Текст книги "Ахиллесово сердце"
Автор книги: Андрей Вознесенский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
а самый синий
свистит в свирель!
а весной
мне снится
что я –
восьмой
1962
Мастера
Поэма из семи глав с реквиемом и посвящениями
Первое посвящение
Колокола, гудошники...
Звон. Звон...
Вам,
Художники
Всех времен!
Вам,
Микеланджело,
Барма, Дант!
Вас молниею заживо
Испепелял талант»
Ваш молот не колонны
И статуи тесал –
Сбивал со лбов короны
И троны сотрясал.
Художник первородный –
Всегда трибун.
В нем дух переворота
И вечно – бунт.
Вас в стены муровали.
Сжигали на кострах.
Монахи муравьями
Плясали на костях.
Искусство воскресало
Из казней и из пыток
И било, как кресало,
О камни Моабитов.
Кровавые мозоли.
Зола и пот.
И музу, точно Зою,
Вели на эшафот.
Но нет противоядия
Ее святым словам –
Воители,
ваятели,
Слава вам!
Второе посвящение
Москва бурлит, как варево,
Под колокольный звон...
Вам,
Варвары
Всех времен!
Цари, тираны,
В тиарах яйцевидных,
В пожарищах-сутанах
И с жерлами цилиндров!
Империи и кассы
Страхуя от огня,
Вы видели в Пегасе
Троянского коня.
Ваш враг – резец и кельма.
И выжженные очи,
Как
Клейма,
Горели среди ночи.
Вас мое слово судит.
Да будет – срам,
Да
Будет
Проклятье вам!
I
Жил-был царь.
У царя был двор.
На дворе был кол.
На колу не мочало –
Человека мотало!
Хвор царь, хром царь,
А у самых хором ходит вор и бунтарь.
Не туга мошна,
Да рука мощна!
Он деревни мутит.
Он царевне свистит.
И ударил жезлом
и велел государь,
Чтоб на площади главной
Из цветных терракот
Храм стоял семиглавый –=
Семиглавый дракон.
Чтоб царя сторожил.
Чтоб народ страшил.
II
Их было смелых – семеро,
Их было сильных – семеро,
Наверно, с моря синего
Или откуда с севера,
Где Ладога, луга,
Где радуга-дуга.
Они дожили кладку
Вдоль белых берегов,
Чтоб взвились, точно радуга,
Семь разных городов.
Как флаги корабельные,
Как песни коробейные.
Один – червонный, башенный,
Разбойный, бесшабашный.
Другой – чтобы, как девица,
Был белогруд, высок.
А третий – точно деревце,
Зеленый городок!
Узорные, кирпичные,
Цветите по холмам...
Их привели опричники,
Чтобы построить храм.
III
Кудри – стружки,
Руки – на рубанки.
Яростные, русские,
Красные рубахи.
Очи – ой, отчаянны!
При подобной силе –
Как бы вы нечаянно
Царство не спалили!..
Бросьте, дети бисовы,
Кельмы и резцы.
Не мечите бисером
Изразцы.
IV
Не памяти юродивой
Вы возводили храм,
А богу плодородия,
Его земным дарам.
Здесь купола – кокосы,
И тыквы – купола.
И бирюза кокошников
Окошки оплела.
Сквозь кожуру мишурную
Глядело с завитков,
Что чудилось Мичурину
Шестнадцатых веков.
Диковины кочанные,
Их буйные листы,
Кочевников колчаны
И кочетов хвосты.
И башенки буравами
Взвивались по бокам,
И купола булавами
Грозили облакам!
И москвичи молились
Столь дерзкому труду
Арбузу и маису
В чудовищном саду.
V
Взглянув на главы-шлемы,
Боярин рек:
– У, шельмы,
В бараний рог!
Сплошные перламутры –
Сойдешь с ума.
Уж больно баламутны
Их сурик и сурьма...
Купец галантный,
Куль голландский,
Шипел: – Ишь надругательство,
Хула и украшательство.
Нашел уж царь работничков –
Смутьянов и разбойничков!
У них не кисти,
А кистени.
Семь городов, антихристы,
Задумали они.
Им наша жизнь – кабальная,
Им Русь – не мать!
...А младший у кабатчика
Все похвалялся, тать,
Как в ночь перед заутреней,
Охальник и бахвал,
Царевне
Целомудренной
Он груди целовал...
И дьяки присные,
Как крысы по углам,
В ладони прыснули:
– Не храм, а срам!..
...А храм пылал в полнеба,
Как лозунг к мятежам,
Как пламя гнева –
Крамольный храм!
От страха дьякон пятился,
В сундук купчина прятался.
