355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Вознесенский » Ахиллесово сердце » Текст книги (страница 4)
Ахиллесово сердце
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:22

Текст книги "Ахиллесово сердце"


Автор книги: Андрей Вознесенский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

а самый синий

свистит в свирель!


а весной

мне снится

что я –

восьмой


1962

Мастера

Поэма из семи глав с реквиемом и посвящениями

Первое посвящение

Колокола, гудошники... 

Звон. Звон... 

Вам, 

Художники 

Всех времен! 

Вам, 

Микеланджело, 

Барма, Дант! 

Вас молниею заживо 

Испепелял талант» 

Ваш молот не колонны 

И статуи тесал – 

Сбивал со лбов короны 

И троны сотрясал. 

Художник первородный – 

Всегда трибун. 

В нем дух переворота 

И вечно – бунт. 

Вас в стены муровали. 

Сжигали на кострах. 

Монахи муравьями 

Плясали на костях. 

Искусство воскресало 

Из казней и из пыток 

И било, как кресало, 

О камни Моабитов. 

Кровавые мозоли. 

Зола и пот. 

И музу, точно Зою, 

Вели на эшафот. 

Но нет противоядия 

Ее святым словам – 

Воители, 

ваятели, 

Слава вам!

Второе посвящение

Москва бурлит, как варево, 

Под колокольный звон... 

Вам, 

Варвары 

Всех времен! 

Цари, тираны, 

В тиарах яйцевидных, 

В пожарищах-сутанах 

И с жерлами цилиндров! 

Империи и кассы 

Страхуя от огня, 

Вы видели в Пегасе 

Троянского коня. 

Ваш враг – резец и кельма. 

И выжженные очи, 

Как 

Клейма, 

Горели среди ночи. 

Вас мое слово судит. 

Да будет – срам, 

Да 

Будет 

Проклятье вам!

I

Жил-был царь.

У царя был двор.

На дворе был кол.

На колу не мочало –

Человека мотало!


Хвор царь, хром царь,

А у самых хором ходит вор и бунтарь.

Не туга мошна,

Да рука мощна!


Он деревни мутит.

Он царевне свистит.


И ударил жезлом

и велел государь,

Чтоб на площади главной

Из цветных терракот

Храм стоял семиглавый –=

Семиглавый дракон.


Чтоб царя сторожил.

Чтоб народ страшил.

II

Их было смелых – семеро,

Их было сильных – семеро,

Наверно, с моря синего

Или откуда с севера,


Где Ладога, луга,

Где радуга-дуга.


Они дожили кладку

Вдоль белых берегов,

Чтоб взвились, точно радуга,

Семь разных городов.


Как флаги корабельные,

Как песни коробейные.


Один – червонный, башенный,

Разбойный, бесшабашный.

Другой – чтобы, как девица,

Был белогруд, высок.

А третий – точно деревце,

Зеленый городок!


Узорные, кирпичные,

Цветите по холмам...

Их привели опричники,

Чтобы построить храм.

III

Кудри – стружки,

Руки – на рубанки.

Яростные, русские,

Красные рубахи.


Очи – ой, отчаянны!

При подобной силе –

Как бы вы нечаянно

Царство не спалили!..


Бросьте, дети бисовы,

Кельмы и резцы.

Не мечите бисером

Изразцы.

IV

Не памяти юродивой

Вы возводили храм,

А богу плодородия,

Его земным дарам.


Здесь купола – кокосы,

И тыквы – купола.

И бирюза кокошников

Окошки оплела.


Сквозь кожуру мишурную

Глядело с завитков,

Что чудилось Мичурину

Шестнадцатых веков.


Диковины кочанные,

Их буйные листы,

Кочевников колчаны

И кочетов хвосты.


И башенки буравами

Взвивались по бокам,

И купола булавами

Грозили облакам!


И москвичи молились

Столь дерзкому труду

Арбузу и маису

В чудовищном саду.

V

Взглянув на главы-шлемы,

Боярин рек:

– У, шельмы,

В бараний рог!

Сплошные перламутры –

Сойдешь с ума.

Уж больно баламутны

Их сурик и сурьма...


Купец галантный,

Куль голландский,

Шипел: – Ишь надругательство,

Хула и украшательство.


Нашел уж царь работничков –

Смутьянов и разбойничков!

У них не кисти,

А кистени.

Семь городов, антихристы,

Задумали они.

Им наша жизнь – кабальная,

Им Русь – не мать!


...А младший у кабатчика

Все похвалялся, тать,

Как в ночь перед заутреней,

Охальник и бахвал,

Царевне

Целомудренной

Он груди целовал...


И дьяки присные,

Как крысы по углам,

В ладони прыснули:

– Не храм, а срам!..


