Текст книги "Частное лицо (СИ)"
Автор книги: Андрей Матвеев
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Звонок со второй пары прозвонил резко и оглушительно. Можно встать, размять затекшие ноги и пойти покурить. В дверях свалка, всем не терпится поскорее выскочить из душной аудитории. Идет к дверям, берет барьер, вырывается на свободу. Рука привычно лезет в правый карман, нащупывает пачку сигарет, достает одну, левая рука в этот момент нашаривает коробок спичек. Автоматизм движений, доведенный до совершенства. Весеннее солнышко пляшет по выщербленному паркету коридора. В левой стороне груди привычная мертвая пустота, изредка заполняемая приступами боли. Голова опущена, сигарета во рту, ловко зажженная одной рукой спичка на полпути к цели. Вежливый и равнодушный голос у самой курилки: – Простите, вы такой–то? – Поднимает голову, рассматривает бледное, гладко выбритое молодое лицо с неприметной синевой глаз. – Да, а что? – Вы не могли бы проводить меня вниз? – В желудке образуется тошнота, какой–то нехороший страх гибкой веревкой связывает ноги. – Зачем? – В ответ видит мелькнувшую в чужой ладони красную книжицу. – Областной оперативный отряд, надо поговорить… «Всего–то, – думает он, так и не донеся спичку до нужного предмета, – отчего бы и нет?», и послушно спускается вслед за коричневой курткой незнакомца по лестнице.
На улице хорошо и спокойно, страх исчезает, незнакомец уверенно подходит к стоящей поодаль серой «волге», садится на переднее сиденье рядом с водителем, кивая ему головой на заднее. Плюхается на потертый матерчатый чехол, опять что–то нехорошо покалывает ноги, как–то не очень увязывается – областной оперативный отряд и серая «волга», но отчего бы и не поиграть в детективные игры, ни в чем предосудительном сам себя не замечал, так что в любом случае разнообразие, шофер трогает с места, машина быстро выруливает на проспект, затем сворачивает на боковую улицу, потом еще на одну, заезжает в какой–то тупик, останавливается у большой глухой двери безо всякой вывески. Вместе с коричневой курткой выходит из машины, куртка, все так же молча, нажимает маленькую кнопочку звонка у правого косяка двери. Дверь открывается, близнец коричневой куртки пропускает их внутрь и закрывает за ними дверь на внутренний замок. Солнце и весенняя улица остались на свободе, а он оказался взаперти. «Это не шутки», – отчего–то впадая в отчаяние, думает он, не зная, куда идти дальше, – Подожди здесь, – как–то внезапно и достаточно высокомерно обращается к нему коричневая куртка и скрывается со своим близнецом в коридоре. Он осматривается. Небольшой четырехугольный тамбур (предбанник, холл, прихожая), два забранных решетками и закрашенных окна, выходящих на улицу. Несколько деревянных стульев, сколоченных в один ряд – как в дешевом кинотеатре или занюханном клубе. Когда–то окрашенные в голубой цвет, ныне же просто облезлые и такие же тревожные, как все помещение. Высокий потолок с мощной лампой без абажура. На подоконнике графин с водой и граненый стакан. Пепельницы нигде не видно, и он не знает, можно ли курить. Не знает, но очень хочет и думает о том, что можно было успеть это сделать, пока шел к машине. – Пойдем, – машет ему рукой появившаяся коричневая куртка, и он идет вслед за ней в черный коридор. В нем темно, лишь в самом конце светлеет окошко с каким–то фикусом–кактусом на подоконнике. Он чувствует себя беспомощным и одиноким и понимает, что здесь он ничто: так, простое некто, бесправный имярек, представитель толпы, пришедший на встречу с властью. Впрочем, в книгах это описано достаточно точно и подробно, так что он может не думать об этом слишком много. Коричневая куртка открывает самую дальнюю от входа в коридор дверь и заходит первой, оставив дверь открытой. Он машинально, даже не спросив разрешения, вваливается за своим провожатым.
