Текст книги "Ахиллесово сердце"
Автор книги: Андрей Вознесенский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
изолированный, недобрый,
средь великодержавных харь,
среди ряс и охотнорядцев,
под разученные овации
проезжал глава эмиграции –
Царь!
Эмигранты селились в Зимнем.
А России
сердце само –
билось в городе с дальним именем
Лонжюмо.
III
Этот – в гольф. Тот повершен бриджем.
Царь просаживал в «дурачки»...
...Под распарившимся Парижем
Ленин
режется
в городки!
Раз!–распахнута рубашка,
раз! – прищуривался глаз,
раз! – и чурки вверх тормашками
(жалко, что не видит Саша!) –
Рраз!
Рас-печатывались «письма»,
раз-летясь до облаков, –
только вздрагивали бисмарки
от подобных городков!
Раз! – по тюрьмам, по двуглавым –
ого-го! –
Революция играла
озорно и широко!
Раз! – врезалась бита белая,
как авроровский фугас –
так что вдребезги империи,
церкви, будущие берии –
Раз!
Ну играл! Таких оттягивал
«паровозов»! Так играл,
что шарахались рейхстаги
в 45-м наповал!
Раз!..
...а где-то в начале века
человек, сощуривши веки,
«Не играл давно» – говорит.
И лицо у него горит.
IV
В этой кухоньке скромны тумбочки,
и, как крылышки у стрекоз,
брезжит воздух над узкой улочкой
Мари-Роз,
было утро, теперь смеркается,
и совсем из других миров
слышен колокол доминиканский,
Мари-Роз,
прислоняюсь к прохладной раме,
будто голову мне нажгло,
жизнь вечернюю озираю
через ленинское стекло,
и мне мнится – он где-то спереди,
меж торговок, машин, корзин,
на прозрачном велосипедике
проскользил,
или в том кабачке хохочет,
аплодируя шансонье?
или вспомнил в метро грохочущем
ослепительный свист саней?
или, может, жару и жаворонка?
или в лифте сквозном парит,
и под башней ажурно-ржавой
запрокидывается Париж –
крыши сизые галькой брезжат,
точно в воду погружены,
как у крабов на побережье,
у соборов горят клешни,
над серебряной панорамою
он склонялся, как часовщик,
над закатами, над рекламами,
он читал превращенья их,
он любил вас, фасады стылые,
точно ракушки в грустном стиле,
а еще он любил Бастилию –
за то, что ее срыли!
И сквозь биржи пожар валютный,
баррикадами взвив кольцо,
проступало ему Революции
окровавленное
лицо,
и глаза почему-то режа,
сквозь сиреневую майолику
проступало Замоскворечье,
все в скворечниках и маевках,
а за ними – фронты, юденичи,
Русь ревет со звездой на лбу,
и чиркнет фуражкой студенческой
мой отец на кронштадтском льду,
вот зачем, мой Париж прощальный,
не пожар твоих маляров –
славлю стартовую площадку
узкой улочки Мари-Роз!
Он отсюда
мыслил
ракетно.
Мысль его, описав дугу,
разворачивала
парапеты
возле Зимнего на снегу!
(Но об этом шла речь в строках
главки 3-й, о городках.)
V
В доме позднего рококо
спит, уткнувшись щекой в конспекты,
спит, живой еще, невоспетый
Серго,
спи, Серго, еще раным-рано,
зайчик солнечный через раму
шевелится в усах легко,
спи, Серго,
спи, Серго в васильковой рубашечке,
ты чему во сне улыбаешься?
Где-то Куйбышев и Менжинский
так же детски глаза смежили.
Что вам снится? Плотины Чирчика?
Первый трактор и кран с серьгой?
Почему вы во сне кричите,
Серго?!
Жизнь хитра. Не учесть всего.
Спит Серго, коммунист кремневый.
Под широкой стеной кремлевской
спит Серго.
VI
Ленин прост – как материя,
как материя –
сложен.
Наш народ – не тетеря,
чтоб кормить его с ложечки!
Не какие-то «винтики»,
а мыслители,
он любил ваши митинги,
Глебы, Вани и Митьки.
Заряжая ораторски
философией вас,
сам,
как аккумулятор,
заряжался от масс.
Вызревавшие мысли
превращались потом
в «Философские письма»,
в 18-й том.
Его скульптор лепил.
Вернее,
умолял попозировать он,
перед этим, сваяв Верлена,
их похожестью потрясен,
бормотал он оцепенело?
«Символическая черта!
У поэтов и революционеров
одинаковые черепа!»
Поэтично кроить вселенную!
И за то, что он был поэт,
как когда-то в Пушкина -
в Ленина
бил отравленный пистолет!
VII
Однажды, став зрелей, из спешной повседневности
мы входим в Мавзолей,
как в кабинет рентгеновский,
вне сплетен и легенд, без шапок, без прикрас,
и Ленин, как рентген, просвечивает нас.