...А храм пылал в полнеба,

Как лозунг к мятежам,

Как пламя гнева –

Крамольный храм!


От страха дьякон пятился,

В сундук купчина прятался.

А немец, как козел,

Скакал, задрав камзол.

Уж как ты зол,

Храм антихристовый!..


А мужик стоял да подсвистывал,

Все посвистывал, да поглядывал,

Да топор

рукой все поглаживал...

VI

Холод, хохот, конский топот да собачий звонкий лай.

Мы, как дьяволы, работали, а сегодня – пей, гуляй!

Г уляй!

Девкам юбки заголяй!


Эх, на синих, на глазурных да на огненных санях...

Купола горят глазуньями на распахнутых снегах.

Ах! –

Только губы на губах!


Мимо ярмарок, где ярки яйца, кружки, караси.

По соборной, по собольей, по оборванной Руси –

Эх, еси –

Только ноги уноси!


Завтра новый день рабочий грянет в тысячу ладов.

Ой вы, плотнички, пилите тес для новых городов.

Го-ро-дов?

Может, лучше – для гробов?..

VII

Тюремные стены.

И нем рассвет.

А где поэма?

Поэмы – нет.


Была в семь глав она –

Как храм в семь глав.

А нынче безгласна –

Как лик без глаз.


Она у плахи.

Стоит в ночи.

. . . . . . . . . . .

И руки о рубахи

Отерли палачи.

Реквием

Вам сваи не бить, не гулять по лугам.

Не быть, не быть, не быть городам!


Узорчатым башням в тумане не плыть.

Ни солнцу, ни пашням, ни соснам – не быть!


Ни белым, ни синим – не быть, не бывать.

И выйдет насильник губить-убивать.


И женщины будут в оврагах рожать,

И кони без всадников – мчаться и ржать.


Сквозь белый фундамент трава прорастет.

И мрак, словно мамонт, на землю сойдет.


Растерзанным бабам на площади выть.

Ни белым, ни синим, ни прочим – не быть!

Ни в снах, ни воочию – нигде, никогда...

Врете,

сволочи,

Будут города!


Над ширью вселенской

В лесах золотых

Я,

Вознесенский,

Воздвигну их!


Я – парень с Калужской,

Я явно не промах.

В фуфайке колючей,

С хрустящим дипломом.

Я той же артели,

Что семь мастеров.

Бушуйте в артериях,

Двадцать веков!

Я тысячерукий –

руками вашими,

Я тысячеокий –

очами вашими.

Я осуществляю в стекле и металле,

О чем вы мечтали,

о чем – не мечтали...

Я со скамьи студенческой

мечтаю, чтобы зданья

ракетой

стоступенчатой

взвивались

в мирозданье!

И завтра ночью тряскою

в 0.45

я еду

Братскую

осуществлять!..


...А вслед мне из ночи 

Окон и бойниц 

Уставились очи 

Безглазых глазниц.


1959

2 = 1>3 000 000 000

Ночной аэропорт в Нью-Йорке

Автопортрет мой, реторта неона, апостол 

небесных ворот – 

Аэропорт! 

Брезжат дюралевые витражи, 

Точно рентгеновский снимок души. 

Как это страшно, когда в тебе небо стоит 

В тлеющих трассах 

Необыкновенных столиц, 

Каждые сутки 

тебя наполняют, как шлюз, 

Звездные судьбы 

Грузчиков, шлюх. 

В баре, как ангелы, гаснут твои 

алкоголики 

Ты им глаголишь! 

Ты их, прибитых, 

возвышаешь! 

Ты им «Прибытье» 

возвещаешь!

* * *

Ждут кавалеров, судеб, чемоданов, чудес... 

Пять «Каравелл» 

ослепительно 

сядут с небес! 

Пять полуночниц шасси выпускают устало. 

Где же шестая? 

Видно, допрыгалась – 

дрянь, аистенок, звезда!.. 

Электроплитками 

пляшут под ней города. 

Где она реет, 

стонет, дурит? 

И сигареткой 

в тумане горит? 

Она прогноз не понимает. 

Ее земля не принимает.

* * *

Худы прогнозы. Ж ты в ожидании бури, 

Как в партизаны, уходишь в свои вестибюли 

Мощное око взирает в иные мира. 

Мойщики окон 

слезят тебя, как мошкара, 

Звездный десантник, хрустальное чудище, 

Сладко, досадно быть сыном будущего, 

Где нет дураков 

и вокзалов-тортов – 

Одни поэты и аэропорты! 

Стонет в аквариумном стекле 

Небо, 

приваренное к земле.

* * *

Аэропорт – озона и солнца 

Аккредитованное посольство! 