– Проходите, проходите, – говорит ему представительный мужчина средних лет, с густой шевелюрой, большим крючковатым носом и в очках, сидящий за большим же письменным столом. Коричневая куртка молча поворачивается, выходит и закрывает за собой дверь, он садится на единственный стул, стоящий перед столом.
Стол пустой, на нем лишь пепельница (все же, наверное, можно курить, хотя пепельница пуста) и телефон. Веселенький красный телефон на темной полировке стола. Очкастый и крючковатый смотрит на него выжидающе и улыбаясь. – Давай знакомиться, – говорит вдруг мужчина, так же беспардонно, как и коричневая куртка, переходя на «ты», – капитан Левский, Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович, особого значения это не имеет), а… – Он называет себя, чувствуя, что коленки начинают предательски дрожать. – Ну что ты перепугался, как кролик! – возмущенным фальцетом говорит ему капитан в штатском (хороший синий костюм–тройка, из нагрудного кармана пиджака торчит уголок белого платочка с серой каймой). – Давай, поговорим.
– Давайте, – отчего–то развязно отвечает он и закидывает ногу на ногу. Капитан Левский пристально смотрит на него, а потом, как бы смилостившись, изрекает: – Если хочешь, можешь курить. – Он испуганно садится совершенно прямо, что называется, аршин проглотив, и послушно закуривает, страх овладевает каждой клеточкой, подрагивают руки, ощутимо начинает болеть голова.
– Что ты это там за журнал выпустил? – вдруг усмехнувшись и очень по–домашнему спрашивает Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович). – Расскажи–ка!
«Всего–то и делов?» – удивленно думает он, снова садится поудобнее, выпускает струю дыма чуть левее головы капитана и начинает рассказывать, что да, этой зимой он действительно выпустил на своем курсе литературный журнал, точнее, альманах, так как особой периодичности не планировалось, сделал один номер, его прочитал куратор и запретил распространять, но ведь это давно было, так стоит ли…
– Стоит, стоит, – довольно грозно проговорил капитан и продолжил: – Гумилева вот напечатал, белогвардейца… – Так ведь он поэт, – растерянно ответил гость капитана. – Ну и что, – возразил хозяин кабинета, – поэты – они разные бывают. А статья твоя редакционная?
– Что статья? – изумился он. – Статья как статья, впрочем, к ней куратор и привязался…
– Да уж, – довольно пробубнил Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович) Левский, – именно, что статья. С надклассовых позиций, гуманизм, видите ли, должен быть всеобщим, безмерным и всепоглощающим. Ишь ты, какой Дубчек нашелся…
Он не знал, кто такой Дубчек, а потому промолчал, поняв вдруг, что дело совсем не в журнале и вляпался он в этот стул, как кур в ощип. В ощип–во щи. Ощипанный кур во щах. – Ну ладно, – сказал капитан, – получил за журнал строгача? – Получил, – кивнул он в ответ.
– Это хорошо, а ты вот мне скажи, ты такого–то знаешь? – и Левский назвал фамилию его приятеля–философа, с которым он прошлым июнем ездил на дачу.
«Сказать «нет», – подумал он, – но ведь это неправда, да и явно этот носатый знает, что мы приятели…» – Знаю, – ответил он. – Что он за человек? – Прекрасный парень.
Капитан захохотал. – Конечно, – вдруг очень быстро начал говорить он, как–то хищно пригнувшись за столом, – прекрасный, да и ты прекрасный, да и вся компашка ваша прекрасная, только и знаете, что водку пить, таблетки глотать и антисоветчину пороть. Как сидишь, дерьмо! – вдруг закричал Левский, заканчивая тираду.
Он почувствовал, что взмок от пота, сел прямо и посмотрел на капитана. – А чего вы на меня кричите?
– Да я тебе еще по ушам надаю, – отпыхиваясь, сказал капитан и по–деловому спросил: – Из университета хочешь вылететь? Он пожал плечами.
– Что, – засмеялся капитан, – скажешь, тебе все равно? Врешь, голубчик, все вы маменькины дети, – и Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович) грязно выругался. – Передам вот в отдел по борьбе с наркоманией (отчего–то поднял трубку телефона, покрутил ее в воздухе и положил обратно), что ты таблеточками балуешься, и все. Мотай срок, прощайся с благополучной жизнью. Хочешь?
– Нет, – совершенно искренне ответил он.
– Вот то–то, – удовлетворенно сказал капитан и продолжил: – Таблеточками–то тебя кто снабжает? – В аптеке беру, – хмуро сказал он.
– Опять врешь, – с удовольствием заметил капитан. – Тоже мне, абстрактный гуманист, мир с бесклассовых позиций, а врешь, как сапожник…
«Почему именно сапожник?», захотелось спросить ему, но он вовремя промолчал.
– Может, – вкрадчиво продолжил капитан, – твой дружок–философ тебя таблетками снабжает?
– Нет, – решительно замотал головой, – он вообще противник этого… Капитан снял очки, достал из нагрудного кармана носовой платок и стал неторопливо протирать стекла. «Сейчас будет бить, – отчего–то подумал он, – сейчас положит очки на стол, встанет, подойдет ко мне и даст со всего размаха в ухо. Сначала в одно, потом в другое, потом ударит ладонью по шее, я упаду, и он начнет бить меня ногами…»
Дверь бесшумно открылась, и в комнату проскользнул еще один человек средних лет, в таком же костюме–тройке, только сером в полоску. (Странно, если бы этого не случилось. Хотя двое на одного – это много. Впрочем, драки по правилам давно отменены. Ему не до смеха. Был один Левский, стало два. Шерочка с шерочкой, но без всякой машерочки. Бить собирался один, второй должен уговаривать. Раздвоение личности, разделение функций, дифференциация склонностей–наклонностей. У второго Левского нос не крючковатый, а прямой, очков нет, а из верхнего кармана выглядывает все тот же белый уголочек чистого и накрахмаленного платка, но на этот раз без каймы.)
– Работаете, Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович)? – спросил Левский‑2, перемещаясь от двери к столу и как бы не замечая человека, сидящего на стуле перед капитаном.
– Работаю, работаю, Максим Платонович, – довольно подобострастно и скороговоркой ответил Левский‑1 (имена–отчества у них все же были разные).
– И как успехи? О чем разговор–то?
– О наркотических снадобьях, – брезгливо, как о чем–то очень непристойном проговорил капитан.
– Ну-у, – протянул Левский‑2, – вы так до утра сидеть будете, – и резко, даже как–то прищелкнув при этом каблуками штиблетов, повернулся к нашему герою.
«Это никакой не оперотряд, – отчего–то с мучительной грустью подумал тот, – это даже не милиция…»
– Вы понимаете, кто с вами разговаривает? – с твердой и абсолютно холодной вежливостью обратился к нему вновь вошедший Левский.
Он ничего не ответил, лишь посмотрел на человека в серо–полосатой тройке с нескрываемой неприязнью в глазах. – Вы правы, – усмехаясь, проговорил Максим Платонович и тихо, как бы сам вслушиваясь в собственный голос, произнес три знаменитые на всю страну буквы. Потом сел на стул, частично прикрыв стушевавшегося капитана, достал из внутреннего кармана пачку листочков из тонкой папиросной бумаги и протянул ему: – Вам это знакомо? – Нет, – моментально и очень решительно ответил он.
– Ну, не надо так врать, – засмеялся Левский‑2 и соскочил со стула. – Вы прекрасно знаете, что это такое. Да вот, – и он стукнул ладонью по темной полированной крышке, – тут же недавно сидел ваш приятель, ну этот, с философского факультета, и рассказывал нам, как он читал вам в лесу на даче то, что напечатано на этих страничках… – А что там напечатано? – поинтересовался он. – Какая наглость! – проворчал Левский‑1.
– Не надо, не надо, – довольно грубо, но совсем не зло сказал серо–полосатый Максим Платонович, – не забывайте, где находитесь. Ведь нам от вас надо только одно: подтверждение. Вы понимаете, под–твер–жде–ние!
