Текст книги "Частное лицо (СИ)"
Автор книги: Андрей Матвеев
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Первая развилка дорог. Можно, конечно, пойти по прямой, но тогда далеко не все будет ясно, хотя прямая, как известно, намного короче. А можно сделать круг и потом опять вернуться к развилке. Крым Крымом, море морем, яйла яйлой, но ведь в основе всего то, что было когда–то и о чем сейчас можно даже не вспомнить (если заняться разбором словарного ряда, то «можно» – одно из самых употребительных, надеюсь, никому не надо объяснять, почему?).
Но сам он помнил, да, скорее всего, помнит и сейчас. Такое не забывается. Как говорится – без этого никуда. Ни в орешник, ни в малинник. Везло всегда и во всем, кроме любви. Что поделать, такой уж уродился, хотя не урод, не дурак, да и талантом вроде Господь не обидел (смеется, нашаривая под подушкой большой фантомный револьвер, калибр желательно побольше, чтобы сразу – по стенке размазало). Жена? Не в жене дело, жена – следствие, силлогизм наподобие следующего: женщины любят трахаться, моя жена – женщина. Значит, моя жена любит трахаться. Но можно и по–другому: моя жена любит трахаться, моя жена – женщина. Эрго: женщины любят трахаться (смеется, револьвер ускользает из рук, с неслышимым стуком падает на пол, происходит самоспуск, пуля вдребезги разносит несуществующую стену – что же, бывает и такое), но как это рассказать?
(Он идет по пустынной полосе вечернего пляжа. Удивительно, но людей практически никого, лишь они вчетвером – он, Саша, Марина и Машка, – да еще несколько человек. Слишком поздно, остались лишь те, кто с машинами. Только что они с Мариной вылезли из воды, еще совсем немного, и солнце уйдет за яйлу, а тогда не видно ни линии берега, ни линии горизонта. Уплывешь в Турцию – но что там делать? Марина плавает отлично, ничуть не хуже, чем он, – крымчанка, что с нее взять, крымчанка–гречанка, пусть даже на одну четверть. Вот Саша сегодня плещется у берега, но это его проблемы. А сам он идет по пустынной полосе вечернего пляжа, солнце с минуты на минуту упадет за яйлу. Развилка дорог, одна накатанная, вторая же – просто лесная, давно заброшенная, влево, в самую чащобу. Комары, слепни, прочая летняя прелесть. Да еще бабочки, много, великое множество, в основном одни сатиры да крупноглазки, занимаются свальным грехом, какой–то лепи–доптерологический промискуитет, шесть, восемь, вот двенадцать, лишь бы не раздавить, не втоптать в бурый грунт эфемерное счастье чешуекрылых…)
Это как заноза в сердце. Сравнение затаскано и банально, практически трюизм, но от этого–то и его точность: да, да, именно заноза и именно в сердце, а еще вернее – такая длинная хирургическая игла, посверкивающая на солнце. Серебристая, мрачная игла, которую вгоняют тебе под лопатку, она выходит из груди, и с самого кончика капает кровь. Кап–кап, кап–кап, на лбу выступает испарина, становится нечем дышать, в голове появляется звон, в ногах – легкость, потом вдруг исчезает зрение, лишь радостный, радужный, цветной туман (туман–турман, турман–обман), и сколько лет уже так?
В общем, именно из–за этого он и женился. Чтобы вытащить занозу, навсегда забыть длинную сверкающую иглу. Был знаком неделю. По прошествии этой недели, под утро, сделал предложение. Следовательно, и здесь оказался из–за этого, ведь если бы не жена – не полетел бы в Крым, но опять – тропинки, тропинки, где же дорога, где ее бурый грунт и эфемерное счастье чешуекрылых? А все началось еще в школе, в самом конце, в десятом (странно, что когда–то это было). Он рос одухотворенным мальчиком (смеется, револьвер вновь склабится из–под кровати) и очень много читал. А потому ходил в библиотеку. Библиотекаршей была женщина–монстр лет пятидесяти. Жаба. Так и называл ее про себя – большая, мрачная, бородавчатая жаба. Жаба, да еще в очках. Книжки она давала с каким–то утробным ворчанием (или урчанием), и после этих посещений книжного храма (районного книжного храма) всегда хотелось мыться – будто в дерьме тебя вываляли.
Но скоро читать там стало нечего, и он пошел в городскую. Да, как сейчас… Зима, ранняя еще, снежок только недавно установился, день будний, тоска, как это водится, в шестнадцать с небольшим да без тоски? Библиотека в старом здании дворянского собрания (сердце негромко екает, бабушка – дворянка, об этом, правда, в семье не говорят, советская власть таких все еще не любит, да и грамоту, жалованную неизвестно когда, еще в тридцать седьмом в печке спалила – от греха подальше, от бутырок–мутырок, но сердце все равно екает, резные двери, из холла большая мраморная лестница на второй этаж, когда–то дамы в шелках и кринолине, па–де–спань, менуэт и какая–нибудь полька–кадриль, тяжелые мужские енотовые шубы с бобровыми воротниками (или бобровые с енотовыми – поди сейчас, разберись), фрачные лакеи с канделябрами в руках, шампанское, мадера, шустовский коньяк (тот, что с «колоколом»), но это когда–то, а сейчас просто мраморная лестница с затрюханной ковровой дорожкой, белые облезловатые двери с тусклой бронзой ручек (давно не чистили), зал абонемента, как входишь, так справа закуток библиотекаря. Тут он ее и увидел.
Ей было двадцать шесть, и она была жутко разочарована в жизни. (Ж–ж–жутко, гулкое уханье филина в еловом лесу.) Полгода назад развелась с мужем – тот не понимал ее тонкой натуры, жлоб несчастный. Пришлось даже работу сменить, из секретарш в библиотекари (вот только зачем?). А ведь в ней погибает художник, она знает, она чувствует это всей душой, недаром еще в детстве так любила рисовать. А сейчас… Чертова жизнь, сидишь тут как пень (женский род – что, пенька, пниха?) и обслуживаешь великовозрастных балбесов и балбесих, вот еще один подвалил, что тебе надо, мальчик, и глазами на него: зырк, зырк. Тут–то игла, заноза плюс спица, и прямо в сердце. Даже сказать вначале ничего не мог. Стоит, смотрит и млеет, очень уж красивой показалась, как раз такую себе всегда и представлял: ладненькая, ровненькая, грудь, бедра, талия, в общем, типичное женское место, да еще голос – тихий, напевный, как бы сонный, ох как потом он этот голос возненавидит. Голос и имя (Нэля, Нэлли, Нинель, надо же было такое придумать!).
– Что стоишь, смотришь? Чего почитать–то? Фантастику? Приключения?
– А чего злитесь? – вдруг выдавил из себя. – Я же не кусаюсь! – Тут она улыбнулась, тропинка вновь вывернула на давно заброшенную лесную дорогу, что–что, а кусаться такие юные и нетронутые (теорема, которую еще предстоит доказать) и впрямь не умеют, так что безопасны, а раз безопасны, то и забавность в них определенная появляется. И она улыбнулась ему одними ресницами, пошлая эта деваха с чрезмерными честолюбием и женской гордыней (не его характеристика, моя).
Он взял книжку, какую–то очень уж серьезную и модную в то время (в графы «автор» и «название» каждый может подставить что–то свое) и прочитал ее за ночь. Не потому, что книжка попалась очень уж занимательная, скорее, наоборот – более нудной ему давно не попадалось, но вот вернуть ее и взять новую хотелось поскорее, лучше, если завтра. Да, завтра, это будет вернее всего. Так и повелось, он брал книгу, прочитывал ее за ночь, шел в школу, сидел на уроках, сдерживая зевоту, а потом, перекусив что–нибудь дома на скорую руку (милая и забавная идиома), мчался в бывшее дворянское собрание, по мраморной лестнице с затрюханной ковровой дорожкой, на второй этаж, за облезлые белые двери с давно не чищенными бронзовыми ручками. Но только через несколько недель набрался смелости и попросил разрешения проводить ее до дому. Что же, она не отказала.
По дороге рассказывала ему про себя, про то, что (повторим) натура она непонятая и романтичная, что в ней погибает художник, вот вынуждена торчать в этой проклятой библиотеке вместо того, чтобы ваять что–нибудь вечное, муж, жлоб (как уже было сказано) несчастный, ее никогда не понимал – да, песня привычная и не новая, ситуация лишь пикантна, ибо что приглянулось ей в этом молоденьком пареньке? Да кто сейчас знает…
(Его позвали в машину, и он с сожалением пошел обратно, солнце кануло за яйлу, эйфоричные чешуекрылые взлетали прямо из–под ног, дорога сильно петляла и шла в гору. Саша уже включил мотор, Марина с Машкой устроились на заднем сиденье, скорее, пора, завтра рано вставать, поедем в дальнюю бухту, в гору же идти намного сложнее, надо ли было сворачивать на развилке влево, надо ли было идти сюда, куда и Макар в последний раз телят гонял очень давно, дорога поросла травой, машина трогает с места, он прямо на ходу захлопывает дверь, Саша дает газ, вот дорога еще раз петляет, теперь спуск…)
От библиотеки до ее дома они шли пешком, он впервые провожал женщину, взрослую женщину, акцент на оба слова, пойнтер встает как вкопанный, ш–ш–у-ур-р, здоровенная птаха вылетает из заросшей болотины. Падал снег, начало декабря, дни на грани сильных морозов, скоро Новый год, каникулы, потом еще полгода – и все, адье, школа, вот здесь, прямо за железодорожным мостом, я и живу, поезда ночами очень мешают, особенно если как сейчас, сплю одна (зачем говорить, не подумав, хотя, может, наоборот – подумав достаточно?). Он краснеет, никто не видит, это главное, но он–то чувствует, как покраснели и щеки, и лоб, и нос, кровь прилила к ушам, набрать воздух и медленно выдохнуть, иногда помогает, но вот сердце успокоилось, нет, сегодня он зайти не сможет, он просто хотел проводить ее до подъезда, ему пора домой, уже заждались, ах так, что же, спасибо, и он поворачивается, птаха опять исчезла в обочине, а пойнтер, виляя задом и уткнувшись носом в землю, тихо затрусил куда–то в сторону.
Все же это немыслимо (смеется, револьвер опять ускользает из рук, как здоровенная лягушка, как жаба–монстр, очкастая жаба в районном книжном храме), пошло сплошное бездорожье, колдобина на колдобине, все тело в испарине, волосы мокрые, он не может уснуть. Нэля, Нэлли, Нэличка, странное единение «н» и «э», упругое и твердое, как вздыбленная плоть, мягкое и круглое, как она же, но уже успокоившись (же–уже, уж–еж, еж–нож, этот револьвер никогда не выстрелит, недаром он фантомообразный, так что нечего, смеясь, пытаться выловить его под кроватью), и стыдно, стыдно от собственного рукоблудия, скорее бы завтра, чистым, подмытым, в чистый и светлый день, все туда же, на второй этаж, по старой мраморной лестнице, в самую чащобу, нет просвета, не видно дороги, «н» и «э», вензель, изящно вышитый на тонком батистовом платочке небесно–голубого цвета, ты меня сегодня не проводишь (уже сама спрашивает, как этому не порадоваться?), конечно, провожу, зайди в семь, ладно?
Он заходит за ней в семь, они сначала идут в магазин – хлеб, чай, молоко, потом, уже на трамвае, до того самого железнодорожного полотна, того самого моста–места. Сегодня она его не приглашает, просто само собой разумеется, что он зайдет выпить с морозца чайку, а то стоит ли, так промерзнув, сразу возвращаться обратно? Вот и дверь, обитая черным дерматином, первый этаж, как войдешь в подъезд – налево, столько лет прошло, а стоит закрыть глаза, так будто снова в этом подъезде, как уже потом, когда стоишь часами, надеясь что–то вернуть, ухватить за хвост, поймать за узду, обратить вспять, но часы идут, тик–так, тик–так, проходят соседи, со второго этажа, с третьего, это, видимо, с четвертого, вот с этой же площадки, а вот и с пятого, чего стоишь, мальчик, кого ждешь? И выбегаешь из подъезда, затаиваешься неподалеку и вновь возвращаешься через полчаса, пока не понимаешь, что и сегодня она не придет, но потом, потом, все это потом, а потом суп с котом, коты же бывают разные, бывают даже рыжие и красные, а дверь все так же обита черным дерматином, квартира с соседями, ее комната – поменьше, раньше–то она жила не здесь, у них с мужем была квартира, но еще в процессе развода (движется процессия к залу суда, вам туда, а нам сюда) они ее разменяли, мужу – однокомнатную, ей – комнату, ему нужнее, он скоро женится, ну да черт с ним, с мужем, соседка одна, старушонка такая согбенная, ее почти и не видно, проходи в комнату, сейчас чай принесу.
(Тут следует, наверное, описать комнату. Если делать это по часовой стрелке, то: большая кровать, у окна стол, туалетная тумбочка, секретер, старенькая радиола, книжный стеллаж, какая–то акварелька на стене.
Несколько стульев. Напольная ваза с засохшими ветками. Из–з–зящ-щ-щно, – прохрипел ободранный попугай. Можно пустить стрелку обратно, хотя известно, что от перемены мест слагаемых. – Да, правильно: сумма не изменяется!)
Она вносит поднос с чайником, чайничком, чашками–блюдцами–тарелочками–блюдечками да плюс чайными ложечками. Такую кучу всего приволокла, нет, чтобы попросить помочь. – Будь как дома. – Звон ложки о чашку. – Ты не куришь? – Молчаливый моток головой. – Я покурю, ладно? – Длинный мундштук, а в нем маленькая сигаретка без фильтра.
– Хороший чай получился? – Залазит на кровать, сворачивается в клубочек, мурлыкает, пускает дымок, так и хочется за ушком почесать. – Что молчишь–то все? А что тут скажешь? Вот и молчит.
(Всю обратную дорогу, намаялись, накупались, наплавались. Тело расслаблено, вот только голова какая–то чугунная, перенырял, что ли? Тьма глухая, лишь луч фар шарит по дороге. Марина с Машкой на заднем сиденье похрапывают, счастливые, Саша же ведет легко, при этом чуть насвистывая, ас, настоящий ас Александр Борисович, как руль–то у него в руках покоится – легко, будто нимб небесный.) – Слушай, молчун, пошли в выходные на лыжах кататься? Сердце замирает и падает, еще одна игла, спица, заноза, под ту же лопатку, дыхание перехватывает от боли, а выходные – это когда? – Сегодня четверг, дурачок.
– Что же, давай в воскресенье, – и он начинает собираться, окутывает себя шарфом, нахлобучивает шапку, запаковывает тело в пальто (так себе пальтецо–то, на рыбьем меху) и идет к дверям.
– Подожди, – говорит она ему, поправляет шарф, а потом вдруг быстро, как бы клюнув, целует в щеку: – Спокойной ночи!
– Приехали, – говорит Саша, – просыпайтесь, девки, надо машину в гараж ставить.
– Спасибо, ребята, – и он идет к себе в малуху, падает на кровать и сует под нее руку в поисках револьвера.
4В воскресенье хозяйка разбудила его рано, около семи. Он вышел на улицу, поежился, помахал руками (как бы стараясь согреться) и, шурша старым номером «Крымской правды», отправился в туалет (этакий каменный особнячок в самом конце двора). Саша уже выгнал машину, сонная Машка лениво пила чай, Марина что–то делала в хозяйской квартире. Перечисление, начало сюжета дня, день–тень, тень–сень, все тот же пересвист в кустах за домом, надо еще успеть в душ да чашку чая, голова легкая, небо безоблачное, вчера – что вчера, мало ли «вчера» уже было в твоей жизни, было и прошло, забылось, как забудется и это, день–тень, тень–сень, незамысловатый теневой орнамент на клеенке, внезапно покрывшей когда–то черный, а ныне буро–коричневый круглый столик. Александр Борисович, а, Александр Борисович, скоро? Скоро, милые, скоро, хотя совсем не так и безо всяких «милых», но машина уже готова, мотор поуркивает, Марина в одном купальнике – только ленточки на этот раз красные (две узенькие красные ленточки), Машка в шортах и майке, легкий набросок цветными карандашами, а еще лучше – мелками на асфальте, детский примитив, наивное искусство, Пиро–смани и бабушка Мозес, две косички, бантик, еще бантик, желтые шортики, белая с красным маечка, полные, округлые, предлолитные коленки в цыпках и ссадинах. Марина же вальяжна, женщина в теле, аппетитная женщина в аппетитном теле, странная аура, с ней хорошо сидеть рядом, ощущаешь тепло и радость, исходящие от этой пышной плоти. Саша, наверное, зарывается в нее с восторгом, но сегодня Марина рядом с Машкой, он с Сашкой, хозяйка машет рукой, что, поехали? – Поехали, милые, поехали!
Солнце еще чуть взошло над горизонтом, ехать около часа, туда, к Севастополю, затем свернуть, вообще–то там запретная зона, но у Марины родственники, пропуск заказан, машину есть где оставить, а сами – пешочком и вниз, в уютную безымянную бухту, мало кто знает, что еще есть такие. Александр Борисович ведет машину в полном упоении, дорога так и стелется под колеса, женский пол на заднем сиденье посапывает – рано, не выспались, а он смотрит в окно: слева море, справа – горы, склоны поросли невзрачными кустиками испанского дрока, такие высокие зелененькие кустики с маленькими желтенькими цветочками, колкие, если взять их в руки, колкие и ядовитые, а выше начинаются сосны, те самые, крымские, реликтовые, едешь и вертишь головой, слева море, справа горы, снизу земля, вверху небо, дорога плавно стелется под колеса, милейший Александр Борисович, чудеснейший Ал. Бор. что–то насвистывает, то ли «Хава нагила», то ли «На реках Вавилона», но что он–то сам понимает в чужом фольклоре? Вчера вечером, когда Машку уложили спать, а они втроем пошли прогуляться вниз, до самой набережной, Саша сказал ему, что совсем скоро они должны получить визы, и тогда все, адье, мадам и мусью, пусть эта страна катится к чертям, в ней слишком душно, не будем о политике, попросил он, у меня начинает болеть голова, когда говорят о политике. Не будем, согласился
Александр Борисович, Марина же молчала и только шла рядышком, зябко (странно, если бы не возникло это слово) кутаясь в его (ни разрядки, ни курсива) куртку – вечер, с моря тянет прохладой, хотя и июль.
– Ну и куда, – спросил он, когда они подошли к причалам. – В Бостон, там родственники, хотя хочется в Австралию, ой как хочется в Австралию.
– Всем хочется в Австралию, – буркнул он. – А в чем дело? – Кому я там нужен.
Марина засмеялась, они с Александром Борисовичем переглянулись и почувствовали, как что–то крепкое, мощное, мужское тесно соединяет их в этой мистической близости от пустых ночных причалов – ни корабля, ни кораблика, ни самого захудалого пароходика, а ведь мог бы стоять сейчас большой и многопалубный, под редким, экзотическим, к примеру, австралийским флагом, поднялся по трапу, предъявил стюарду билет, и все – адье, мадам и мусью. Нет, вы правы, Александр Борисович, вы правы, что делаете это, если, конечно, уверены, что там кому–то нужны. Вы уедете в Бостон, получите со временем «Грин–карт», а потом махнете в Австралию, поселитесь где–нибудь в районе Брисбена и много лет спустя, когда все мы (если даст Господь) будем старыми и слезливыми, вспомните этот вечер, спуститесь со своей, к тому времени совсем уж располневшей и ставшей необъятно–бесформенной (а может, наоборот, по–западному мосластой и сухопарой) женой к самому Тихому океану и спросите друг друга: где он, что стало с ним? А потом вернетесь в коттедж (дом, виллу, шале), нальете по стаканчику чего–нибудь крепкого, но со льдом и выпьете за здоровье давнего случайного знакомого, а потом взгрустнете без слез, в тени эвкалиптов, вспоминая березки, хотя все это не более чем просто досужее конструирование вымышленной ситуации.
– Скоро приедем, – сказал Саша и еще поддал газу. – Не жалеешь, что Томку с собой не взяли?
(А может, и вправду надо было взять Томчика с собой? И чего это он еще тогда, в самые первые дни, решил отказаться от того, что само шло в руки? Вкусно похрустывающий на зубах огурчик, персик, в который приятно вонзать свои плохие, желтые, прокуренные зубы. А ведь вчера, на набережной, они снова встретились, как раз когда пошли от причалов обратно, тему, само собой, пришлось сменить, так, шли, хохмили, заигрывали друг с другом, от Томки шло тепло, да и желание он чувствовал – идет рядом и хочет, но вот это–то сразу и обломало ему все, нет, заноза, игла, спица в сердце, револьвер, так все еще и не найденный под кроватью, да и потом – давши слово, держись! Ведь уговаривались, что будет их трое, не считая Машки, странная аура, не возникший – хотя кто его знает? – треугольник, по крайней мере, все неясно, неотчетливо и непонятно, а будь рядом Томчик – что же, гуд бай и в койку. Так и расстались они неподалеку от ее дома, вкусный пупырчатый огурчик, истекающий спелостью персик, слива, упавшая прямо в гамак, в котором ты проводишь послеобеденный отдых. Так что нечего жалеть, что Томчика с собой не взяли, ведь верно, Марина?)
– Нет, милейший Александр Борисович, – и тут они сворачивают с шоссе и останавливаются у закрытого шлагбаума. Откуда–то из ближайших кустов к ним спешит явно заспанный молодец, в южного типа хаки и матерчатой шляпе с опущенными полями. – Вы куда?
Марина, лениво потягиваясь на заднем сиденье, протягивает солдату пропуск. Тот зыркает глазами в бумажку, переводит их на Марину, зырканье сменяется затравленностью и тоской. – Проезжайте, – и машет рукой в сторону кустов. Шлагбаум медленно поднимается, Саша берется за руль, они трогаются и начинают плавно ехать под гору по прекрасной асфальтовой дороге.
– Так что все же здесь? – не удержавшись, спрашивает он. – Правительственные дачи, – все так же лениво потягиваясь, объясняет Марина, – мы сейчас доедем до дома обслуги, а там пойдем пешком, но сами дачи ты увидишь.
– Да, ковровая дорожка прямо в море, – не отрываясь от руля, бросает Саша. – И никого, – добавляет Марина.
– Ну и черт с ними, – говорит он и видит, что по правую сторону от машины начинается высокий забор из колючей проволоки.
– Приехали, – останавливает Александр Борисович машину прямо у единственного подъезда трехэтажного дома. – Ты к тетке зайдешь?
Марина молча берет канистру для воды и скрывается в доме, а они начинают выгружать свой скарб. Сумка с едой, еще одна сумка с вещами, его ласты и маска, Сашины ласты и маска, Маринины ласты и маска, его подводное ружье, Сашино подводное ружье, Машкин надувной матрац. Сашин надувной матрац, Маринин надувной матрац, у него надувного матраца нет. А вот и Марина возвращается с полной канистрой, да еще пластиковым пакетом, полным фруктов, теперь вниз, пешочком, не торопясь, смотри только под ноги, встречаются змеи, ползают мрачные герпеты, хватают зевак за пятки, так что будь внимательней, жарко, очень жарко, идти с полчаса, но они идут, смеются, переговариваются, Машка пыхтит и тащит сумку с вещами, они – все остальное, уже не похоже на пикник, экспедиция, обживание неведомых земель, фронтир, прорыв на Запад, какие здесь бабочки, парусники, махаоны, черные аполлоны и всякая прочая чешуекрылая тварь Божья, и цикады, цикады! А вот здесь кто–то жил, кто–то и когда–то, остатки фундамента, два зачуханных кипариса, одичавший, ссохшийся виноградник, пеньки на месте вырубленного яблоневого сада, осыпавшиеся ирригационные канавки, что это? – Татары жили, – объясняет Марина, меняя сумку и матрац местами, – до выселения, богатое место, говорят, было, – и снова начинает шагать по узкой тропинке под гору, внимательно поглядывая под ноги: кто знает, вдруг герпеты так и шастают? Он идет вторым, за ним Саша, Машка тянется последней, устала, высунула язычок, щен, умаявшаяся собачонка, Марина же идет плавно и спокойно, покачивая красивыми, округлыми бедрами, привыкла с детства по таким тропинкам шагать, сейчас выбралась из Москвы и довольна, да и потом, кто знает – вдруг в последний раз? Вдруг все это не снится и действительно вскоре будут и Бостон, США и Брисбен, Австралия, и много лет спустя, поздней австралийской весной, то есть в самом конце заунывной российской осени, они с Сашей спустятся к океану и вспомнят его, смотря на то, как луна отражается в беспокойных и бесконечных волнах? Тропинка еще раз резко ныряет под гору, и вот уже бухточка, маленькая, крохотная, естественно, что безлюдная, крупная галька, скатившиеся со скал валуны, если пьян, то можно и ноги поломать, тут надо влево, помнится, там было хорошее местечко, да вот оно! Они начинают копошиться, отдых – дело серьезное, надо натянуть тент, солнце печет жутко, без тента никак, надо поставить канистру в море, да так, чтобы не унесло, надо убрать продукты в тень (тент–тень, тень–сень, только пересвист птиц уже где–то там, в зарослях у подножия ближайшей скалы), все сделали? Все. Можно и в воду. Ух!
Пока еще без ружья, только в ластах, наперегонки с Мариной, этой женщиной–дельфинихой, нет буйков, вода прозрачна до невозможного, такой воды не должно быть просто потому, что так не бывает. Александр Борисович с дочерью плещутся у берега, а они туда, в открытое море, он уже устал, ему тяжело и немного жутковато, а ей хоть бы хны, спокойно, мощно, размеренно, наяда, Венера, Афродита пенорожденная, крымчанка–гречанка, Маринка–малинка, тело в воде еще более загорелое, только из–под сбившейся верхней ленточки заметна белая полоска кожи, тяжелая округлая грудь с большим коричневым соском. Он не выдерживает, переворачивается на спину, качается на волнах, прикрыв глаза от нестерпимо яркого солнца. – Поплыли обратно? – спрашивает Марина. – Только потихоньку.
Она плавно, без брызг, разворачивается и так же мощно гребет к берегу. Ускользает стремительной рыбой. Кефаль, пеламида, никогда не виданная здесь морская щука–барракуда. Скользкая мурена, жесткая и великолепная большая белая акула, «Корхиродон корхиродонус», она же «Белая смерть», таинственная акула–людоед. Маринка–малинка, наяда, Венера, Афродита пенорожденная, белая полоска кожи, тяжелая округлая грудь с большим коричневым соском, одиноко и случайно выпавшая из купального бюстгальтера, из этой узенькой красной ленточки, перехлестнувшей тело.
– Ну и долго же вы, – с объятиями встречает их улыбающийся Александр Борисович.
– За ней разве угонишься, – он в отчаянии машет рукой. – А мы с Машкой пока тут, у берега…
– Не пора ли перекусить? – спрашивает Марина, насухо вытершись большим махровым полотенцем.
– Отчего же, – разводит руками Ал. Бор., – после первого купания это самое милое дело – перекусить!
– Маша! Вылезай из воды! – кричит Марина, а потом: – Отдохните немного, мальчики, сейчас что–нибудь приготовлю…
Большой парусник–подалирий планирует на разложенные аккурат–ненькой кучкой только что вымытые помидоры, а потом перелетает к такой же аккуратненькой кучке абрикосов.
– Интересно, – вдруг спрашивает он, – в Бостоне есть абрикосы? – В Бостоне все есть, – со смехом отвечает Саша, а Марина добавляет, не обращаясь ни к кому конкретно: – Что же будет?
– Все будет о'кей, – прожевавшись, мрачно изрекает Александр Борисович.
– Знаете, ребята, – говорит он, чтобы переменить тему, – у меня послезавтра день рождения, не придумать ли что–нибудь? – Вот это да! – удивляется Марина. – Вот это совпадение. – В чем? – Просто Крым, море, день рождения… – Ну, упаси, Господь, от таких совпадений, уже было. – Пойдем в ресторан, – говорит Саша, – да не куда–нибудь, а в «Кара–голь», вступим в долю и пойдем? – и он подмигивает им с Мариной, а Машка, доев последний абрикос, опять быстро ушмыгивает к воде.