Сто поколений 

не смели такого коснуться 

Преодоленья 

несущих конструкций. 

Вместо каменных истуканов 

Стынет стакан синевы – 

без стакана. 

Рядом с кассами-теремами 

Он, точно газ, 

антиматериален! 

Бруклин – дурак, твердокаменный черт. 

Памятник эры – 

Аэропорт.


1961

Вступление к поэме «Треугольная груша»

Открывайся, Америка!

Эврика!


Короную Емельку,

открываю, сопя,

В Америке – Америку,

В себе –

себя.


Рву кожуру с планеты,

сметаю пыль и тлен,

Спускаюсь

в глубь

предмета,

Как в метрополитен.


Там груши – треугольные,

ищу в них души голые

Я плод трапециевидный

беру не чтоб глотать –

Чтоб стекла сердцевинки

Сияли, как алтарь!


Исследуйте, орудуйте,

не дуйте в ус,

Пусть врут, что изумрудный, –

Он красный, ваш арбуз!


Дарвины, Рошали

ошибались начисто.

Скромность украшает?

К черту украшательство!


Вгрызаюсь, как легавая,

врубаюсь, как колун...

Художник хулиганит?

Балуй,

Колумб!


По наитию

дую к берегу...

Ищешь

Индию –

Найдешь

Америку!


1961

Антимиры

Живет у нас сосед Букашкин,

В кальсонах цвета промокашки.

Но, как воздушные шары,

Над ним горят

Антимиры!


И в них магический, как демон,

Вселенной правит, возлежит

Антибукашкин, академик,

И щупает Лоллобриджид.


Но грезятся Антибукашкину

Виденья цвета промокашки.


Да здравствуют Антимиры!

Фантасты – посреди муры.

Без глупых не было бы умных,

Оазисов – без Каракумов.


Нет женщин –

есть антимужчины

В лесах ревут антимашины.

Есть соль земли. Есть сор земли.

Но сохнет сокол без змеи.


Люблю я критиков моих.

На шее одного из них,

Благоуханна и гола,

Сияет антиголова!..


...Я сплю с окошками открытыми,

А где-то свищет звездопад,

И небоскребы

сталактитами

На брюхе глобуса висят.


И подо мной

вниз головой,

Вонзившись вилкой в шар земной,

Беспечный, милый мотылек,

Живешь ты,

мой антимирок!


Зачем среди ночной поры

Встречаются антимиры?


Зачем они вдвоем сидят

И в телевизоры глядят?


Им не понять и пары фраз.

Их первый раз – последний раз!


Сидят, забывши про бонтон,

Ведь будут мучиться потом!

И уши красные горят,

Как будто бабочки сидят...


...Знакомый лектор мне вчера

Сказал: «Антимиры? Мура!»


Я сплю, ворочаюсь спросонок.

Наверно, прав научный хмырь.,


Мой кот, как радиоприемник,

Зеленым глазом ловит мир.


1961

Мотогонки но вертикальной стене

Н. Андросовой

Завораживая, манежа,

Свищет женщина по манежу!

Краги –

красные, как клешни.

Губы крашеные – грешны.

Мчит торпедой горизонтальною,

Хризантему заткнув за талию!


Ангел атомный, амазонка!

Щеки вдавлены, как воронка.

Мотоцикл над головой

Электрическою пилой.


Надоело жить вертикально.

Ах, дикарочка, дочь Икара...

Обыватели и весталки

Вертикальны, как «ваньки-встаньки».


В этой, взвившейся над зонтами,

Меж оваций, афиш, обид,

Сущность женщины

горизонтальная

Мне мерещится и летит!


Ах, как кружит ее орбита!

Ах, как слезы к белкам прибиты!

И тиранит ее Чингисхан –

Замдиректора Сингичанц...


Сингичанц: «Ну, а с ней не мука?

Тоже трюк – по стене, как муха...

А вчера камеру проколола... Интриги...

Пойду напишу

по инстанции...

И царапается, как конокрадка».


Я к ней вламываюсь в антракте.

«Научи, говорю, горизонту...»


А она молчит, амазонка.

А она головой качает.

А ее еще трек качает.

А глаза полны такой –

горизонтальною

тоской!


1961

Лирическая религия

Несутся энтузиасты

на горе мальтузианству.

Человечество

увеличивается

в прогрессии

лирической


(А Сигулда вся в сирени,

как в зеркала уроненная,

зеленая на серебряном,

серебряная на зеленом.)


В орешнях, на лодках, на склонах,

смущающаяся, грешная,

выводит свои законы

лирическая прогрессия!


Приветик, Трофим Денисычи

и мудрые Энгельгардты.

2 = 1 > 3 000 000 000!


Рушатся Римы, Греции.