Мы движемся из тьмы, как шорох кинолентин:
«Скажите, Ленин, мы – каких Вы ждали, Ленин?!
Скажите, Ленин, где
победы и пробелы?
Скажите – в суете мы суть не проглядели?..»
Нам часто тяжело. Но солнечно и страстно
прозрачное чело горит лампообразно.
«Скажите, Ленин, в нас идея не ветшает?»
И Ленин
отвечает.
На все вопросы отвечает Ленин.
1962-1963
Года световые
Флорентийские факелы
3. Богуславской
Ко мне является Флоренция,
фосфоресцируя домами,
и отмыкает, как дворецкгьй,
свои палаццо и туманы.
Я знаю их. Я их калькировал
для бань, для стадиона в Кировске,
спит Баптистерий, как развитие
моих проектов вытрезвителя.
Дитя соцреализма грешное,
вбегаю в факельные площади,
ты – калька с юности, Флоренция!
брожу по прошлому!
Через фасады, амбразуры,
как сквозь восковку,
восходят судьбы и фигуры
моих товарищей московских.
Они взирают в интерьерах,
меж вьющихся интервьюеров,
как ангелы или лакеи,
стоят за креслами, глазея.
А факелы над черным Арно
необъяснимы –
как будто в огненных подфарниках
несутся в прошлое машины!
Ау! – зовут мои обеты,
Ау! – забытые мольберты,
и сигареты,
и спички сквозь ночные пальцы,
Ау! – сбегаются палаццо, –
авансы юности опасны! –
попался?!
И между ними мальчик странный,
еще не тронутый эстрадой,
с лицом, как белый лист тетрадный,
в разинутых подошвах с дратвой –
здравствуй!
Он говорит: «Вас не поймаешь!
Преуспевающий пай-мальчик,
Вас заграницы издают.
Вас продавщицы узнают.
Но почему вы чуть не плакали?
И по кому прощально факелы
над флорентийскими хоромами
летят свежо и похоронно?..
Я занят, Я его прерву.
Осточертели интервью.
Сажусь в машину. Дверцы мокры.
Флоренция летит назад.
И как червонные семерки
палаццо в факелах горят.
1962
Пожар в Архитектурном институте
Пожар в Архитектурном!
По залам, чертежам,
Амнистией по тюрьмам –
Пожар! Пожар!
По сонному фасаду
Бесстыже, озорно,
Гориллой
краснозадою
Взвивается окно!
А мы уже дипломники,
Нам защищать пора.
Трещат в шкафу под пломбами
Мои выговора!
Ватман – как подраненный
Красный листопад.
Горят мои подрамники,
Города горят.
Бутылью керосиновой
Взвилось пять лет и зим...
Кариночка Красильникова,
Ой! горим!
Прощай, архитектура!
Пылайте широко,
Коровники в амурах,
Райклубы в рококо!
О юность, феникс, дурочка,
Весь в пламени диплом!
Ты машешь красной юбочкой
И дразнишь язычком.
Прощай, пора окраин!
Жизнь – смена пепелищ.
Мы все перегораем.
Живешь – горишь.
А завтра, в палец чиркнувши,
Вонзится злей пчелы
Иголочка от циркуля
Из горсточки золы...
...Все выгорело начисто.
Вздыхающих полно.
Все – кончено!
Все – начато!
Айда в кино!
1958
Осенний воскресник
Кружатся опилки,
груши и лимоны.
Прямо
на затылки
падают балконы!
Мимо этой сутолоки,
ветра, листопада
мчатся на полуторке
ведра и лопаты.
Над головоломной
ка-
та-
строфой
мы летим в Коломну
убирать картофель.
Замотаем платьица,
брючины засучим.
Всадим заступ
в задницы
пахотам и кручам!
1954
Торгуют арбузами
Москва завалена арбузами.
Пахнуло волей без границ.
И веет силой необузданной
От возбужденных продавщиц.
Палатки. Гвалт. Платки девчат.
Хохочут. Сдачею стучат.
Ножи и вырезок тузы.
«Держи, хозяин, не тужи!»
Кому кавун? Сейчас расколется!
И так же сочны и вкусны
Милиционерские околыши
И мотороллер у стены.
И так же весело и свойски,
как те арбузы у ворот
земля
мотается
в авоське
меридианов и широт!
1956
Мастерские на Трубной
Дом над Трубной.
В нем дипломники басят.
Окна бубной
жгут заснеженный фасад.
Дому трудно.
Раньше он соцреализма не видал
в безыдейном заведенье у мадам.
В нем мы чертим клубы, домны,
но бывало
стены фрескою огромной
сотрясало,
шла империя вприпляс
под венгерку,
«Феи» реяли меж нас
Фейерверком!
Мы небриты как шинель.
