! И не забыть мне вовек, какой из-за меня погиб человек! Стоила ли того жизнь моя – нет, даже сотни таких, как я? Рассказать ли тебе, как в моей родной Куртубе люди мне вслед плевались и между собой шептались так: «Никчемный сопляк! Негож к ремеслу, негоден к науке – дырявая башка, дырявые руки! Нашёл время рождаться, шайтаново семя! Большое ему спасибо за смерть такого табиба! Да если бы Ибн-Бадже повезло – гробовщик забыл бы своё ремесло…» Ну и всё такое. Вот и нет мне покоя. Оттого и поклялся я на Коране найти Ирем, чтоб исполнилось мое желанье – Ибн-Баджу воскресить, прощенья его попросить…
– Да разве ты в том виноват, синьор Отец Учащегося? Разве в этом стоит тебе каяться? Вот я, по сравнению с тобой, – великий, непрощаемый грешник, и то надеюсь… Ладно, расскажу и я тебе свою историю, только сперва следует помолиться – в родном монастыре уже, поди, хвалитны поют, а я и перекреститься не могу…
С этими словами монах изловчился, перевернулся и утвердился в песке на коленях, а Сулейман из Кордовы остался притороченным к широкой его спине. Брат Маркольфо забубнил псалом Давидов, то и дело тыкаясь лицом в песок. Поэт же чувствовал себя как похищенная красавица, перекинутая через горб резвого верблюда.
Через какое-то время то ли все псалмы вышли, то ли сила монаха иссякла, и он с облегченным «Аминь!» откинулся на спину, едва не покалечив напарника.
– Смотри-ка – согрелся маленько! – обрадовался брат Маркольфо. – Воистину, за Иисусом молитва не пропадает!
Вдохновлённый такими словами, Абу Талиб вскричал:
– О Аллах! Неужто уступлю я этому неверному в благочестии? Дай мне силы хотя бы на один ракат!
Если для монаха из Абруццо недавняя молитва далась великим трудом, то для поэта каждый его ракат стал подлинно нечеловеческим подвигом. Жалобно стеная и завывая от напряжения, он вытолкнул тушу спутника наверх и тоже стал отбивать полагающиеся поклоны. Со словами, правда, было труднее – из надсаженной впалой груди лишь изредка вырывалось: «ля… илляхи… ля… илляхи…»
– А ты про себя произноси! – помог ему брат Маркольфо. – «Умная молитва» называется. Если от сердца – услышана будет!
Сулеймана хватило ненадолго, но бенедиктинец вовремя повалился набок, чтобы не придавить обессилевшего товарища.
– Воистину прав пророк: один час размышлений дороже шестидесяти молитв, – прошептал измученный поэт.
…Бедные богомольцы лежали молча, расслабив натруженные верёвками тела. Вдруг монах поёрзал-поёрзал и сказал:
– Ха! Смотри-ка ты! А ведь не зря мы молились, брат мой во Сасане! Глядишь, к утру и вовсе…
– Не зря! – перебил его шаир. – Начинай-ка лаять, как в тот раз! Аллах не допустит, чтобы то ехал Абу Факас!
…Судьба, судьба – печальный свиток!
В ожидании парабеллума
Крис бродил то вместе с нами, то сам по себе, то как-то раз вышел на балкон и устроил настоящий концерт… Время от времени он впадал всё в ту же депрессию и начинал извиняться, что он-де не в форме и вот раньше у него всё получалось куда быстрее… Что меня радовало всерьёз: Лёвочка от него балдел. Становился мягким и податливым. С ним можно было делать всё что угодно. Хоть раскатывать в блин и класть под ковёр. Ты не понимаешь, шипел он мне, ты ничего не понимаешь…
Я действительно не понимал.
Кроме того, я стал переводить бумаги Отто Рана. Отец про него рассказывал, но не слишком много. Отто Ран был поэтом и суровым нитцшеанцем (никак я не могу понять, что они все находили в этом Нитцше? – пламенный зануда), стал членом общества Туле, нацистом, потом от них сбежал – пошёл искать Грааль; отдельная тема: искать Грааль в Европе в сорок втором – сорок третьем; он его нашёл. «Бороться и искать, найти и перепрятать» – было начертано на его щите.