Для пигалиц обнаглевших

профессора, как лешие,

вызубривают прогрессию.


Ты спросишь: «А правы ль данные,

что сердце в момент свидания

сдвигает 4 вагона?»

Законно! Законно! Законно!


Танцуй, моя академик!

Хохочет до понедельника

на физике погоревшая

лирическая прогрессия!


(Ты младше меня? Старше!

На липы, глаза застлавшие...

Наука твоя вековая

ауканья, кукованья.)


Грозит мировым реваншем

в сиренях повызревавшая –

кого по щеке огревшая? -

лирическая агрессия!


1963

* * *

Благословенна лень, томительнейший плен,

когда проснуться лень и сну отдаться лень,


лень к телефону встать, и ты через меня

дотянешься к нему, переутомлена,


рождающийся звук в тебе как колокольчик

и диафрагмою мое плечо щекочет.


«Билеты? – скажешь ты.– Пусть пропадают. Лень».

Томительнейший день в нас переходит в тень.


Лень – двигатель прогресса. Ключ к Диогену – лень.

Я знаю, ты – прелестна! Все остальное – тлен.


Вселенная горит? до завтраго потерпит!

Лень телеграмму взять – заткните под портьеру.


Лень ужинать идти. Лень выключить «трень-брень».

Лень.

И лень окончить мысль. Сегодня воскресень...


Прохожий на дороге

разлегся под шефе

сатиром козлоногим,

босой и в галифе.


1964

Новогоднее письмо в Варшаву

А. Л.

Когда под утро, точно магний,

бледнеют лица в зеркалах

и туалетною бумагой

прозрачна пудра на щеках,

как эти рожи постарели!


Как хищно на салфетке в ряд,

как будто раки на тарелке,

их руки красные лежат!


Ты бродишь среди этих блюдищ.

Ты лоб свой о фужеры студишь.

Ты шаль срываешь. Ты горишь.

«В Варшаве душно», – говоришь.


А у меня окно распахнуто

в высотный город словно в сад

и снег антоновкою пахнет,

и хлопья в воздухе висят


они не движутся не падают

ждут

не шелохнутся

легки

внимательные

как лампады

или как летом табаки


Они немножечко качнутся,

когда их ноженькой

коснутся,

одетой в польский сапожок...


Пахнет яблоком снежок.


1961

Стога

Менестрель атомный,

Галстучек-шнурок...

Полечка – мадонной?

Как Нью-Йорк?


Что ж, автолюбитель,

Ты рулишь к стогам,

Точно их обидел

Или болен сам?


Как стада лосиные,

Спят

стога.

Полыхает Россия,

Голуба и строга.


И чего-то не выразив,

Ты стоишь, человек,

Посреди телевизоров,

Небосклонов, телег.


Там – аж волосы дыбом! –*

Разожгли мастера

Исступленные нимбы,

Будто рефлектора.


Там виденьем над сопками

Солнцу круглому вслед

Бабка в валенках стоптанных

Крутит велосипед...


Я стою за стогами.

Белый прутик стругаю.

«Ах, оставьте, – смеюсь,-^*

Я без вас разберусь!»


Нас любили и крыли.

Ты ж, Россия, одна,

Как подводные крылья,

Направляешь меня.


1959

* * *

В. Бокову

Лежат велосипеды

в лесу в росе,

в березовых просветах

блестит шоссе,


попадали, припали

крылом –

к крылу,

педалями –

в педали,

рулем – к рулю,


да разве их разбудишь –>

ну хоть убей! –

оцепенелых чудищ

в витках цепей,


большие, изумленные

глядят с земли,

над ними – мгла зеленая,

смола,

шмели,


в шумящем изобилии

ромашек, мят

лежат,

о них забыли,

и спят

и спят.


1963

* * *

Э. Межелайтису

Жизнь моя кочевая

стала моей планидой...


Птицы кричат над Нидой.

Станция кольцевания.


Стонет в сетях капроновых

в облаке пуха, крика

крыльями трехметровыми

узкая журавлиха!


Вспыхивает разгневанной

пленницею, царевной,

чуткою и жемчужной,

дышащею кольчужкой.


К ней подбегут биологи:

«Цаце надеть брелоки!»

Бережно, не калеча,

цап! – и вонзят колечко.


Вот она в небе плещется,

послеоперационная,

вольная, то есть пленная,

целая, но кольцованная,


над анкарами, плевнами,

лунатиками в кальсонах –

вольная, то есть пленная,

чистая – окольцованная,


жалуется над безднами

участь ее двойная:

на небесах – земная,

а на земле – небесная,


над пацанами, ратушами,

над циферблатом Цюриха,

если, конечно, раньше

пуля не раскольцует,


как бы ты ни металась,

впилась браслетка змейкой,

привкус того металла

песни твои изменит –


с неразличимой нитью,

будто бы змей ребячий,

будешь кричать над Нидой,

пристальной и рыбачьей.