А немец, как козел,
Скакал, задрав камзол.
Уж как ты зол,
Храм антихристовый!..
А мужик стоял да подсвистывал,
Все посвистывал, да поглядывал,
Да топор
рукой все поглаживал...
VI
Холод, хохот, конский топот да собачий звонкий лай.
Мы, как дьяволы, работали, а сегодня – пей, гуляй!
Г уляй!
Девкам юбки заголяй!
Эх, на синих, на глазурных да на огненных санях...
Купола горят глазуньями на распахнутых снегах.
Ах! –
Только губы на губах!
Мимо ярмарок, где ярки яйца, кружки, караси.
По соборной, по собольей, по оборванной Руси –
Эх, еси –
Только ноги уноси!
Завтра новый день рабочий грянет в тысячу ладов.
Ой вы, плотнички, пилите тес для новых городов.
Го-ро-дов?
Может, лучше – для гробов?..
VII
Тюремные стены.
И нем рассвет.
А где поэма?
Поэмы – нет.
Была в семь глав она –
Как храм в семь глав.
А нынче безгласна –
Как лик без глаз.
Она у плахи.
Стоит в ночи.
. . . . . . . . . . .
И руки о рубахи
Отерли палачи.
Реквием
Вам сваи не бить, не гулять по лугам.
Не быть, не быть, не быть городам!
Узорчатым башням в тумане не плыть.
Ни солнцу, ни пашням, ни соснам – не быть!
Ни белым, ни синим – не быть, не бывать.
И выйдет насильник губить-убивать.
И женщины будут в оврагах рожать,
И кони без всадников – мчаться и ржать.
Сквозь белый фундамент трава прорастет.
И мрак, словно мамонт, на землю сойдет.
Растерзанным бабам на площади выть.
Ни белым, ни синим, ни прочим – не быть!
Ни в снах, ни воочию – нигде, никогда...
Врете,
сволочи,
Будут города!
Над ширью вселенской
В лесах золотых
Я,
Вознесенский,
Воздвигну их!
Я – парень с Калужской,
Я явно не промах.
В фуфайке колючей,
С хрустящим дипломом.
Я той же артели,
Что семь мастеров.
Бушуйте в артериях,
Двадцать веков!
Я тысячерукий –
руками вашими,
Я тысячеокий –
очами вашими.
Я осуществляю в стекле и металле,
О чем вы мечтали,
о чем – не мечтали...
Я со скамьи студенческой
мечтаю, чтобы зданья
ракетой
стоступенчатой
взвивались
в мирозданье!
И завтра ночью тряскою
в 0.45
я еду
Братскую
осуществлять!..
...А вслед мне из ночи
Окон и бойниц
Уставились очи
Безглазых глазниц.
1959
2 = 1>3 000 000 000
Ночной аэропорт в Нью-Йорке
Автопортрет мой, реторта неона, апостол
небесных ворот –
Аэропорт!
Брезжат дюралевые витражи,
Точно рентгеновский снимок души.
Как это страшно, когда в тебе небо стоит
В тлеющих трассах
Необыкновенных столиц,
Каждые сутки
тебя наполняют, как шлюз,
Звездные судьбы
Грузчиков, шлюх.
В баре, как ангелы, гаснут твои
алкоголики
Ты им глаголишь!
Ты их, прибитых,
возвышаешь!
Ты им «Прибытье»
возвещаешь!
* * *
Ждут кавалеров, судеб, чемоданов, чудес...
Пять «Каравелл»
ослепительно
сядут с небес!
Пять полуночниц шасси выпускают устало.
Где же шестая?
Видно, допрыгалась –
дрянь, аистенок, звезда!..
Электроплитками
пляшут под ней города.
Где она реет,
стонет, дурит?
И сигареткой
в тумане горит?
Она прогноз не понимает.
Ее земля не принимает.
* * *
Худы прогнозы. Ж ты в ожидании бури,
Как в партизаны, уходишь в свои вестибюли
Мощное око взирает в иные мира.
Мойщики окон
слезят тебя, как мошкара,
Звездный десантник, хрустальное чудище,
Сладко, досадно быть сыном будущего,
Где нет дураков
и вокзалов-тортов –
Одни поэты и аэропорты!
Стонет в аквариумном стекле
Небо,
приваренное к земле.
* * *
Аэропорт – озона и солнца
Аккредитованное посольство!
Сто поколений
не смели такого коснуться
Преодоленья
несущих конструкций.
Вместо каменных истуканов
Стынет стакан синевы –
без стакана.
Рядом с кассами-теремами
Он, точно газ,
антиматериален!
Бруклин – дурак, твердокаменный черт.
Памятник эры –
Аэропорт.
1961
Вступление к поэме «Треугольная груша»
Открывайся, Америка!
Эврика!
Короную Емельку,
открываю, сопя,
В Америке – Америку,
В себе –
себя.
Рву кожуру с планеты,
сметаю пыль и тлен,
Спускаюсь
в глубь
предмета,
Как в метрополитен.
Там груши – треугольные,
ищу в них души голые
Я плод трапециевидный
беру не чтоб глотать –
Чтоб стекла сердцевинки
Сияли, как алтарь!
Исследуйте, орудуйте,
не дуйте в ус,
Пусть врут, что изумрудный, –
Он красный, ваш арбуз!
Дарвины, Рошали
ошибались начисто.
Скромность украшает?
К черту украшательство!
Вгрызаюсь, как легавая,
врубаюсь, как колун...
Художник хулиганит?
Балуй,
Колумб!
По наитию
дую к берегу...
Ищешь
Индию –
Найдешь
Америку!
1961
Антимиры
Живет у нас сосед Букашкин,
В кальсонах цвета промокашки.
Но, как воздушные шары,
Над ним горят
Антимиры!
И в них магический, как демон,
Вселенной правит, возлежит
Антибукашкин, академик,
И щупает Лоллобриджид.
Но грезятся Антибукашкину
Виденья цвета промокашки.
Да здравствуют Антимиры!
Фантасты – посреди муры.
Без глупых не было бы умных,
Оазисов – без Каракумов.
Нет женщин –
есть антимужчины
В лесах ревут антимашины.
Есть соль земли. Есть сор земли.
Но сохнет сокол без змеи.
Люблю я критиков моих.
На шее одного из них,
Благоуханна и гола,
Сияет антиголова!..
...Я сплю с окошками открытыми,
А где-то свищет звездопад,
И небоскребы
сталактитами
На брюхе глобуса висят.
И подо мной
вниз головой,
Вонзившись вилкой в шар земной,
Беспечный, милый мотылек,
Живешь ты,
мой антимирок!
Зачем среди ночной поры
Встречаются антимиры?
Зачем они вдвоем сидят
И в телевизоры глядят?
Им не понять и пары фраз.
Их первый раз – последний раз!
Сидят, забывши про бонтон,
Ведь будут мучиться потом!
И уши красные горят,
Как будто бабочки сидят...
...Знакомый лектор мне вчера
Сказал: «Антимиры? Мура!»
Я сплю, ворочаюсь спросонок.
Наверно, прав научный хмырь.,
Мой кот, как радиоприемник,
Зеленым глазом ловит мир.
1961
Мотогонки но вертикальной стене
Н. Андросовой
Завораживая, манежа,
Свищет женщина по манежу!
Краги –
красные, как клешни.
Губы крашеные – грешны.
Мчит торпедой горизонтальною,
Хризантему заткнув за талию!
Ангел атомный, амазонка!
Щеки вдавлены, как воронка.
Мотоцикл над головой
Электрическою пилой.
Надоело жить вертикально.
Ах, дикарочка, дочь Икара...
Обыватели и весталки
Вертикальны, как «ваньки-встаньки».
В этой, взвившейся над зонтами,
Меж оваций, афиш, обид,
Сущность женщины
горизонтальная
Мне мерещится и летит!
Ах, как кружит ее орбита!
Ах, как слезы к белкам прибиты!
И тиранит ее Чингисхан –
Замдиректора Сингичанц...
Сингичанц: «Ну, а с ней не мука?
Тоже трюк – по стене, как муха...
А вчера камеру проколола... Интриги...
Пойду напишу
по инстанции...
И царапается, как конокрадка».
Я к ней вламываюсь в антракте.
«Научи, говорю, горизонту...»
А она молчит, амазонка.
А она головой качает.
А ее еще трек качает.
А глаза полны такой –
горизонтальною
тоской!
1961
Лирическая религия
Несутся энтузиасты
на горе мальтузианству.
Человечество
увеличивается
в прогрессии
лирической
(А Сигулда вся в сирени,
как в зеркала уроненная,
зеленая на серебряном,
серебряная на зеленом.)
В орешнях, на лодках, на склонах,
смущающаяся, грешная,
выводит свои законы
лирическая прогрессия!
Приветик, Трофим Денисычи
и мудрые Энгельгардты.
2 = 1 > 3 000 000 000!
Рушатся Римы, Греции.
Для пигалиц обнаглевших
профессора, как лешие,
вызубривают прогрессию.
Ты спросишь: «А правы ль данные,
что сердце в момент свидания
сдвигает 4 вагона?»
Законно! Законно! Законно!
Танцуй, моя академик!
Хохочет до понедельника
на физике погоревшая
лирическая прогрессия!
(Ты младше меня? Старше!
На липы, глаза застлавшие...
Наука твоя вековая
ауканья, кукованья.)
Грозит мировым реваншем
в сиренях повызревавшая –
кого по щеке огревшая? -
лирическая агрессия!
1963
* * *
Благословенна лень, томительнейший плен,
когда проснуться лень и сну отдаться лень,
лень к телефону встать, и ты через меня
дотянешься к нему, переутомлена,
рождающийся звук в тебе как колокольчик
и диафрагмою мое плечо щекочет.
«Билеты? – скажешь ты.– Пусть пропадают. Лень».
Томительнейший день в нас переходит в тень.
Лень – двигатель прогресса. Ключ к Диогену – лень.
Я знаю, ты – прелестна! Все остальное – тлен.
Вселенная горит? до завтраго потерпит!
Лень телеграмму взять – заткните под портьеру.
Лень ужинать идти. Лень выключить «трень-брень».
Лень.
И лень окончить мысль. Сегодня воскресень...
Прохожий на дороге
разлегся под шефе
сатиром козлоногим,
босой и в галифе.
1964
Новогоднее письмо в Варшаву
А. Л.
Когда под утро, точно магний,
бледнеют лица в зеркалах
и туалетною бумагой
прозрачна пудра на щеках,
как эти рожи постарели!
Как хищно на салфетке в ряд,
как будто раки на тарелке,
их руки красные лежат!
Ты бродишь среди этих блюдищ.
Ты лоб свой о фужеры студишь.
Ты шаль срываешь. Ты горишь.
«В Варшаве душно», – говоришь.
А у меня окно распахнуто
в высотный город словно в сад
и снег антоновкою пахнет,
и хлопья в воздухе висят
они не движутся не падают
ждут
не шелохнутся
легки
внимательные
как лампады
или как летом табаки
Они немножечко качнутся,
когда их ноженькой
коснутся,
одетой в польский сапожок...
Пахнет яблоком снежок.
1961
Стога
Менестрель атомный,
Галстучек-шнурок...
Полечка – мадонной?
Как Нью-Йорк?
Что ж, автолюбитель,
Ты рулишь к стогам,
Точно их обидел
Или болен сам?
Как стада лосиные,
Спят
стога.
Полыхает Россия,
Голуба и строга.
И чего-то не выразив,
Ты стоишь, человек,
Посреди телевизоров,
Небосклонов, телег.
Там – аж волосы дыбом! –*
Разожгли мастера
Исступленные нимбы,
Будто рефлектора.
Там виденьем над сопками
Солнцу круглому вслед
Бабка в валенках стоптанных
Крутит велосипед...
Я стою за стогами.
Белый прутик стругаю.
«Ах, оставьте, – смеюсь,-^*
Я без вас разберусь!»
Нас любили и крыли.
Ты ж, Россия, одна,
Как подводные крылья,
Направляешь меня.
1959
* * *
В. Бокову
Лежат велосипеды
в лесу в росе,
в березовых просветах
блестит шоссе,
попадали, припали
крылом –
к крылу,
педалями –
в педали,
рулем – к рулю,
да разве их разбудишь –>
ну хоть убей! –
оцепенелых чудищ
в витках цепей,
большие, изумленные
глядят с земли,
над ними – мгла зеленая,
смола,
шмели,
в шумящем изобилии
ромашек, мят
лежат,
о них забыли,
и спят
и спят.
1963
* * *
Э. Межелайтису
Жизнь моя кочевая
стала моей планидой...
Птицы кричат над Нидой.
Станция кольцевания.
Стонет в сетях капроновых
в облаке пуха, крика
крыльями трехметровыми
узкая журавлиха!
Вспыхивает разгневанной
пленницею, царевной,
чуткою и жемчужной,
дышащею кольчужкой.
К ней подбегут биологи:
«Цаце надеть брелоки!»
Бережно, не калеча,
цап! – и вонзят колечко.
Вот она в небе плещется,
послеоперационная,
вольная, то есть пленная,
целая, но кольцованная,
над анкарами, плевнами,
лунатиками в кальсонах –
вольная, то есть пленная,
чистая – окольцованная,
жалуется над безднами
участь ее двойная:
на небесах – земная,
а на земле – небесная,
над пацанами, ратушами,
над циферблатом Цюриха,
если, конечно, раньше
пуля не раскольцует,
как бы ты ни металась,
впилась браслетка змейкой,
привкус того металла
песни твои изменит –
с неразличимой нитью,
будто бы змей ребячий,
будешь кричать над Нидой,
пристальной и рыбачьей.
1963
* * *
Ты пролетом в моих городках,
ты пролетом
в моих комнатах, баснях про Лондон
и осенних черновиках,
я люблю тебя, мой махаон,
оробевшее чудо бровастое.
«Приготовьте билетики». Баста.
Маханем!
Мало времени, чтоб мельтешить
Перелетные стонем пронзительно.
Я пролетом в тебе,
моя жизнь!
Мы транзитны.
Дай тепла тебе львовский октябрь,
дай погоды,
прикорни мне щекой на погоны,
беззащитною как у котят.
Мы мгновенны? Мы после поймем,
если в жизни есть вечное что-то –
это наше мгновенье вдвоем.
Остальное – пролетом!
1963
Гитара
Меж перца и малаг
под небом наших хижин
костлявый как бурлак
певец был юн и хищен
и огненной настурцией
робея и наглея
гитара как натурщица
лежала на коленях
она была смирней
чем в таинстве дикарь
и темный город в ней
гудел и затихал
а то как в реве цирка
вся не в своем уме –.
горящим мотоциклом
носилась по стене!
мы – дети тех гитар
отважных и дрожащих
между подруг дражайших
неверных как янтарь
среди ночных фигур
ты губы морщишь едко
к ним как бикфордов шнур
крадется сигаретка
1961
Бьет женщина
В чьем ресторане, в чьей стране – не вспомнишь,
но в полночь
есть шесть мужчин, есть стол, есть Новый год,
и женщина разгневанная – бьет!
Быть может, ей не подошла компания,
где взгляды липнут, словно листья банные?
За что – неважно. Значит, им положено –
пошла по рожам, как белье полощут.
Бей, женщина! Бей, милая! Бей, мстящая!
Вмажь майонезом лысому в подтяжках.
Бей, женщина!
Массируй им мордасы!
За все твои грядущие матрасы,
за то, что ты во всем передовая,
что на земле давно матриархат –
отбить,
обуть,
быть умной,
хохотать –
такая мука – непередаваемо!
Влепи в него салат из солонины.
Мужчины, рыцари,
куда ж девались вы?!
Так хочется к кому-то прислониться –
увы...
Бей, реваншистка! Жизнь – как белый танец.
Не он, а ты его, отбивши, тянешь.
Пол-литра купишь.
Как он скучен, хрыч!
Намучишься, пока расшевелишь.
Ну можно ли в жилет пулять мороженым?!
А можно ли
в капронах
ждать в морозы?
Самой восьмого покупать мимозы –
можно?!
Виновные, валитесь на колени,
колонны,
люди,
лунные аллеи,
вы без нее давно бы околели!
Смотрите,
из-под грязного стола –
она, шатаясь, к зеркалу пошла.
«Ах, зеркало, прохладное стекло,
шепчу в тебя бессвязными словами,
сама к себе губами
прислоняюсь,
и по тебе
сползаю
тяжело,
и думаю: трусишки, нету сил –
меня бы кто хотя бы отлупил!..»
1964
Париж без рифм
Париж скребут. Париж парадят.
Бьют пескоструйным аппаратом.
Матрон эпохи рококо
продраивает душ Шарко!
И я изрек: «Как это нужно –
содрать с предметов слой наружный,
увидеть мир без оболочек,
порочных схем и стен барочных!..»
Я был пророчески смешон,
но наш патрон, мадам Ланшон,
сказала: «О-ля-ля, мой друг!..»
И вдруг –
город преобразился,
стены исчезли, вернее, стали прозрачными,
над улицами, как связки цветных шаров, висели
комнаты,
каждая освещалась по-разному,
внутри, как виноградные косточки,
горели фигуры и кровати,
вещи сбросили панцири, обложки, оболочки,
над столом
коричнево изгибался чай, сохраняя форму чайника,
и так же, сохраняя форму водопроводной трубы,
по потолку бежала круглая серебряная вода,
в соборе Парижской богоматери шла месса,
как сквозь аквариум,
просвечивали люстры и красные кардиналы,
архитектура испарилась,
и только круглый витраж розетки почему-то парил
над площадью, как знак:
§ «Проезд запрещен»,
над Лувром из постаментов, как 16 матрасных пружин,
дрожали каркасы статуй,
пружины были во всем,
все тикало,
о Париж,
мир паутинок, антенн и оголенных проволочек,
как ты дрожишь,
как тикаешь мотором гоночным,
о сердце под лиловой пленочкой,
Париж
(на месте грудного кармашка, вертикальная, как рыбка,
плыла бритва фирмы «Жиллет»)!
Париж, как ты раним, Париж,
под скорлупою ироничности,
под откровенностью, граничащей
с незащищенностью.
Париж,
в Париже вы одни всегда,
хоть никогда не в одиночестве,
и в смехе грусть,
как в вишне косточка,
Париж – горящая вода,
Париж,
как ты наоборотен,
как бел твой Булонский лес,
он юн, как купальщицы,
бежали розовые собаки,
они смущенно обнюхивались,
они могли перелиться одна в другую, как шарики ртути,
и некто, голый, как змея,
промолвил: «Чернобурка я»,
шли люди,
на месте отвинченных черепов,
как птицы в проволочных
клетках,
свистали мысли,
монахиню смущали мохнатые мужские видения,
президент мужского клуба страшился разоблачений
(его тайная связь с женой раскрыта,
он опозорен),
над полисменом ножки реяли,
как нимб, в серебряной тарелке
плыл шницель над певцом мансард,
в башке ОАСа оголтелой
дымился Сартр на сковородке,
а Сартр,
наш милый Сартр,
задумчив, как кузнечик кроткий,
жевал травиночку коктейля,
всех этих таинств
мудрый дух
в соломинку,
как стеклодув,
он выдул эти фонари,
весь полый город изнутри,
и ратуши и бюшери,
как радушные пузыри!
Я тормошу его:
«Мой Сартр,
мой сад, от зим не застекленный,
зачем с такой незащищенностью
шары мгновенные
летят?
Как страшно все обнажено,
на волоске от ссадин страшных,
их даже воздух жжет, как рашпиль,
мой Сартр!
Вдруг все обречено?!»
Молчит кузнечник на листке
с безумной мукой на лице.
Било три...
Мы с Ольгой сидели в «Обалделой лошади»,
в зубах джазиста изгибался звук в форме саксофона,
женщина усмехнулась.
«Стриптиз так стриптиз», –
сказала женщина,
и она стала сдирать с себя не платье, нет, –
кожу! –
как снимают чулки или трикотажные тренировочные
костюмы.
– О! о! –
последнее, что я помню, это белки,
бесстрастно-белые, как изоляторы,
на страшном,
орущем, огненном лице...
«...Мой друг, растает ваш гляссе...»
Париж. Друзья. Сомкнулись стены.
А за окном летят в веках
мотоциклисты
в белых шлемах,
как дьяволы в ночных горшках.
1963
Потерянная баллада
I
В час осенний,
сквозь лес опавший,
осеняюще и
в нас влетают, как семена,
чьи-то судьбы и имена.
Это Переселенье Душ.
В нас вторгаются чьи-то тени,
как в кадушках растут растенья.
В нервной клинике 300 душ.
Бывший зодчий вопит: «Я – Гойя».
Его шваброй на койку гонят.
А в ту вселился райсобес –
всем, раздаст и ходит без...
А пацанка сидит в углу.
Что таит в себе – ни гугу.
У ней – зрачки киноактрисы
косят,
как кисточки у рыси...
II
Той актрисе все опостылело,
как пустынна ее Потылиха!
Подойдет, улыбнуться силясь:
«Я в кого-то переселилась!
Разбежалась, как с бус стеклярус.
Потерялась я, потерялась!..»
Она ходит, сопоставляет.
Нас, как стулья, переставляет.
И уставится из угла,
как пустынный костел гулка.
Машинально она – жена.
Машинально она – жива.
Машинальны вокруг бутылки,
и ухмылки скользят обмылками.
Как украли ее лабазно!..
А ночами за лыжной базой
три костра она разожжет
и на снег крестом упадет
потрясенно и беспощадно
как посадочная площадка
пахнет жаром смолой лыжней
ждет лежит да снежок лизнет
самолет ушел – не догонишь
Ненайденыш мой, ненайденыш!
Потерять себя – не пустяк,
вся бежишь, как вода в горстях...
III
А вчера, столкнувшись в гостях,
я увижу, что ты – не ты,
сквозь проснувшиеся черты –
тревожно и радостно,
как птица, в лице твоем, как залетевшая
в фортку птица,
бьет пропавшая красота...
«Ну вот, – ты скажешь, – я и нашлась,
кажется...
в новой ленте играю... В 2-х сериях...
Если только первую пробу не зарубят!..»
1962
Монолог актера
Провала прошу, провала.
Гаси ж!
Чтоб публика бушевала
и рвала в клочки кассирш.
Чтоб трусиками, в примерочной
меня перематюгав,
зареванная премьерша
гуляла бы по щекам!
Мне негодованье дорого.
Пусть мне бы в лицо исторг
все сгнившие помидоры
восторженный Овощторг!
Да здравствует неудача!
Мне из ночных глубин
открылось – что вам не маячило.
Я это в себе убил.
Как девочка после аборта,
пустой и притихший весь,
люблю тоскою аортовой
мою нерожденную вещь.
Прости меня, жизнь.
Мы – гости,
где хлеб и то не у всех,
когда земле твоей горестно
позорно иметь успех.
Вы счастливы ль, тридцатилетняя,
в четвертом ряду скорбя?
Все беды, как артиллерию,
я вызову на себя.
Провала прошу, аварки.
Будьте ко мне добры.
И пусть со мною
провалятся
все беды в тартарары.
1966
Гойя
Я – Гойя!
Глазницы воронок мне выклевал ворог,
слетая на поле нагое.
Я – Горе.
Я – голос
Войны, городов головни
на снегу сорок первого года,
Я – голод,
Я горло
Повешенной бабы, чье тело, как колокол,
било над площадью голой...
Я – Гойя!
О, грозди
Возмездья! Взвил залпом на Запад –
я пепел незваного гостя!
И в мемориальное небо вбил крепкие
звезды –
Как гвозди.
Я – Гойя.
1959
Послесловие
Андрей Вознесенский – поэт одаренный, своеобразный. Ему присуще острое чувство современности, напряженный лиризм, присуща тяга к многозначности образов, к сжатым, подобно стальной пружине, ассоциациям, к неожиданным, часто гротескным, метафорам. Он не похож ни на кого другого и своеобычностью своей иногда даже задорно бравирует. Но работает он серьезно, много, упрямо и выпустил уже четыре сборника стихов – «Парабола» (1960). «Мозаика» (1960), «Треугольная груша» (1962), «Антимиры» (1964). Несомненно одно – творчески Андрей Вознесенский во многом определился и занял свое особое место в сегодняшнем литературном процессе. В чем же существо его своеобразия, новизны?
Поиски собственных путей в поэзии отнюдь не привели А. Вознесенского к отрыву от классической традиции, но заставили лишь творчески, по-своему, ее осмыслить. В семье поэта знали и ценили русское искусство, русскую культуру. Отец его – крупный инженер, гидротехник, один из тех, кто проектировал Братскую ГЭС и другие сибирские стройки, участвовал в восстановлении Днепрогэса. В юности Андрей Вознесенский – он родился в 1933 году – был увлечен исканиями в области архитектуры. Он успешно закончил архитектурный институт. Серьезно занимался живописью, учился у акварелиста Бехсеева и прежде всего у Дейнеки. Затем пришли литературные увлечения: в поэзии – Маяковским, Пастернаком, поэтом-антифашистом Гарсиа Лоркой, в прозе – Гоголем.
Позднее Николай Асеев очень точно определил родословную Вознесенского, сказав о его стихах: «...уже если отыскивать черты родоначального поэтического свойства, то это больше всего напоминает стилистическую манеру Маяковского: тот же неуспокоенный, внетрадиционный стих, то же стремление выразить мысль своими средствами, не заимствуя их у других, свободное обращение со строкой в ее ритмическом и синтаксическом разнообразии». И, видя здесь «не совпадение, а продолжение культуры новой поэзии», старший художник подчеркивает: «Родственность Вознесенского Маяковскому несомненна. И не только в необычном строе стиха – она в содержании, в глубокой ранимости впечатлениями...». Главное для Асеева в том, что напряженный, страстный лиризм в стихах у младшего поэта, как и у Маяковского, имеет в основе новый взгляд на действительность, на человеческие отношения, на творчество.
Духовно сформировалось уже поколение людей, которое выросло в социалистическом обществе, с детства дышало его воздухом и о многих уродствах старого классового общества имеет лишь книжное представление. Это поколение непримиримо в своем неприятии всего реакционного, отжившего, несовместимого с его представлениями о жизни, тормозящего развитие истинно человеческих условий существования. И драматизм, столь присущий лирике А. Вознесенского, возникает там, где происходит столкновение этого нового отношения к миру с реальными противоречиями современной действительности, обусловленными тем, что старый несправедливый общественный порядок еще существует на земном шаре. Недаром А. Вознесенский назвал свою новую книгу – «Ахиллесово сердце». Ведь и вправду самое ранимое, незащищенное у поэта всегда его сердце – откликающееся на все горести и все боли человечества.
В поэзии Андрея Вознесенского четко пролегает граница между тем, что любит поэт, и тем, что он всеми силами души ненавидит, что отрицает и что защищает... Вот он бродит по Парижу и видит, как уличный художник рисует свои картины прямо на тротуаре. Поэта ранит издевательство над искусством, над мастером, которому, почти не глядя, как нищему, «пешеходы бросают мзду», топчут ногами его произведения. И драматизм сцены усиливается тем, что среди шаркающих подошв, каблуков, «как рана», на асфальте выступает лицо Маяковского: «Это надо ж – рвануть судьбой, чтобы ликом, как Хиросимой, отпечататься в мостовой!». Безумный собственнический мир чреват Хиросимой искусства: ведь он несет гибель всему чистому, возвышенному, прекрасному. Здесь в буржуазном обществе все предмет купли и продажи – искусство, родниковая кристальность чувств, красота реального мира. Поэт не может примириться ни с трагической гибелью актрисы Мерлин Монро, исторгованной, распроданной ловкими продюсерами:
Невыносимо, когда раздеты
во всех афишах, во всех газетах,
забыв,
что сердце есть посередке,
в тебя навертывают селедки,
глаза измяты,
лицо разорвано... –
ни с оскорблением самого имени – женщина, со чистоты и нежности во время эстрадных кабацких представлений («Стриптиз», «Париж без рифм»), когда она вынуждена выступать перед толпой, ничем не защищенная от пошлости и грязи: «...и она стала сдирать с себя не платье, – нет – кожу!..»:
...последнее, что я помню, это белки
бесстрастно-белые, как изоляторы
на страшном,
орущем, огненном лице...
Лирика А. Вознесенского – страстный протест против опасности духовной Хиросимы, то есть уничтожения всего подлинно человеческого в мире, где власть захватили вещи, а «на душу наложено вето».
Напряженная образность, трагизм непримиримых контрастов, на которых эта образность зиждется, – порождены у поэта самой непримиримостью отрицания, тем высоким негодованием, с каким он восстает против любых проявлений античеловечности. Отчетливо звучит в лирике Андрея Вознесенского призыв к защите всего прекрасного, что есть в окружающем нас мире – от разрушительной радиации бездушия, жестокости. Об этом говорит он в стихах: «Охота на зайца», «Отзовись!», «Первый лед», «Бьют женщину». Из бытового, даже приземленного эпизода в последнем из стихотворений возникает поэтически обобщенный образ женщины. Веками подавлял ее быт, власть мужчины, сковывали путы мещанства: «Но чист ее высокий свет, отважный и божественный», – страстно утверждает поэт, даже видя свою героиню униженной и растоптанной тем, кто стремится поработить ее.
Гнев наполняет сердце лирика, он угадывает в этой расправе – «упоенье оккупанта», попытку подчинить себе вольную красоту человеческой жизни. Но так не должно быть, да и невозможно: поруганная женщина остается свободной:
Она как озеро лежала
стояли очи как вода
и не ему принадлежала
как просеки или звезда...
Непримиримость ко всем и всяческим проявлениям антигуманизма, какие бы формы он ни принимал, обретает у Андрея Вознесенского точный исторический адрес и нередко предстает в его творчестве как тема открыто антифашистская. Так было, начиная со стихотворения «Гойя», в котором образ художника вырастает в символ высокой человечности. Голос Гойи не только вопль страдающего народа, это и голос гнева, протеста против ужасов войны, против зверств реакции. Новые стихи поэта сильно и страстно продолжают эту линию. Среди них примечательно «Зов озера». Спокойное, тихое озеро – творение рук человеческих, но рук кровавых, фашистских. Да, здесь были захоронены, а затем залиты водой жертвы нацистов – замученные и убитые ими люди из гетто, из окрестных городков и деревень, люди разных национальностей, старые и юные. Поэт видит, ощущает их присутствие сквозь толщу озерной воды: «...ты пощупай ее ладонью – болит!» Нет, нельзя отдыхать на берегу такого озера или мирно радоваться «славному клеву», плывя в плоскодонке по его поверхности. Скрытая сущность явлений обретает в стихотворении сказочно-апокалипсическую форму. Герою стихотворения Володьке Кострову видится, что подымается из глубин «чудо-юдо озерных вод», рыба – «с гневным лицом мадонны», символ «боли и печали», подымается, чтобы напомнить всем живущим сегодня о старой трагедии. И вновь приходят на память горькие строки того раннего стихотворения «Гойя», где говорил поэт: «Я – Горе. Я – голос войны, городов головни на снегу сорок первого года». Да, отрицание античеловечности у Андрея Вознесенского исторически конкретно и воинствующе мужественно. В его стихах звучит голос и тех, кто выдержал смертную борьбу с нацизмом, кто по праву мог сказать: «...взвил залпом на Запад – я пепел незваного гостя!» – а также и голос нового поколения антифашистов, ни на миг не забывающих об угрозе новой, теперь уже атомной войны, нависшей над миром.