Отто Ран Грааль перепрятал.
Увы, близкое знакомство с Граалем поразило его в самое темечко. Он обрёл способность с высокой точностью провидеть будущее – но не тогда, когда хотел этого сам, а спонтанно, – и начисто утратил способность внятно излагать свои мысли. Когда-то что-то подобное (и по той же причине!) произошло с Мишелем де Нотр-Дамом.
Но кое-что я всё-таки понял.
Грааль, согласно Отто Рану, не был ни чашей, из которой причащался Иисус, ни чашей, в которую наливали его кровь. Это был действительно предмет из чего-то, по виду напоминающего яшму, в форме чаши – а вернее, в форме выеденного яйца (так в тексте!), – пришедший из дочеловеческой эпохи и обладающий многими свойствами, из которых основное – свойство преображать реальность, в которой он существует. Он делает это не сразу, а постепенно – люди же быстро привыкают к чудесам. Отто Ран нашёл Грааль в Восточной Пруссии – а до этого он проявлял себя в Ирландии, до Ирландии – в Бельгии, до неё – во Франции, до Франции – в Чехии, в Греции, в Иудее, в Междуречье, в Южном Китае, в Индии, в Аравии, в Центральной Африке… Его перевозили люди, но, согласно Отто Рану, людей на это подвигала сама чаша – и каталась по миру, куда желала.
Некоторые деяния Грааля достаточно хорошо известны, хотя и не приписываются ему – весь этот ирландский малый народец, существовавший реально, или Жеводанский зверь во Франции, или пророки и чудотворцы в Иудее… в общем, много чего. Опять же нельзя валить всё в одну кучу, надо как-то различать чудеса реальные и чудеса, придуманные позже по мотивам этих реальных. Кроме того, многие люди, просто поотиравшиеся рядом с Граалем, подержавшие его в руках – как бы намагничивались от него и некоторое время потом были способны на многое; тот же Мерлин, например, или Кроули, был такой чёрный маг – совсем недавно… Наконец, бывают и просто чудеса, не связанные с Граалем – просто в его присутствии они происходят охотнее и мощнее.
Такое вот «выеденное яйцо»…
Кстати говоря, всё это – моя «интертрепация», как говорит Ирочка, потому что это слово она может выговорить только так. Ибо, повторяю, Отто Ран писал такими околичностями (и таким дурным почерком…), что я даже не сочувствую несчастному поганцу, вынужденному разбираться с древнеарамейскими буковками с точечками и крючочками по бокам.
Каждому своё.
«…кроме Предмета Вам понадобятся не четыре, а пять стихий и некоторое мужество. Очевидно лишним является время. Примитивный здравый смысл и поэзия – это две руки, а не рука и посох. В остальном не смею навязывать Вам свою точку зрения. Да, последнее: крайне важно соблюсти эту последовательность: Предмет, отсутствие времени и наличие места. Впрочем, возможно, Вы уже это поняли…»
Поняли. Просто – кристально – ясно.
Поэзия.
Палабра де кохонес веллудас де папа романо!..
ИЗ РАССКАЗОВ ДЗЕДА ПИЛИПА
Так я к чему это всё рассказываю…
Значит, в понедельник я её встречать поехал, в воскресенье отвёз, в понедельник Отто вернулся. Или во вторник. Тут я неточно помню. У меня так получается: я пришёл, сел, потом Отто пришёл, поздоровались, он за шнапсом сходил, но много не дал – видать, потому что шнапс как-то выдохся, или спирт из него вышел, потом меня Отто в душ погнал, а пока я под горячей водой стоял, порядок в доме навёл. Тут я, конечно, свиньёй себя показал, потому как у Отто всегда идеально, как у муттерхен его, наверно, было, а я так даже стараюсь – не выходит, а мне и не до старанья было…




