1963

* * *

Ты пролетом в моих городках,

ты пролетом

в моих комнатах, баснях про Лондон

и осенних черновиках,


я люблю тебя, мой махаон,

оробевшее чудо бровастое.

«Приготовьте билетики». Баста.

Маханем!


Мало времени, чтоб мельтешить

Перелетные стонем пронзительно.

Я пролетом в тебе,

моя жизнь!

Мы транзитны.


Дай тепла тебе львовский октябрь,

дай погоды,

прикорни мне щекой на погоны,

беззащитною как у котят.


Мы мгновенны? Мы после поймем,

если в жизни есть вечное что-то –

это наше мгновенье вдвоем.

Остальное – пролетом!


1963

Гитара

Меж перца и малаг

под небом наших хижин

костлявый как бурлак

певец был юн и хищен


и огненной настурцией

робея и наглея

гитара как натурщица

лежала на коленях


она была смирней

чем в таинстве дикарь

и темный город в ней

гудел и затихал


а то как в реве цирка

вся не в своем уме –.

горящим мотоциклом

носилась по стене!


мы – дети тех гитар

отважных и дрожащих

между подруг дражайших

неверных как янтарь


среди ночных фигур

ты губы морщишь едко


к ним как бикфордов шнур

крадется сигаретка


1961

Бьет женщина

В чьем ресторане, в чьей стране – не вспомнишь,

но в полночь

есть шесть мужчин, есть стол, есть Новый год,

и женщина разгневанная – бьет!


Быть может, ей не подошла компания,

где взгляды липнут, словно листья банные?

За что – неважно. Значит, им положено –

пошла по рожам, как белье полощут.


Бей, женщина! Бей, милая! Бей, мстящая!

Вмажь майонезом лысому в подтяжках.

Бей, женщина!

Массируй им мордасы!

За все твои грядущие матрасы,


за то, что ты во всем передовая,

что на земле давно матриархат –

отбить,

обуть,

быть умной,

хохотать –

такая мука – непередаваемо!


Влепи в него салат из солонины.

Мужчины, рыцари,

куда ж девались вы?!

Так хочется к кому-то прислониться –

увы...


Бей, реваншистка! Жизнь – как белый танец.

Не он, а ты его, отбивши, тянешь.

Пол-литра купишь.

Как он скучен, хрыч!

Намучишься, пока расшевелишь.


Ну можно ли в жилет пулять мороженым?!

А можно ли

в капронах

ждать в морозы?

Самой восьмого покупать мимозы –

можно?!


Виновные, валитесь на колени,

колонны,

люди,

лунные аллеи,

вы без нее давно бы околели!

Смотрите,

из-под грязного стола –

она, шатаясь, к зеркалу пошла.


«Ах, зеркало, прохладное стекло,

шепчу в тебя бессвязными словами,


сама к себе губами

прислоняюсь,

и по тебе

сползаю

тяжело,

и думаю: трусишки, нету сил –

меня бы кто хотя бы отлупил!..»


1964

Париж без рифм

Париж скребут. Париж парадят.

Бьют пескоструйным аппаратом.

Матрон эпохи рококо

продраивает душ Шарко!


И я изрек: «Как это нужно –

содрать с предметов слой наружный,

увидеть мир без оболочек,

порочных схем и стен барочных!..»


Я был пророчески смешон,

но наш патрон, мадам Ланшон,

сказала: «О-ля-ля, мой друг!..»

И вдруг –

город преобразился,

стены исчезли, вернее, стали прозрачными,

над улицами, как связки цветных шаров, висели

комнаты,

каждая освещалась по-разному,

внутри, как виноградные косточки,

горели фигуры и кровати,


вещи сбросили панцири, обложки, оболочки,

над столом

коричнево изгибался чай, сохраняя форму чайника,

и так же, сохраняя форму водопроводной трубы,

по потолку бежала круглая серебряная вода,


в соборе Парижской богоматери шла месса,

как сквозь аквариум,

просвечивали люстры и красные кардиналы,

архитектура испарилась,

и только круглый витраж розетки почему-то парил

над площадью, как знак:

 § «Проезд запрещен»,

над Лувром из постаментов, как 16 матрасных пружин,

дрожали каркасы статуй,

пружины были во всем,

все тикало,

о Париж,

мир паутинок, антенн и оголенных проволочек,

как ты дрожишь,

как тикаешь мотором гоночным,

о сердце под лиловой пленочкой,

Париж

(на месте грудного кармашка, вертикальная, как рыбка,

плыла бритва фирмы «Жиллет»)!