– Я был пьян, – сказал он, – я был пьян и ничего не помню. – Жаль, – обращаясь к первому Левскому и одновременно закуривая сигарету, сказал серо–полосатый, – придется мальчику в армию идти. – Нет, – покачал головой Левский‑1, – скорее, в психушку. – Почему? – радостно спросил Максим Платонович. – Таблетки есть не надо, – ответил Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович).
– Так можно и срок схлопотать, – очень соболезнующе проговорил Максим Платонович.
Он сидел и чувствовал, как что–то вжимает его в стул. Попался и уже не выкарабкается. Все. Оттоптался, отбегался. Дернуло его тогда забраться на эту дачу, дернуло тогда приятеля–философа привезти с собой эти дурацкие папиросные странички. Хотелось кричать, биться головой о стену, рухнуть на пол и задрыгать ногами в приступе падучей. Но стул крепко держал его, не пошевелить ни рукой, ни ногой, мертвый язык, мертвый мозг, давно уже мертвое сердце. Так бесславно заканчивается жизнь. В запертом кабинете, наедине с раздвоенно–одинарным сотрудником КГБ. Ему всего восемнадцать, и для него уже все кончено…
– Пишите, – повелительно и грозно сказал Левский‑2, показывая рукой на стол. Там уже лежала маленькая стопка чистых листов бумаги и белая канцелярская шариковая ручка. – Что? – недоуменно спросил он.
– Все, – сказал Максим Платонович и, повернувшись к первому Левскому, добавил: – Иди, я один справлюсь.
Левский‑1, не попрощавшись, медленно и вальяжно растворился в воздухе (вышел из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь), а второй занял его место.
– Ну зачем это тебе? – вдруг сердобольно и по–отечески спросил Максим Платонович. – Вылетишь из университета, да еще действительно загремишь куда–нибудь. Ну, читал ты эти бумажки, ну и признайся в этом, все ведь признались…
– Кто это, все? – спросил он.
Левский‑2 улыбнулся мягкой улыбкой воспитателя недоумков и начал по памяти перечислять, кто эти все. Он услышал фамилии философа–командира и сокурсницы/приятельницы, услышал фамилию своего сокурсника, того самого, что научил его употреблять таблетки, а несколько лет спустя покончит с собой из армейского пистолета Макарова, фамилии девиц–журналисток и девиц–философов. – Правильно? – спросил Максим Платонович. Он кивнул головой.
– Пиши, только про бумажки, больше ничего. Ни про дачу, ни про таблетки, пусть тебя это не волнует. – Я не знаю, как писать. – Бери ручку, я буду диктовать.
Он придвинул стул к столу, взял ручку и положил перед собой листок бумаги.
Максим Платонович закурил новую сигарету и, расхаживая по комнате, начал диктовать ему текст. «Я, такой–то, такого–то числа такого–то месяца такого–то года, в компании своих друзей…» – Знакомых, – поправил он второго Левского. – Хорошо, «знакомых…»
Текст был странички на полторы, рука еле двигалась, дрожь в коленках все не проходила. Наконец, человек в серо–полосатой тройке закончил диктант, он аккуратно расписался, поставил дату и протянул листочки на проверку. – Молодец, – сказал Левский‑2, потягиваясь, – возишься с вами, дураками, возишься, не понимаете, что ради вашей же пользы…
Ему было все равно, ради чьей пользы вначале с ним возился Левский‑1, он же Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович), а затем Левский‑2, он же Максим Платонович. Ему было бы намного проще и легче, если бы его избили, жестоко, в кровь, может, что и ногами, но не заставляли писать эти два неполных листочка. Но он написал их, пусть и под диктовку. Написал и собственноручно подписал, отдав человеку в серо–полосатом костюме, и сидит сейчас все на том же стуле и не может с него подняться. Сидит дерьмо в дерьме, да еще измазанное дерьмом. С ним поступили просто, показали кулак, и он сделал лапки кверху. Он трус и мерзавец, и больше ничего. Пусть остальные признались (в чем? что они такого сделали?), а он должен был молчать, предки ему этого не простят, С ним поступили хуже, чем если бы бросили на пол и стали пинать ногами: его не тронули пальцем и размазали по стенке.
– Переживаешь? – хмыкнул Левский‑2. – Ну и дурак! —
– Что сейчас будет? – спросил он.
– Кому, тебе?
– Всем…
– А, о всех думать начал? – засмеялся серо–полосатый. – Посмотрим. Передадим представление в университет, там и будут решать. А вообще–то гнать вас всех надо! – сурово докончил он. – Откуда?
– Да отовсюду, дурак! Иди давай, сколько можно с тобой время терять!
Дверь открылась, и появилась уже знакомая кожаная куртка. – Проводи, – сказал Максим Платонович.
Он встал и на негнущихся ногах вышел в коридор, потом дошел до двери, подождал, когда ему откроют, вышел на улицу. Светило солнышко, весело чирикали воробьи. Дверь за ним с лязгом захлопнулась, и он подумал, что опять свободен курить, не спрашивая на то разрешения. Свободен. Светит солнышко, чирикают воробьи. Ничего страшного не произошло.
(Ничего страшного не произошло. Представление пришло в университет, было комсомольское собрание. Трех факультетов. Приятеля–философа исключили, двоих перевели на заочный, одну на вечерний, остальных, включая и его, отправили в академ, закатив по выговору с занесением в личное дело. Приятель–философ уехал из города, а через несколько лет оказался в Нью – Йорке. – Обычное дело, – сказала его сокурсница/приятельница, когда они как–то – он уже был женат, и они сидели втроем за бутылкой сухого, – заговорили об этом. – Кто настучал? – поинтересовался он. – А какая сейчас разница? – удивленно сказала она.)
7Он вышел из тупика и пошел по улице, не замечая, что идет по проезжей части. Никого не хотелось видеть, ни с кем не хотелось говорить. Отчетливо различимый запах дерьма. Говна, если хочется большей точности. Его обрызгала проезжающая мимо машина, удивительно напоминающая ту самую «волгу», на которой пару часов назад его везли в компании с коричневой курткой. Серую, неприметную «волгу» с обычными, даже не заляпанными грязью номерами. Не хотелось никого видеть, не хотелось ни с кем говорить, не хотелось жить. И тут он понял, что наступил тот момент, когда ему надо только одного: прежде, чем что–то предпринять (вскрыть вены, напиться мышьяка или уксусной эссенции, застрелиться из отцовского ружья, надеть на шею сделанную из ремня петлю, выброситься с энного этажа), ему надо побыть с Нэлей. Просто побыть рядом, и больше ничего.
Но сделать это было намного труднее, чем на это решиться. Нэлин след пропал еще два года назад. Два, в общем–то, безмятежных года, с ожидающей в конце ловушкой. Тип–топ, прямо в лоб, по обочине хлоп–хлоп. На лесных дорогах бывают страшно глубокие ямы. Выбираешься, сбивая в кровь руки и обдирая коленки. Затхлый воздух близлежащего болота. Туча разъяренного и свирепого комарья.
В желудке посасывало – ничего не ел с самого утра. Если идти домой, то потеряет слишком много времени, да и нет никакого желания видеть мать. Зашел в столовку, сжевал что–то безвкусно–омерзительное. Серое, неприглядно лежащее на тарелке. Не хватало только, чтобы в сером копошились черви. Бунт на броненосце «Потемкин», коляска с орущим ребенком грохочет по ступеням знаменитой одесской лестницы. Поев, зашел в туалет, помочился и долго, с наслаждением мыл руки под струей холодной воды. Мыла не было, тер просто так – ладонь о ладонь, пока обе не покраснели. Вытер носовым платком, посмотрел на него с сожалением и бросил в пластмассовую урну, заполненную испачканными газетами, пустыми пачками из–под курева и прочей дребеденью. Когда вышел из столовки, то погода уже испортилась, солнышко скрылось за мрачной грядой туч, поднялся ветер. Северный, пронизывающий до костей. Поднял воротник у пальто, закурил и стал думать, что делать дальше. Пустота внутри вновь заполнилась ноющей болью, думать же о том, что произошло, – нет, даже определять это, как–то формулировать в памяти не хотелось, забыть, вычеркнуть, закрасить глухим черным цветом, пусть всего лишь на несколько часов. Попытаться узнать в библиотеке? Деловой походкой дошел до остановки, вскочил в подошедший троллейбус. Двери закрылись, машина тронулась. Библиотека через две остановки, за окном проплывают мрачные дома поры весенней непогоды. Поры–пары, пары–пары, ударение переходит с одного слога на другой, меняя весь смысл слова, парящая земля, по которой проходят влюбленные пары. Хотя насчет влюбленных он загнул. Троллейбус притормозил, двери открылись, соскочил, не дожидаясь полной остановки. Все те же двери, все та же выщербленная лестница со старым, потертым ковром. Давно здесь не был, скоро два года. Идет быстро, даже запыхался. Входит в зал абонемента, чувствуя, как из–под пластыря вновь выступает кровь. Вот здесь он впервые ускользнул от палача, а вот здесь тот его почти настиг, встреча отложена, но насколько? Ни одного знакомого лица, да и расположение стеллажей другое. За два года многое изменилось, практически все. – Что вам угодно?