Мы шалели,
отбиваясь от мамзель,
от шанели,
но упорны и умны,
сжавши зубы,
проектировали мы
домны, клубы...
Ах, куда вспорхнем с твоих
авиаматок,
Дом на Трубной, наш Парнас,
альма матер?
Я взираю, онемев,
на лекало –
мне районный монумент
кажет
ноженьку
лукаво!
1959
Туманная улица
Туманный пригород как турман.
Как поплавки милиционеры.
Туман.
Который век? Которой эры?
Все – по частям, подобно бреду.
Людей как будто развинтили...
Бреду.
Верней – барахтаюсь в ватине.
Носы. Подфарники. Околыши.
Они, как в фодисе, двоятся.
Калоши?
Как бы башкой не обменяться!
Так женщина – от губ едва,
двоясь и что-то воскрешая,
уж не любимая – вдова,
еще – твоя, уже – чужая...
О тумбы, о прохожих трусь я...
Венера? Продавец мороженого!..
Друзья?
Ох, эти яго доморощенные!
Я спотыкаюсь, бьюсь, живу,
туман, туман – не разберешься,
о чью щеку в тумане трешься?..
Ау!
Туман, туман – не дозовешься...
Как здорово, когда туман рассеивается!
1959
Сибирские бани
Бани! Бани! Двери – хлоп!
Бабы прыгают в сугроб.
Прямо с пылу, прямо с жару –
Ну и ну!
Слабовато Ренуару
До таких сибирских «ню»!
Что мадонны! Эти плечи,
Эти спины наповал,
Будто доменною печью
Запрокинутый металл.
Задыхаясь от разбега,
Здесь на ты, на ты, на ты
Чистота огня и снега
С чистотою наготы.
День морозный, чистый, парный,
Мы стоим, четыре парня, –
В полушубках, кровь с огнем,
Как их шуткой
шуганем!
Ой, испугу!
Ой, в избушку,
Как из пушки, во весь дух:
– Ух!..
А одна в дверях задержится,
За приступочку подержится
И в соседа со смешком
Кинет
кругленьким снежком!
1959
На плотах
Нас несет Енисей.
Как плоты над огромной
и черной водой,
Я – ничей!
Я – не твой, я – не твой, я – не твой!
Ненавижу провал
твоих губ, твои волосы,
платье, жилье.
Я плевал
на святое и лживое имя твое!
Ненавижу за ложь
телеграмм и открыток твоих,
Ненавижу, как нож
по ночам ненавидит живых,
Ненавижу твой шелк,
проливные нейлоны гардин,
Мне нужнее мешок, чем холстина картин!
Атаманша-тихоня,
телефон-автоматной Москвы,
Я страшон, как икона,
почернел и опух от мошки.
Блещет, точно сазан,
голубая щека рыбака,
«Нет» – слезам.
«Да» – мужским, продубленным рукам.
«Да» =– девчатам разбойным,
купающим МАЗ, как коня,
«Да» – брандспойтам,
Сбивающим горе с меня.
1959
Тайгой
Твои зубы смелы
в них усмешка ножа
и гудят как шмели
золотые глаза!
мы бредем от избушки
нам трава до ушей
ты пророчишь мне взбучку
от родных и друзей
ты отнюдь не монахиня
хоть в округе – скиты
бродят пчелы мохнатые
нагибая цветы
я не знаю – тайги
я не знаю – семьи
знаю только зрачки
знаю – зубы твои
на ромашках роса
как в буддийских пиалах
как она хороша
в длинных мочках фиалок!
в каждой капельке-мочке
отражаясь мигая
ты дрожишь как Дюймовочка
только кверху ногами
ты – живая вода
на губах на листке
ты себя раздала
всю до капли – тайге.
1960
Сентябрь
Загривок сохатый как карагач –
невесткин хахаль,
снохач, снохач!..
Он шубу справил ей в ту весну.
Он сына сплавил на Колыму.
Он ночью стучит черпаком по бадье.
И лампами
капли
висят в бороде!
(Огромная осень, стара и юна,
в неистово-синем сиянье окна.)
А утром он в чайной подсядет ко мне,
дыша перегаром,
как листья в окне,
и скажет мне:
«Что ж я? Художник, утешь.
Мне страшно, художник!.. Я сыну– отец...»
И слезы стоят, как стакан первача,
В неистово синих глазах снохача.
1960
Вечер на стройке
Меня пугают формализмом.
Как вы от жизни далеки,
Пропахнувшие формалином
И фимиамом знатоки!
В вас, может, есть и целина,
Но нет жемчужного зерна.
Искусство мертвенно без искры,
Не столько божьей, как людской, –
Чтоб слушали бульдозеристы
Непроходимою тайгой.
Им приходилось зло и солоно,
Но чтоб стояли, как сейчас,
Они – небритые, как солнце,
И точно сосны – шелушась.
И чтобы девочка-чувашка,
Смахнувши синюю слезу,
Смахнувши – чисто и чумазо,
Смахнувши – точно стрекозу,
В ладоши хлопала раскатисто...
Мне ради этого легки
Любых ругателей рогатины
И яростные ярлыки.
1960
Баллада 41-го года
Партизанам Керченской каменоломни
Рояль вползал в каменоломню.
Его тащили на дрова
К замерзшим чанам и половням.
Он ждал удара топора!
Он был без ножек, черный ящик,
Лежал на брюхе и гудел.
Он тяжело дышал, как ящер,
В пещерном логове людей.
А пальцы вспухшие алели.
На левой – два, на правой – пять...
Он
опускался
на колени,
Чтобы до клавишей достать.
Семь пальцев бывшего завклуба!
И, обмороженно-суха,
С них, как с разваренного клубня,
Дымясь, сползала шелуха.
Металась пламенем сполошным
Их красота, их божество...
И было величайшей ложью
Все, что игралось до него!
Все отраженья люстр, колонны...
Во мне ревет рояля сталь.
И я лежу в каменоломне.
И я огромен, как рояль.
Я отражаю штолен сажу.
Фигуры. Голод. Блеск костра.
И как коронного пассажа,
Я жду удара топора!
Мое призвание – не тайна.
Я верен участи своей.
Я высшей музыкою стану –
Теплом и хлебом для людей.
1960
Рублевское шоссе
Мимо санатория
Реют мотороллеры.
За рулем влюбленные –
Как ангелы рублевские.
Фреской Благовещенья,
Резкой белизной
За ними блещут женщины,
Как крылья за спиной!
Их одежда плещет,
Рвется от руля,
Вонзайтесь в мои плечи,
Белые крыла.
Улечу ли?
Кану ль?
Соколом ли?
Камнем?
Осень. Небеса.
Красные леса.
1962
Кроны и корни
Несли не хоронить,
Несли короновать.
Седее, чем гранит,
Как бронза – красноват,
Дымясь локомотивом,
Художник жил,
лохмат,
Ему лопаты были
Божественней лампад!
Его сирень томилась...
Как звездопад,
в поту,
Его спина дымилась
Буханкой на поду!..
Зияет дом его.
Пустые этажи.
В столовой никого.
В России – ни души.
Художники уходят
Без шапок,
будто в храм,
В гудящие угодья
К березам и дубам.
Побеги их – победы.
Уход их – как восход
К полянам и планетам
От ложных позолот.
Леса роняют кроны.
Но мощно под землей
Ворочаются корни
Корявой пятерней.
1960
Поют негры
Мы –
тамтамы гомеричные с глазами горемычными,
клубимся, как дымы, –
мы...
Вы –
белы, как холодильники,
как марля карантинная,
безжизненно мертвы –
вы...
О чем мы поем вам, уважаемые джентльмены?
О руках ваших из воска,
как белая известка,
о, как они впечатались
между плечей печальных,
о, наших жен печальных, как их позорно жгло
– о-о!
«Н-но!» –
нас лупят, точно клячу, мы чаевые клянчим,
на рингах и на рынках у нас в глазах темно,
но,
когда ночами спим мы, мерцают наши спины,
как звездное окно.
В нас,
боксерах, гладиаторах, как в черных радиаторах
или в пруду карась,
созвездья отражаются
торжественно и жалостно –
Медведица и Марс –
в нас...
Мы – негры, мы, поэты,
в нас плещутся планеты.
Так и лежим, как мешки, полные звездами и легендами...
Когда нас бьют ногами –
пинают небосвод.
У вас под сапогами
Вселенная орет!
1961
Автопортрет
Он тощ, точно сучья. Небрит и мордаст.
Под ним третьи сутки
трещит мой матрац.
Чугунная тень по стене нависает.
И губы вполхари, дымясь, полыхают.
«Приветик, – хрипит он, – российской поэзии.
Вам дать пистолетик? А может быть, лезвие?
Вы – гений? Так будьте ж циничнее к хаосу..,
А может, покаемся?..
Послюним газетку и через минутку
свернем самокритику как самокрутку?..»
Зачем он тебя обнимает при мне?
Зачем он мое примеряет кашне?
И щурит прищур от моих папирос...
Чур меня, чур!
SOS!
1963
Баллада работы
Е. Евтушенко
Петр
Первый –
Пот
первый...
Не царский (от шубы,
от баньки с музыкой),
а радостный
грубый,
мужицкий!
От плотской забавы
гудела спина,
от плотницкой бабы,
пилы, колуна.
Аж в дуги сгибались
дубы топорищ!
Аж тцепки вонзались
в Стамбул и Париж!
А он только крякал,
упруг и упрям,
расставивши краги,
как башенный кран.
А где-то в Гааге
мужик и буян,
гуляка отпеты я,
и нос точно клубень –
Петер?!
Рубенс?
А может, не Петер?
А может,
не Рубенс?
Он жил среди петель,
рубинов и рубищ,
где в страшной пучине восстаний и путчей
песлись капуцины,
как бочки
с капустой!
Он жил, неопрятный, в расстегнутых брюках,
и брюхо
моталось
мохнатою
брюквой.
Небритый, уже сумасшедший отчасти,
он уши топорщил,
как ручки от чашки.
Дымясь волосами, как будто над чаном,
он думал.
И все это было началом,
началом, рождающим Савских и Саский...
Бьет пот –
олимпийский,
торжественный,
царский!
Бьет пот
(чтобы стать жемчугами Вирсавии).
Бьет пот
(чтоб сверкать сквозь фонтаны Версаля).
Бьет пот,
превращающий на века
художника – в бога, царя – в мужика!
Вас эта высокая влага кропила,
чело целовала и жгла, как крапива.
Вы были как боги – рабы ремесла!..
В прилипшей ковбойке
стою у стола.
1959
Секвойя Ленина
В автомобильной Калифорнии,
Где солнце пахнет канифолью,
Есть парк секвой.
Из них одна
Ульянову посвящена.
«Секвойя Ленина?!
Ату!»
Столпотворенье, как в аду.
«Секвойя Ленина»?!
Как взрыв!
Шериф, ширинку не прикрыв,
Как пудель с красным языком,
Ввалился к мэру на прием.
«Мой мэр, крамола наяву.
Корнями тянется в Москву...
У!..»
Мэр съел сигару. Караул!
В Миссисипи
сиганул!
По всей Америке сирены.
В подвалах воет населенье.
Несутся танки черепахами.
Орудует землечерпалка.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Зияет яма в центре парка.
Кто посадил тебя, секвойя?
Кто слушал древо вековое?
Табличка в тигле сожжена.
Секвойи нет.
Но есть она!
В двенадцать ровно
ежесуточно
над небоскребами
светла
сияя кроной парашютовой
светя
прожектором ствола
торжественно озарена
секвойи нет
и есть она
вот так
салюты над Москвою
листвой
таинственной
висят
у каждого своя Секвойя
мы Садим Совесть Словно Сад
секвойя свет мой и товарищ
в какой бы я ни жил стране
среди авралов и аварий
среди оваций карнавальных
когда невыносимо мне
я опускаюсь как в бассейн
в твою серебряную сень
твоих бесед – не перевесть...
Секвойи – нет?
Секвойя – есть!
1962
* * *
Вас за плечи держали
ручищи эполетов.
Вы рвались и дерзали,
гусары и поэты!
И уносились ментики
меж склонов-черепах,
и полковые медики
копались в черепах.
Но снова мертвой петлею
несутся до рассвета
такие же отпетые
шоферы и поэты!
Их фары по спирали
уходят в небосвод.
Вы совесть потеряли.
Куда нас занесет?
1960
Лейтенант Загорин
Я во Львове. Служу на сборах,
в красных кронах, лепных соборах.
Там столкнулся с судьбой моей
лейтенант Загорин. Андрей.
(Странно... Даже Андрей Андреевич. 1933. 174.
Сапог 42. Он дал мне свою гимнастерку. Она со-
мкнулась на моей груди тугая, как кожа тополя.
И внезапно над моей головой зашумела чужая'
жизнь, судьба, как шумят кроны...
«Странно», – подумал я...)
Ночь.
Мешая Маркса с Авиценной,
спирт с вином, с луной Целиноград,
о России
рубят офицеры.
А Загорин мой – зеленоглаз!
И как фары огненные манят –
из его цыганского лица
вылетал сжигающий румянец
декабриста или чернеца.
Так же, может, Лермонтов и Пестель,
как и вы, сидели, лейтенант.
Смысл России
исключает бездарь.
Тухачевский ставил на талант.
Если чей-то череп застил свет,
вы на вылет прошибали череп
и в свободу
глядели
через –
как глядят в смотровую щель!
Но и вас сносило наземь косо,
сжав коня кусачками рейтуз.
«Ах, поручик, биты ваши козыри».
«Крою сердцем – это пятый туз!»
Огненное офицерство!
Сердце – ваш беспроигрышный бой.
Амбразуры закрывает сердце.
Гибнет от булавки
болевой.
На балкон мы вышли.
Внизу шумел Львов.
Он рассказал мне свою историю. У каждого
офицера есть своя история. В этой была
женщина и лифт.
«Странно», – подумал я...
1965
Первый лед
Мерзнет девочка в автомате,
Прячет в зябкое пальтецо
Все в слезах и губной помаде
Перемазанное лицо.
Дышит в худенькие ладошки.
Пальцы – льдышки. В ушах – сережки.
Ей обратно одной, одной
Вдоль по улочке ледяной.
Первый лед. Это в первый раз.
Первый лед телефонных фраз.
Мерзлый след на щеках блестит –
Первый лед от людских обид.
Поскользнешься. Ведь в первый раз.
Бьет по радио поздний час.
Эх, раз,
Еще раз,
Еще много, много раз.
1959
Последняя электричка
Мальчики с финками, девочки с фиксами,
Две проводницы дремотными сфинксами...
Я еду в этом тамбуре,
Спасаясь от жары,
Кругом гудят как в таборе
Гитары и воры.
И как-то получилось,
Что я читал стихи
Между теней плечистых,
Окурков, шелухи.
У них свои ремесла.
А я читаю им,
Как девочка примерзла
К окошкам ледяным.
На черта им девчонка
И рифм ассортимент?
Таким, как эта – с челкой
И пудрой в сантиметр?!
Стоишь – черты спитые,
На блузке видит взгляд
Всю дактилоскопию
Малаховских ребят...
Чего ж ты плачешь бурно,
И, вся от слез светла,
Мне шепчешь нецензурно
Чистейшие слова?
И вдруг из электрички,
Ошеломив вагон,
Ты чище Беатриче
Сбегаешь на перрон!
1959
Сирень «Москва – Варшава»
Р. Гамзатову
11.III.61
Сирень прощается, сирень – как лыжница,
сирень, как пудель, мне в щеки
лижется!
Сирень заревана,
сирень – царевна,
сирень пылает ацетиленом!
Расул Гамзатов хмур как бизон.
Расул Гамзатов сказал: «Свезем».
12.III.61
Расул упарился. Расул не спит.
В купе купальщицей сирень дрожит.
О, как ей боязно!
Под низом
колеса поезда – не чернозем.
Наверно, в мае цвесть «красивей»...
Двойник мой, магия, сирень, сирень,
сирень как гений!
Из всех одна
на третьей скорости цветет она!
Есть сто косулей –
одна газель.
Есть сто свистулек – одна свирель.
Несовременно цвести в саду.
Есть сто сиреней.
Люблю одну.
Ночные грозди гудят махрово,
как микрофоны из мельхиора.
У, дьявол-дерево! У всех мигрень.
Как сто салютов, стоит сирень.
13.III.61
Таможник вздрогнул: «Живьем? В кустах?!»
Таможник, ахнув, забыл устав.
Ах, чувство чуда – седьмое чувство...
Вокруг планеты зеленой люстрой,
промеж созвездий и деревень
свистит
трассирующая
сирень!
Смешны ей – почва, трава, права...
P. S.
Читаю почту: «Сирень мертва».
P. P. S.
Черта с два!
Футбольное
Левый крайний!
Самый тощий в душевой,
Самый страшный на штрафной,
Бито стекол – боже мой!
И гераней...
Нынче пулей меж тузов,
Блещет попкой из трусов
Левый крайний.
Левый шпарит, левый лупит.
Стадион нагнулся лупой,
Прожигательным стеклом
Над дымящимся мячом.
Правый край спешит заслоном,
Он сипит, как сто сифонов,
Ста медалями увенчан,
Стольким ноги поувечил.
Левый крайний, милый мой,
Ты играешь головой!
О, атака до угара!
Одурение удара.
Только мяч,
мяч,
мяч,
Только – вмажь,
вмажь,
вмажь!
«Наши – ваши» – к богу в рай...
Ай!
Что наделал левый край!..
Мяч лежит в своих воротах.
Солнце черной сковородкой.
Ты уходишь, как горбун,
Под молчание трибун.
Левый крайний...
Не сбываются мечты,
С ног срезаются мячи.
И под краном
Ты повинный чубчик мочишь,
Ты горюешь
и бормочешь:
«А ударчик – самый сок,
Прямо в верхний уголок!»
1961
Маяковский в Париже
Уличному художнику
Лили Брик на мосту лежит,
разутюженная машинами.
Под подошвами, под резинами,
как монетка зрачок блестит!
Пешеходы бросают мзду.
И как рана,
Маяковский,
щемяще ранний,
как игральная карта в рамке,
намалеван на том мосту!
Каково Вам, поэт, с любимой?!
Это надо ж – рвануть судьбой,
чтобы ликом,
как Хиросимой,
отпечататься в мостовой!
По груди Вашей толпы торопятся,
Сена плещется под спиной.
И, как божья коровка, автобусик
мчит, щекочущий и смешной.
Как волнение Вас охватывает!..
Мост парит,
ночью в поры свои асфальтовые,
как сирень,
впитавши Париж.
Гений. Мот. Футурист с морковкой.
Льнул к мостам. Был посол Земли...
Никто не пришел
на Вашу выставку,
Маяковский.
Мы бы – пришли.
Вы бы что-нибудь почитали,
как фатально Вас не хватает!
О, свинцовою пломбочкой ночью
опечатанные уста.
И не флейта Ваш позвоночник –
алюминиевый лет моста!
Маяковский, Вы схожи с мостом.
Надо временем,
как гимнаст,
башмаками касаетесь РОСТА,
а ладонями –
нас.
Ваша площадь мосту подобна,
как машины из-под моста –
Маяковскому под ноги
Маяковская Москва!
Маяковским громит подонков
Маяковская чистота!
Вам шумят стадионов тысячи.
Как Вам думается?
Как дышится,
Маяковский, товарищ Мост?..
Мост. Париж. Ожидаем звезд.
Притаился закат внизу,
полоснувши по небосводу
красным следом
от самолета,
точно бритвою по лицу!
1963
Киж-озеро
Мы – Кижи,
Я – киж, а ты – кижиха.
Ни души.
И все наши пожитки –
Ты, да я, да простенький плащишко,
да два прошлых,
чтобы распроститься!
Мы чужи
наветам и наушникам,
те Кижи
решат твое замужество,
надоело прятаться и мучиться,
лживые обрыдли стеллажи,
люди мы – не электроужи,
от шпионов, от домашней лжи
нас с тобой упрятали Кижи.
Спят Кижи,
как совы на нашесте,
ворожбы,
пожарища,
нашествия,
Мы свежи –
как заросли и воды,
оккупированные
свободой!
Кыш, Кижи...
...а где-нибудь на Каме
два подобья наших с рюкзаками,
он, она –
и все их багажи,
убежали и – недосягаемы.
Через всю Россию
ночниками
их костры – как микромятежи.
Раньше в скит бежали от грехов,
Нынче удаляются в любовь.
* * *
Горожанка сходит с теплохода.
В сруб вошла. Смыкаются над ней,
Как репейник вровень небосводу,
купола мохнатые Кижей.
Чем томит тоска ее душевная?
Вы, Кижи,
непредотвратимое крушение
отведите от ее души.
Завтра эта женщина оставит
дом, семью и стены запалит.
Вы, Кижи, кружитесь скорбной стаей.
Сердце ее тайное болит.
Женщиною быть – самосожженье,
самовозрожденье из огня.
Сколько раз служила ты мишенью?!
Сколько еще будешь за меня?!
Есть Второе Сердце – как дыханье.
Перенапряжение души
порождает
новое познанье...
будьте акушерами, Кижи.
Теплоход торопится к Устюгу.
И в глуши
двадцатидвуглавою зверюгой
завывают по тебе Кижи.
1964
Римские праздники
В Риме есть обычай в Новый год
выбрасывать на улицу старые вещи.
Рим гремит, как аварийный
отцепившийся вагон.
А над Римом, а над Римом
Новый год, Новый год!
Бомбой ахают бутылки
из окон,
из окон,
ну, а этот забулдыга
ванну выпер на балкон.
А над площадью Испании,
как летающий тарел,
вылетает муж из спальни –
устарел, устарел!
В ресторане ловят голого.
Он гласит: «Долой
невежд!
Не желаю прошлогоднего.
Я хочу иных одежд».
Жизнь меняет оперенье.
И летят, как лист в леса,
телеграммы,
объявления,
милых женщин адреса.
Милый город, мы потонем
в превращениях твоих,
шкурой сброшенной питона
светят древние бетоны.
Сколько раз ты сбросил их?
Но опять тесны спидометры
твоим аховым питомицам.
Что еще ты натворишь?!
Человечество хохочет,
расставаясь со старьем.
Что-то в нас смениться хочет?
Мы, как Время, настаем.
Мы стоим, забыв делишки,
будущим поглощены.
Что в нас плачет, отделившись?
Оленихи, отелившись,
так добры и смущены.
Может, будет год нелегким?
Будет в нем погод нелетных?
Не грусти – не пропадем.
Образуется потом.
Мы летим, как с веток яблоки.
Опротивела грызня.
Но я затем живу хотя бы,
чтоб средь ветреного дня,
детектив глотнувши залпом,
в зимнем доме косолапом
кто-то скажет, что озябла
без меня,
без меня...
И летит мирами где-то
в мрак бесстрастный, как крупье,
наша белая планета,
как цыпленок в скорлупе.
Вот она скорлупку чокнет.
Кем-то станет – свистуном?
Или черной, как грачонок,
сбитый атомным огнем?
Мне бы только этим милым
не случилось непогод...
А над Римом, а над миром –
Новый год, Новый год...
...Мандарины, шуры-муры,
и сквозь юбки до утра
лампами
сквозь абажуры
светят женские тела.
1 января 1963 г.
Баллада-диссертация
Нос растет в течение всей жизни.
Из научных источников
Вчера мой доктор произнес:
«Талант в вас, может, и возможен,
но Ваш паяльник обморожен,
не суйтесь из дому в мороз».
О нос!..
Неотвратимы, как часы,
У нас, у вас, у капуцинов
по всем
законам
Медицины
торжественно растут носы!
Они растут среди ночи
у всех сограждан знаменитых,
у сторожей,
у замминистров,
сопя бессонно, как сычи,
они прохладны и косы,
их бьют боксеры,
щемят двери,
но в скважины, подобно дрели,
соседок ввинчены носы!
(Их роль с мистической тревогой
интуитивно чуял Гоголь.)
Мой друг Букашкин пьяны были,
им снился сон:
подобно шпилю,
сбивая люстры и тазы,
пронзая потолки разбуженные,
над ним
рос
нос,
как чеки в булочной,
нанизывая этажи!
«К чему б?» – гадал он поутру.
Сказал я: «К Страшному суду.
К ревизии кредитных дел!»
30-го Букашкин сел.
О, вечный двигатель носов!
Носы длиннее – жизнь короче.
На бледных лицах среди ночи,
как коршун или же насос,
нас всех высасывает нос,
и говорят, у эскимосов
есть поцелуй посредством носа...
Но это нам не привилось.
1963
Монолог биолога
Растут распады
из чувств влекущих.
Вчера мы спаривали
лягушек.
На черном пластике
изумрудно
сжимались празднично
два чутких чуда.
Ввожу пинцеты,
вонжу кусачки –*
сожмется крепче
страсть лягушачья.
Как будто пытки
избытком страсти
преображаются
в источник счастья.
Но кульминанта
сломилась к спаду –
чтоб вы распались,
так мало надо.
Мои кусачки
теперь источник
их угасания
и мук истошных.
Что раньше радовало,
сближало,
теперь их ранит
и обижает.
Затосковали.
Как сфинксы – варвары,
ушли в скафандры,
вращая фарами.
Закаты мира.
Века. Народы.
Лягухи милые,
мои уроды.
1964
Противостояние очей
Третий месяц ее хохот нарочит,
третий месяц по ночам она кричит.
А над нею, как сиянье, голося,
вечерами
разражаются
Глаза!
Пол-лица ошеломленное стекло
вертикальными озерами зажгло.
...Ты худеешь. Ты не ходишь на завод,
ты их слушаешь,
как лунный садовод,
жизнь и боль твоя, как влага к облакам,
поднимается к наполненным зрачкам.
Говоришь: «Невыносима синева!
И разламывает голова!
Кто-то хищный и торжественно-чужой
свет зажег и поселился на постой...»
Ты грустишь – хохочут очи, как маньяк.
Говоришь – они к аварии манят.
Вместо слез –
иллюминированный взгляд.
«Симулирует», – соседи говорят.
Ходят люди, как глухие этажи.
Над одной горят глаза, как витражи.
Сотни женщин их носили до тебя,
сколько муки накопили для тебя!
Раз в столетие
касается
людей
это Противостояние Очей!..
...Возле моря отрешенно и отчаянно
бродит женщина, беременна очами.
Я под ними не бродил,
за них жизнью заплатил.
1962
* * *
Я в Шушенском. В лесу слоняюсь.
Такая глушь в лесах моих!
Я думаю, что гениальность
Переселяется в других.
Уходят имена и числа.
Меняет гений свой покров.
Он – дух народа.
В этом смысле
Был Лениным – Андрей Рублев.
Как по архангелам келейным,
порхал огонь неукрощен.
И может, на секунду Лениным
Был Лермонтов и Пугачев.
Но вот в стране узкоколейной,
шугнув испуганную шваль,
В Ульянова вселился Ленин,
Так что пиджак трещал по швам!
Он диктовал его декреты.
Ульянов был его техредом.
Нацелен и лобаст, как линза,
он в гневный, фокус собирал,
Что думал зал. И афоризмом
Обрушивал на этот зал.
И часто от бессонных планов,
упав лицом на кулаки,
Устало говорил Ульянов:
«Мне трудно, Ленин. Помоги!»
Когда он хаживал с ружьишком,
он не был Лениным тогда,
А Ленин с профилем мужицким
Брал легендарно города!
Вносили тело в зал нетопленный,
а Он – в тулупы, лбы, глаза,
Ушел в нахмуренпые толпы,
Как партизан идет в леса.
Он строил, светел и двужилен,
страну в такие холода.
Не говорите: «Если б жил он!..»
Вот если б умер – что тогда?
Какая пепельная стужа
сковала б родину мою!
Моя замученная муза,
Что пела б в лагерном краю?
Как он страдал в часы тоски,
когда по траурным
трибунам –
По сердцу Ленина! –
тяжки,
Самодержавно и чугунно,
Стуча,
взбирались
сапоги!
В них струйкой липкой и опасной
Стекали красные лампасы...
И как ему сейчас торжественно
И как раскованно –
сиять,
Указывая
Щедрым
Жестом
На потрясенных марсиан!
1962
* * *
Ж.-П. Сартру
Я – семья
во мне как в спектре живут семь «я»
невыносимых как семь зверей