Париж, как ты раним, Париж,

под скорлупою ироничности,

под откровенностью, граничащей

с незащищенностью.

Париж,


в Париже вы одни всегда,

хоть никогда не в одиночестве,

и в смехе грусть,

как в вишне косточка,

Париж – горящая вода,

Париж,

как ты наоборотен,

как бел твой Булонский лес,

он юн, как купальщицы,

бежали розовые собаки,

они смущенно обнюхивались,

они могли перелиться одна в другую, как шарики ртути,

и некто, голый, как змея,

промолвил: «Чернобурка я»,


шли люди,

на месте отвинченных черепов,

как птицы в проволочных

клетках,

свистали мысли,


монахиню смущали мохнатые мужские видения,

президент мужского клуба страшился разоблачений

(его тайная связь с женой раскрыта,

он опозорен),


над полисменом ножки реяли,

как нимб, в серебряной тарелке

плыл шницель над певцом мансард,

в башке ОАСа оголтелой

дымился Сартр на сковородке,

а Сартр,

наш милый Сартр,

задумчив, как кузнечик кроткий,

жевал травиночку коктейля,

всех этих таинств

мудрый дух

в соломинку,

как стеклодув,

он выдул эти фонари,

весь полый город изнутри,

и ратуши и бюшери,

как радушные пузыри!


Я тормошу его:

 «Мой Сартр,

мой сад, от зим не застекленный,

зачем с такой незащищенностью

шары мгновенные

летят?


Как страшно все обнажено,

на волоске от ссадин страшных,

их даже воздух жжет, как рашпиль,

мой Сартр!

Вдруг все обречено?!»


Молчит кузнечник на листке

с безумной мукой на лице.


Било три...


Мы с Ольгой сидели в «Обалделой лошади»,

в зубах джазиста изгибался звук в форме саксофона,

женщина усмехнулась.

«Стриптиз так стриптиз», –

сказала женщина,

и она стала сдирать с себя не платье, нет, –

кожу! –

как снимают чулки или трикотажные тренировочные

костюмы.


– О! о! –

последнее, что я помню, это белки,

бесстрастно-белые, как изоляторы,

на страшном,

орущем, огненном лице...


«...Мой друг, растает ваш гляссе...»


Париж. Друзья. Сомкнулись стены.

А за окном летят в веках

мотоциклисты

в белых шлемах,

как дьяволы в ночных горшках.


1963

Потерянная баллада

I

В час осенний,

сквозь лес опавший,

осеняюще и

в нас влетают, как семена,

чьи-то судьбы и имена.


Это Переселенье Душ.

В нас вторгаются чьи-то тени,

как в кадушках растут растенья.


В нервной клинике 300 душ.


Бывший зодчий вопит: «Я – Гойя».

Его шваброй на койку гонят.


А в ту вселился райсобес –

всем, раздаст и ходит без...


А пацанка сидит в углу.

Что таит в себе – ни гугу.

У ней – зрачки киноактрисы

косят,

как кисточки у рыси...

II

Той актрисе все опостылело,

как пустынна ее Потылиха!

Подойдет, улыбнуться силясь:

«Я в кого-то переселилась!


Разбежалась, как с бус стеклярус.

Потерялась я, потерялась!..»


Она ходит, сопоставляет.

Нас, как стулья, переставляет.

И уставится из угла,

как пустынный костел гулка.


Машинально она – жена.

Машинально она – жива.

Машинальны вокруг бутылки,

и ухмылки скользят обмылками.

Как украли ее лабазно!..


А ночами за лыжной базой

три костра она разожжет

и на снег крестом упадет


потрясенно и беспощадно

как посадочная площадка


пахнет жаром смолой лыжней

ждет лежит да снежок лизнет

самолет ушел – не догонишь


Ненайденыш мой, ненайденыш!

Потерять себя – не пустяк,

вся бежишь, как вода в горстях...

III

А вчера, столкнувшись в гостях,

я увижу, что ты – не ты,

сквозь проснувшиеся черты –

тревожно и радостно,

как птица, в лице твоем, как залетевшая

в фортку птица,

бьет пропавшая красота...


«Ну вот, – ты скажешь, – я и нашлась,

кажется...

в новой ленте играю... В 2-х сериях...

Если только первую пробу не зарубят!..»


1962

Монолог актера

Провала прошу, провала.

Гаси ж!

Чтоб публика бушевала

и рвала в клочки кассирш.


Чтоб трусиками, в примерочной

меня перематюгав,

зареванная премьерша

гуляла бы по щекам!


Мне негодованье дорого.

Пусть мне бы в лицо исторг

все сгнившие помидоры

восторженный Овощторг!