Он объясняет, что, точнее, кого ему угодно. Сожалеют, что помочь ничем не мотут, так как нужный человек давно здесь не работает. Что делать? Ну, нам–то откуда знать, впрочем, может вам обратиться в справочную?
Он прощается и спускается обратно. Вот здесь могла лежать его голова. Дом с привидениями, гулкое и таинственное уханье в давно не топленном камине. Выходит на улицу, решает позвонить домой, потом соображает, что делать ему это просто незачем. Возле Главпочтамта есть киоск горсправки, надо идти туда. Ветер все усиливается, с утра вышел без шапки, было тепло и солнечно, но утро было так давно, что и не помнится. Пешком доходит до киоска, тот, как назло, закрыт. Сегодня все против него, сегодня день полного облома. Видит у входа в почтамт двух знакомых, переходит на другую сторону и убыстряет шаги. Необходимо найти еще один киоск, иначе остается лишь идти по ее старому адресу, а ему этого не хочется. Он не знает, почему, хотя не исключает, что она все еще живет там. Надо отсрочить, пусть на какое–то время. У центральной площади находит еще один киоск, на этот раз работающий. Платит то ли двадцать, то ли тридцать копеек и заполняет бланк. Такая не проживает. Минутное отчаяние, потом понимает, что у нее может быть новая фамилия. Остается ехать к ней, прямо сейчас, наплевав на все приличия. Правда, можно найти Галину и узнать у нее, он знает ее рабочий телефон, знает и домашний адрес, две копейки есть, а вот и телефон–автомат.
Очень долго идут гудки «занято», потом он, наконец, прорывается. Такая у вас работает? Да. Ее можно к телефону? Низкий приятный голос: я слушаю. Обращается к ней по имени и говорит, что это звонит именно он, и сразу же, не давая ей вставить слова, выпаливает свою просьбу: ему надо увидеть Нэлю, срочно, не знает ли она, где та работает и как ее найти? В трубке пауза, затем короткие гудки. Ему становится жарко, чувствует, как с кровью уходят и силы. Надо плюнуть, надо поехать домой, лечь в кровать и закрыться с головой одеялом. Старый, испытанный способ. Еще лучше сказать – средство. Старое, испытанное средство. Только вся штука в том, что домой не хочется. Можно пойти в общагу и выпить водки, только этого тоже не хочется, не хочется ничего, кроме того, что… Да, кроме одного: ему надо увидеть Нэлю, все остальное трын–трава. Поэтому придется ехать к ней домой, пусть это и нельзя, пусть он не знает, кого там встретит, но больше ничего не остается. Он идет на трамвай.
К Нэлиной двери он подходит уже часов в пять. Ветер принес с собой снег, голова вся мокрая, уши пылают. Нажимает кнопку звонка и со страхом ждет, что произойдет. Правда, к страху примешивается любопытство. Дверь открывает незнакомая женщина и пристально смотрит на незваного визитера. Он тушуется, но все же, экая, мэкая и бэкая, спрашивает, живет ли здесь Нэля. Нет, отвечает незнакомая женщина, но потом продолжает: она недавно переехала и есть адрес. Где, спрашивает он с нетерпением. Женщина захлопывает дверь, а открыв через некоторое время, протягивает ему бумажку. Спасибо, говорит он, сбегая по ступенькам. Его не удостаивают ответом, и дверь вновь захлопывается.
Он смотрит на бумажку. Незнакомая улица, это новый район, но как туда добираться, он знает. Правда, пока доберется, будет совсем поздно, но это сущая ерунда. Реальности для него больше не существует, как не существует и ветра со снегом, и города вокруг – есть лишь потребность увидеть Нэлю, пусть на минуту, на какое–то мгновение, все остальное рассыпается как неловко построенный карточный домик. Он проверяет, что с пластырем, и обнаруживает, что тот почти сухой – видимо, кровь опять перестала идти.
Вновь добирается до трамвая, через несколько остановок выходит и пересаживается на автобус. Заметая следы, скрывается от преследования. Тип–топ, прямо в лоб, по обочине хлоп–хлоп. Автобус идет долго, хочется спать, голод опять дает себя знать. Выходит в какой–то аэродинамической трубе с двумя рядами бетонных коробок. Длинными рядами. Двумя длинными рядами. Ни деревца, ни одного черного, оголенного зимой ствола. Смотрит на бумажку с адресом, до нужного дома надо проехать еще одну остановку, ничего, дойдет и пешком. Ветер бьет в спину, снег сыплет полными пригоршнями, кажется, что палач вновь замаячил за спиной. Нужный дом, вход в подъезд со двора. Проходит сквозь арку, быстро находит искомое и нажимает кнопку лифта. Пахнет кошками, табаком и чем–то еще, большая бетонная громада, усыпальница душ и сердец. Выходит на пятом этаже, оказывается, что надо подняться еще на один. Опять взмок, нет сил нажать кнопку звонка. Весь день двери, весь день серость и сырость, сырость и тлен. Дверь открывает Нэля и замирает в освещенном дверном проеме.
По замыслу положено отточие. Дальше идет фраза: у нее странно испуганные глаза. Это, пожалуй, единственное, что как–то отличает ее сегодняшнюю от той, что ушла два года назад, весело помахивая сумочкой. Боится? Но чего? – Проходи, – говорит шепотом. В тренировочных брюках и свитере, домашняя и очень обыденная. О-о. Он проходит в прихожую, она прикрывает дверь в комнату и сердито спрашивает: – Ты зачем пришел? – Он пытается что–то сказать, но в горле лишь клокочет и булькает, левая сторона груди вновь становится влажной, пора менять пластырь. – Что–то серьезное? – Он кивает головой. – У меня дома свекровь, – объясняет Нэля, – так что подожди на улице, – Он выходит на площадку, в спину подгоняет детский плач, «Что же, – думает он, спускаясь обратно в лифте, – так и должно было случиться, все идет так, как и должно идти. Она замужем, у нее ребенок. Ненавидеть и любить ее больше нет смысла. Она стала другой, пусть, вроде бы, и не изменилась. Хотя, впрочем, откуда мне знать, как она изменилась?» Лифт останавливается на первом этаже, и он вновь оказывается на улице. Вновь ветер и снег, и он понимает всю бессмысленность своего желания. Побыть рядом. Просто побыть рядом. Вопрос: зачем? Ответ: незачем. Нэля выходит из подъезда минут через десять, он уже снова успел замерзнуть и стоит, подпрыгивая на одном месте.
– Ты чего так замерз? – Объясняет, что утром было тепло, а сейчас уже семь вечера и… – Ладно, – говорит она, – пойдем, посидим где–нибудь в кафушке, деньги–то у тебя хоть есть? У него было рубля три, может, и четыре.
– Как всегда, – говорит Нэля и проверяет, взяла ли с собой кошелек. Кошелек она взяла, и они короткими перебежками – ветер все усиливается – добираются до стеклянных дверей кафе. Народу, на удивление, немного, и им сразу же удается сесть. Столик в углу зальчика, почти у окна, она заказывает по второму, бутылку вина и кофе. – Как ты живешь? – спрашивает он, отогревшись. Она поднимает лицо от тарелки: – Что, ты только за этим меня и вытащил?
Он краснеет и сбивчиво начинает рассказывать, что произошло сегодня с утра. Нэля маленькими глотками пьет красное сухое вино, ее лицо становится холодным и равнодушным.
– Ну и дурак, – говорит она, когда он заканчивает рассказ. – Надо было сразу им все рассказать, тогда бы они от тебя быстрее отстали. – Достает из сумочки сигареты и мундштук, собирается закурить. – Курят только в холле, – бросает на ходу официант с подносом, идущий к соседнему столику. Нэля что–то бормочет и предлагает ему выйти покурить. Он сдался, он опять убит и раздавлен, все бесполезно, этот крест надо нести одному. В безвыходной ситуации нашел самое бесполезное решение. Гусь свинье не товарищ, Богу – богово, а кесарю – кесарево и прочая, прочая, прочая. Впрочем, чего он хотел? Что она зальется слезами и бросится ему на шею? Что скажет, что он был прав, снимет с него все грехи и возьмет на себя? Что пожалеет его, погладит по головке, обласкает и уложит спать? Что она просто способна понять его?
Вновь холодная волна ненависти. Тонкая шея, которую так хорошо можно сдавить своими крепкими и сильными пальцами. Еще недавно юношескими, а теперь мужскими. Восемнадцать лет, достиг избирательного ценза. И отсиживать будет во взрослой зоне. За что, пацан? За убийство. Дай спичку, просит Нэля, садясь на подоконник. Он зажигает ей спичку и смотрит, как она ровно и ладно прикуривает, аккуратно склонив свою стриженую голову. Только сейчас он замечает, что она подстриглась, что груди ее стали больше и круглее, да и сама она как–то округлилась и стала еще женственней, чем два года назад. Значит, изменились не только глаза, значит, она действительно изменилась и сейчас рядом с ним просто другой человек.
– Ты дурак, – продолжает Нэля, пижонски пуская дым из ноздрей. – Какого черта ты вообще связался с этой компанией? – А что мне было делать? – с недоумением отвечает он. – Ну конечно, – смеется она, – сейчас ты скажешь, что это я виновата, бросила тебя, вот ты и пустился во все тяжкие…
«А ты права, – думает он, – это я и собирался сказать», но говорит совсем другое, вновь пытается объяснить, что ничего страшного и недопустимого ни он, ни кто–либо из его друзей не сделал.
– Конечно, не сделал, – отвечает Нэля, – но ведь это никого не …т (цензура выбрасывает три буквы: две орально–генитальные «е» и увязшую в интромиссии «б»). Им нужен план, вот они и взяли вас на заметку. А чего ты еще хочешь в этой стране? – А потом продолжает: – И ты думаешь, что все, отмазался? Так ведь сейчас за тобой всю жизнь будет хвост тянуться, тебя и дальше будут мордовать, а ты еще ко мне приперся!
Она вновь матерится, спокойно и деловито, потом достает новую сигарету, разминает ее и вставляет в мудштук. – Я‑то тебе зачем понадобилась?
– Не знаю, – искренне отвечает он, – сейчас просто не знаю… – Боже, ну и дурак же ты, – опять говорит она и вдруг каким–то совершенно материнским жестом гладит его по голове. Он отшатывается, она вздрагивает, будто читает в его глазах все то, что он так никогда и не скажет ей.
– Так получилось, – очень тихо и умиротворенно говорит она, – я знаю, что здорово тебя помучила, но так получилось, прости меня, если можешь.
Он мог бы сказать, что прощать ее не ему, что если кто и простит, то лишь Господь, но вместо этого он опускается на колени прямо здесь, в грязном, давно не мытом холле небольшого окраинного кафе, берет ее руку и целует.
– Встань сейчас же! – испуганно командует она. – Этого еще не хватало! – На ее щеках появляются красные пятна, видимо, разозлилась не на шутку. – Пойдем за столик, – говорит она, приканчивая вторую сигарету.