Да здравствует неудача!

Мне из ночных глубин

открылось – что вам не маячило.

Я это в себе убил.


Как девочка после аборта,

пустой и притихший весь,

люблю тоскою аортовой

мою нерожденную вещь.


Прости меня, жизнь.

Мы – гости,

где хлеб и то не у всех,

когда земле твоей горестно

позорно иметь успех.


Вы счастливы ль, тридцатилетняя,

в четвертом ряду скорбя?

Все беды, как артиллерию,

я вызову на себя.


Провала прошу, аварки.

Будьте ко мне добры.

И пусть со мною

провалятся

все беды в тартарары.


1966

Гойя

Я – Гойя! 

Глазницы воронок мне выклевал ворог, 

слетая на поле нагое. 

Я – Горе. 

Я – голос 

Войны, городов головни 

на снегу сорок первого года, 

Я – голод, 

Я горло 

Повешенной бабы, чье тело, как колокол, 

било над площадью голой... 

Я – Гойя! 

О, грозди 

Возмездья! Взвил залпом на Запад – 

я пепел незваного гостя! 

И в мемориальное небо вбил крепкие 

звезды – 

Как гвозди. 

Я – Гойя.


1959

Послесловие

Андрей Вознесенский – поэт одаренный, своеобразный. Ему присуще острое чувство современности, напряженный лиризм, присуща тяга к многозначности образов, к сжатым, подобно стальной пружине, ассоциациям, к неожиданным, часто гротескным, метафорам. Он не похож ни на кого другого и своеобычностью своей иногда даже задорно бравирует. Но работает он серьезно, много, упрямо и выпустил уже четыре сборника стихов – «Парабола» (1960). «Мозаика» (1960), «Треугольная груша» (1962), «Антимиры» (1964). Несомненно одно – творчески Андрей Вознесенский во многом определился и занял свое особое место в сегодняшнем литературном процессе. В чем же существо его своеобразия, новизны?

Поиски собственных путей в поэзии отнюдь не привели А. Вознесенского к отрыву от классической традиции, но заставили лишь творчески, по-своему, ее осмыслить. В семье поэта знали и ценили русское искусство, русскую культуру. Отец его – крупный инженер, гидротехник, один из тех, кто проектировал Братскую ГЭС и другие сибирские стройки, участвовал в восстановлении Днепрогэса. В юности Андрей Вознесенский – он родился в 1933 году – был увлечен исканиями в области архитектуры. Он успешно закончил архитектурный институт. Серьезно занимался живописью, учился у акварелиста Бехсеева и прежде всего у Дейнеки. Затем пришли литературные увлечения: в поэзии – Маяковским, Пастернаком, поэтом-антифашистом Гарсиа Лоркой, в прозе – Гоголем.

Позднее Николай Асеев очень точно определил родословную Вознесенского, сказав о его стихах: «...уже если отыскивать черты родоначального поэтического свойства, то это больше всего напоминает стилистическую манеру Маяковского: тот же неуспокоенный, внетрадиционный стих, то же стремление выразить мысль своими средствами, не заимствуя их у других, свободное обращение со строкой в ее ритмическом и синтаксическом разнообразии». И, видя здесь «не совпадение, а продолжение культуры новой поэзии», старший художник подчеркивает: «Родственность Вознесенского Маяковскому несомненна. И не только в необычном строе стиха – она в содержании, в глубокой ранимости впечатлениями...». Главное для Асеева в том, что напряженный, страстный лиризм в стихах у младшего поэта, как и у Маяковского, имеет в основе новый взгляд на действительность, на человеческие отношения, на творчество.

Духовно сформировалось уже поколение людей, которое выросло в социалистическом обществе, с детства дышало его воздухом и о многих уродствах старого классового общества имеет лишь книжное представление. Это поколение непримиримо в своем неприятии всего реакционного, отжившего, несовместимого с его представлениями о жизни, тормозящего развитие истинно человеческих условий существования. И драматизм, столь присущий лирике А. Вознесенского, возникает там, где происходит столкновение этого нового отношения к миру с реальными противоречиями современной действительности, обусловленными тем, что старый несправедливый общественный порядок еще существует на земном шаре. Недаром А. Вознесенский назвал свою новую книгу – «Ахиллесово сердце». Ведь и вправду самое ранимое, незащищенное у поэта всегда его сердце – откликающееся на все горести и все боли человечества.

В поэзии Андрея Вознесенского четко пролегает граница между тем, что любит поэт, и тем, что он всеми силами души ненавидит, что отрицает и что защищает... Вот он бродит по Парижу и видит, как уличный художник рисует свои картины прямо на тротуаре. Поэта ранит издевательство над искусством, над мастером, которому, почти не глядя, как нищему, «пешеходы бросают мзду», топчут ногами его произведения. И драматизм сцены усиливается тем, что среди шаркающих подошв, каблуков, «как рана», на асфальте выступает лицо Маяковского: «Это надо ж – рвануть судьбой, чтобы ликом, как Хиросимой, отпечататься в мостовой!». Безумный собственнический мир чреват Хиросимой искусства: ведь он несет гибель всему чистому, возвышенному, прекрасному. Здесь в буржуазном обществе все предмет купли и продажи – искусство, родниковая кристальность чувств, красота реального мира. Поэт не может примириться ни с трагической гибелью актрисы Мерлин Монро, исторгованной, распроданной ловкими продюсерами:


Невыносимо, когда раздеты

во всех афишах, во всех газетах,

забыв,

что сердце есть посередке,

в тебя навертывают селедки,

глаза измяты,

лицо разорвано... –


ни с оскорблением самого имени – женщина, со чистоты и нежности во время эстрадных кабацких представлений («Стриптиз», «Париж без рифм»), когда она вынуждена выступать перед толпой, ничем не защищенная от пошлости и грязи: «...и она стала сдирать с себя не платье, – нет – кожу!..»:


...последнее, что я помню, это белки

бесстрастно-белые, как изоляторы

на страшном,

орущем, огненном лице...

Лирика А. Вознесенского – страстный протест против опасности духовной Хиросимы, то есть уничтожения всего подлинно человеческого в мире, где власть захватили вещи, а «на душу наложено вето».

Напряженная образность, трагизм непримиримых контрастов, на которых эта образность зиждется, – порождены у поэта самой непримиримостью отрицания, тем высоким негодованием, с каким он восстает против любых проявлений античеловечности. Отчетливо звучит в лирике Андрея Вознесенского призыв к защите всего прекрасного, что есть в окружающем нас мире – от разрушительной радиации бездушия, жестокости. Об этом говорит он в стихах: «Охота на зайца», «Отзовись!», «Первый лед», «Бьют женщину». Из бытового, даже приземленного эпизода в последнем из стихотворений возникает поэтически обобщенный образ женщины. Веками подавлял ее быт, власть мужчины, сковывали путы мещанства: «Но чист ее высокий свет, отважный и божественный», – страстно утверждает поэт, даже видя свою героиню униженной и растоптанной тем, кто стремится поработить ее.

Гнев наполняет сердце лирика, он угадывает в этой расправе – «упоенье оккупанта», попытку подчинить себе вольную красоту человеческой жизни. Но так не должно быть, да и невозможно: поруганная женщина остается свободной:


Она как озеро лежала

стояли очи как вода

и не ему принадлежала

как просеки или звезда...

Непримиримость ко всем и всяческим проявлениям антигуманизма, какие бы формы он ни принимал, обретает у Андрея Вознесенского точный исторический адрес и нередко предстает в его творчестве как тема открыто антифашистская. Так было, начиная со стихотворения «Гойя», в котором образ художника вырастает в символ высокой человечности. Голос Гойи не только вопль страдающего народа, это и голос гнева, протеста против ужасов войны, против зверств реакции. Новые стихи поэта сильно и страстно продолжают эту линию. Среди них примечательно «Зов озера». Спокойное, тихое озеро – творение рук человеческих, но рук кровавых, фашистских. Да, здесь были захоронены, а затем залиты водой жертвы нацистов – замученные и убитые ими люди из гетто, из окрестных городков и деревень, люди разных национальностей, старые и юные. Поэт видит, ощущает их присутствие сквозь толщу озерной воды: «...ты пощупай ее ладонью – болит!» Нет, нельзя отдыхать на берегу такого озера или мирно радоваться «славному клеву», плывя в плоскодонке по его поверхности. Скрытая сущность явлений обретает в стихотворении сказочно-апокалипсическую форму. Герою стихотворения Володьке Кострову видится, что подымается из глубин «чудо-юдо озерных вод», рыба – «с гневным лицом мадонны», символ «боли и печали», подымается, чтобы напомнить всем живущим сегодня о старой трагедии. И вновь приходят на память горькие строки того раннего стихотворения «Гойя», где говорил поэт: «Я – Горе. Я – голос войны, городов головни на снегу сорок первого года». Да, отрицание античеловечности у Андрея Вознесенского исторически конкретно и воинствующе мужественно. В его стихах звучит голос и тех, кто выдержал смертную борьбу с нацизмом, кто по праву мог сказать: «...взвил залпом на Запад – я пепел незваного гостя!» – а также и голос нового поколения антифашистов, ни на миг не забывающих об угрозе новой, теперь уже атомной войны, нависшей над миром.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache