Текст книги "Первый визит сатаны"
Автор книги: Анатолий Афанасьев
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)
И точно такое же томление духа испытал он, полуиздохший, шелудивый пес, узрев впервые лик Алеши. Его нюх не обманывал: над белокурой головой мальчика явственно была простерта длань высокого покровительства. Люди все малозначащи, но бывают среди них избранники, коих опекает фортуна. Таким был хмырь, таков был и Алеша. Таким был Елизар Суренович. Каждый жест избранника, каждое его слово сопровождались еле уловимой презрительной гримаской отстраненности; что бы он ни делал, он делал как бы не в полную силу, как бы нехотя, а предназначение его было иное. Магнитно, неодолимо тянуло к таким людям Ивана Игнатовича, возможно, потому, что сияние высокого удела грезилось и ему, но всегда обманывало. Он любую толику благ вырывал из пасти жизни с кровью, с болью, с огромным напряжением ума.
Ему иногда казалось, будь он ближе к хмырю и ему подобным, их избранность, их легкое дыхание распространится на него, грешного, и ему удастся, наконец, утолить сумеречную, грозную мечту о беспредельной власти над роскошными красавицами, осмеливающимися позевывать ему в рожу, и над свирепыми удальцами, снисходительно протягивающими пальцы для рукопожатия, как нищему бросают пятачок, и над всем подлунным миром. Однако бескорыстная, сокровенная преданность избранникам судьбины не принесла ему счастья, лишь непомерно распалила аппетит. Постарев, угомонившись, покрывшись перхотью седины, он все же понял, в чем была его роковая ошибка. Не прислуживать надобно было насмешливым властелинам, не потворствовать любым их капризам, напротив, старательно противоборствовать им. Никто ничего не отдает по доброй воле, все, что человек имеет, он силой отнял у других. Таков мир, таковы люди в нем. Тот, кто говорит, что свое состояние честно заработал, обманывает себя и ближних. Кролик питается травой, а сильный человек – чужими пайками. Мир стоит на взаимном, упорном грабеже. Один народ испокон веку воюет с другим народом, сосед старается что-нибудь да оттяпать у соседа, но и этого мало. В самой нормальной семье сын, войдя в возраст, непременно стремится ущемить отца и мать в правах, лишить их части кислородного пространства; и любящие родители ведут изнурительную борьбу за выживание со своими чадами. Таких, как хмырь, как Елизар Суренович, природа оделила чудесным даром отторгнуть, отхапать у владельцев их богатство, ничем не делясь взамен.
«Пакля» позвонил Алеше и, похихикав всласть, осведомился:
– Покамест ножки-ручки не зябнут, малышок? Голос ему отозвался грустный, испуганный:
– Что я вам сделал плохого, дяденька? Зачем преследуете?
«Паклю» не обмануло Алешино притворство.
– Со мной, малышок, не хитри. Все одно придется дерьмо в зубах носить.
– Это как?
– Да вот так. Прикажет хозяин – понесешь. Прикажет – сожрешь. А ты думал! У нас все по-домашнему, без выкрутасов. Хребтину не таким ломали. Ты из Ростова чудом воротился, малышок. Но скоро тебя насовсем урезонят. Больно ты прыткий.
«Пакля» еще разок хихикнул и умолк. По давней привычке звонил из уличной будки, хотя дома был хороший телефон. Слишком помнил много случаев, когда большие начинания рушились от неосторожной телефонной трепотни. Алеша вдруг прорезался иным заборным голосишкой:
– Дедок, а ведь ты мне надоел.
– Это мы сочувствуем.
– Чего тебе надо?
– Верни статуэтку – раз.
– А два?
– Это при встрече, малышок. Ты сейчас свободный?
– К экзамену надо зубрить.
– У тебя главный экзамен будет, когда за ноги на осине подвесят.
Немудреная шутка крепко самого «Паклю» развеселила. Он от смеха зашелся так, что будка раскачивалась вместе с его костями. Чуть не вывалился на траву в открытую дверцу. После объявил Алеше, что ждет его там-то и там-то, неподалеку от Черемушкинского рынка через полтора часа. Вместе со статуэткой, а также паспортом. У «Пакли» сегодня был шутливый день.
– Мы твою фотографию с оригиналом обязаны сличить, – сказал он.
– Хорошо, приду, – буркнул Алеша.
Понуро брел Иван Игнатович к метро. В этом мальчике, по сути, не было ничего загадочного, все его шаги легко просчитывались наперед. Но тяжко было сознавать «Пакле», что его собственная звезда скоро закатится, и никогда в своей продолжительной карьере не умел он вести себя так беспечно, словно не висел над его затылком кирпич.
Ровно в девять, когда фонари зажглись, Алеша прибыл к рынку. В боковом кармане нес для старика гостинец. Он туда вместо статуэтки положил самодельный кастет – железяку с двумя шипами, туго обхватывающую пальцы. Но когда разглядел заново Елизарова гонца, понял: кастетом бить нельзя.
Такого кулаком зашибешь насмерть. Качается, точно былинка на ветру, но глазенки подлые, взгляд с подковыркой, как у шута. Вырос сбоку, отделился от стены, где человеку вроде притаиться невозможно. Сразу захихикал, завихлялся, выкрутил гусячью шею.
– Ах ты, малышок наш ненаглядный! Я-то думал, перебздишь, не придешь, а ты вот он – петушок белоголовый. Хи-хи-хи!
Алеша озирался с опаской: старик был вроде один, никого не привел для подмоги.
– На все про все даю тебе пять минут, вонючка шепелявая, – хмуро сказал Алеша. – Внятно объясни, чего вы с паханом от меня добиваетесь? Зачем я вам?
– Вещичку принес?
– Про вещичку позже. Отвечай, чего спрашиваю.
«Пакля» скорчил глубокомысленную гримасу. Вся его глумливая физиономия напоминала проволочное заграждение.
– Не здесь же толковать.
– Пригласи в ресторан.
– Отойдем вон хоть в затишок.
Заскрипел суставами, зашкандыбал на взгорок, у поликлиники свернул к скамейкам, к трансформаторной будке. Алеша держался поодаль. Да нет – все спокойно вокруг. Никого.
– Воняет от тебя какой-то тухлятиной. Ты бы, дедок, помылся, что ли. Или на мыле экономишь?
– Поживешь с мое, протухнешь и ты. Ну показывай, где статуэтка?
– Ты, дедок, какой-то неугомонный. Или уж врезать тебе для науки?
Тут «Пакля» дал ему совет, который Алеша не забудет по гроб жизни:
– Никогда не грози заранее, малышок, сразу бей! Кто на угрозы тратится, тот, считай, спекся.
В подтверждение справедливости его слов из смолянистой тьмы, из-за будки, точно взрывом, выхлестнуло двоих мужчин, и расстояние до Алеши они преодолели в мгновение ока. Он моргнуть не успел, как схлопотал чугунный удар в челюсть. Его швырнуло на стену мячиком, но спружинить он не смог, глухо поник. Подняв и загнав его в клещи, мужчины с далекого размаху припечатали его к той же стене. Звук был как от лопнувшей шины. После они минут пять дружно охаживали его сапогами. Остервенело садили по почкам, по печени, по сердцу. Алеша сознание не терял до конца экзекуции, но до того обессилел, что и скулить не мог. Вскоре он обнаружил себя как бы вбитым в асфальт штырем без головы, без остальных членов тела, но чудно обвевал щеки холодный ветерок. Его обыскивали, шарили по карманам, катали по земле, но он чувствовал только приятный ветерок на щеках.
– Гляди, чего он, падла, припас, – смешливо возник голос Вовчика. Он Вовчика узнал еще прежде, а ведь тот разбился в арматурной яме. Странно все это было. Старый ведьмак вслух погоревал, и слова его доносились откуда-то из тридевятого царства.
– Чуток вы перестарались, похоже, ребята. Кабы не околел. Хозяин не похвалит.
И опять Вовчик:
– Дышит, не боись. Таких надо давить беспощадно. От них одни убытки.
– Не тебе решать, милый друг… Значит, не захватил статуэтку, Бог ему судья… Ну-ка, ребятки, оттащите его подальше к мусорному бачку. Нехай продышится.
Уже под утро Алеша приполз к поликлинике номер восемь и вскарабкался на каменное крылечко. Встать, преодолеть дверь у него, конечно, сил не было, и он терпеливо ждал, когда кто-нибудь выйдет и споткнется об него. Правый глаз не открывался вовсе, может, весь вытек, зато левым он жадно наблюдал, как над московскими крышами высоко-высоко прорезывается алый неба клочок.
Три недели Алеша пролежал в больнице, из них двое суток оклемывался в реанимации. Пока его одноклассники веселым гуртом сдавали экзамены на аттестат зрелости. Приятели навещали его и утешали, как могли. Они приносили ему яблоки и виноградный сок. Приходил и классный руководитель Петр Магометович, который уверил его, что, разумеется, при таких крайних обстоятельствах ему позволят сдать экзамены экстерном. Более всего раздражали Алешу мать с отцом, которые неумело изображали скорбь. В реанимацию их, слава Богу, не пускали, зато в палате они устроили гнусное представление, потешая больных и медицинский персонал. Алеша им любезно улыбался. Объяснений никаких не давал ни им, ни следователю прокуратуры, которого притащила мать. Он ни на кого не жаловался и ни к кому не имел претензий. Говорить с родителями ему было не о чем. Он тускло, упоенно ждал, когда подживет, окрепнет разбитое тело и восстановится зрение. Мыслью о непременном, скором, желанном свидании с «Паклей» он только и утешал себя по ночам.
На воле в первый же вечер позвонил Федору Кузьмичу, поделился бедой. Пожаловался, что чудом жив после адских побоев, но руки и ноги все равно плохо гнутся.
– Обещали помочь, дядя Федор, помните?
– Хорошо, – сказал Федор Кузьмич. – В следующий раз я с тобой пойду.
Ждать долго не пришлось, ведьмак позвонил на третий день. Поинтересовался, как Алеша себя чувствует, не надо ли каких лекарств? Сказал, что эти звери и его чуть не ухайдокали, когда он отбивал у них полуживого Алешеньку.
– Но ты сам виноват, малышок, – взгрустнул «Пакля» в телефоне. – Помнишь, как ты еще раньше Вовчика обидел. А ведь он слабонервный, за ним три срока. До слез ему хочется человеческого обхождения.
– Да я понимаю.
– Всегда надобно старших уважать. Почему не принес статуэтку? Хозяин серчает. Это опять же к добру не приведет. Мертвяков знаешь сколько сейчас находят на улице без опознавательных признаков личности? Тебе что же, эта вещица дороже головы?
– Дурак был, простите!
«Пакля», на другом конце провода радостно поежился. Сглотнул слюну. Он такого глубокого, страстного, но совершенно лживого раскаяния и на яростных, с применением особых мер воздействия допросах не слыхал. Этот мальчуган, безусловно, далеко пойдет, если его заранее не остановить.
– Ну и ладушки, – сказал он, по привычке сально хихикнув. – Даю тебе последний шанс для исправления. Придешь вечером в Парк культуры, сядешь на скамейку неподалеку от «Чертова колеса», к тебе подойдут. Но гляди, без глупостей, малышок!
– Второй раз на рожон не полезу.
– Приятно слышать. Не вздумай хвоста притащить. Тогда уже все, отбой. Понял меня?
– Да.
Тут же Алеша перезвонил Федору Кузьмичу и передал ему разговор.
– Делай, как велено, – распорядился канатоходец. – Я буду неподалеку.
Как стемнело, к Алеше на скамейку бухнулась женщина лет тридцати, расхристанного обличья, с сигаретой в пальцах. Чуть не на колени к нему взгромоздясь, обдала перегаром. Глазеночки веселенькие, мутные, острые. Прокаркала глумливо:
– Какой мальчонка хорошенький! Прямо пупсик. Чего жмешься, не укушу!
Алеша вежливо спросил:
– У тебя ко мне дело, что ли, тетенька? Захохотала стерва, как в падучей забилась.
– Ой, уморил, деловой! Ох ты, цыпленочек ненадкушенный. Я бы с тобой занялась, да некогда. Давай, чего принес!
Алеша изобразил тупое удивление:
– Ты от деда?
– Ага.
– Он ничего про тебя не говорил. Не-е, так не пойдет. Кто ты такая? Я тебя знать не знаю.
– Тебе и не надо знать, дурачок. Узнаешь, худо будет. Доставай, доставай товарец!
Алеша сделал движение, будто лезет за пазуху, но будто передумал. Сказал твердо:
– Не обижайся, тетенька, боюсь! Меня и так уже покалечили. Не хочу опять влипнуть. Пусть дед сам придет.
– А ты шустрый, – заметила женщина. – Надеешься Ивана Игнатовича кинуть? Сосунок ты несчастный, жалко тебя. Такой гладенький, пухленький, дай поцелую!
Не успел Алеша отстраниться, обвилась вокруг шеи, да так впилась в рот, словно сто пиявок. Хоть ему было противно, он стерпел. Сосала минут пять, постанывая, давя грудью на грудь, как пожирала. Когда отпустила, у него рот заиндевел. Потрогал губы – твердые и больно.
– Отдашь игрушку?
– Только деду!
– Нарываешься?
– Не сердись, тетенька.
Отряхнула юбку, сигарету щелкнула в траву.
– Что ж, валяй за мной, коли так. Не схотел по совести, схлопочешь по закону. Иди сбоку, отстань шагов на десять.
Кругами вела к Нескучному саду, и было понятно – зачем. Если кто за ними вяжется, его легко засекут со стороны. У ведьмака, конечно, шпики тут и там натыканы. Алеша подумал, что Федор Кузьмич, который где-то рядом, теперь наверняка отстанет. Перехитрила и на сей раз старая каракатица. Еще был момент рвануть когти, выскочить наискосок мимо кортов на проспект, там до метро три остановки. Темно в Нескучном саду, фонарей мало, и все вполнакала – жутковато. Кофточка лихой поцелуйницы светлым пятном маячит впереди. На губах ее смрадное дыхание. Ну уж нет, подумал Алеша, я не заяц, чтобы скакать по ночным кочкам. Они пришли туда, где в овражке пузырился синий прудок, и столетние липы переплелись ветвями в чудовищном усилии. Отлично знал эту местность Алеша, да уж не в последний ли раз его сюда занесло. Много невинных жертв прибрал Нескучный сад.
Луч фонарика прыснул ему в глаза, и голос ведьмака прогнусавил из тьмы:
– Опять, малышок, фордыбачишь. Все тебе неймется. Почему не отдал статуэтку Марфутке?
– Указу не было. Я ее первый раз вижу. Как отдать в чужие руки.
– Вещица с тобой?
Статуэтку Алеша оставил дома. У него вообще в карманах ничего не было, кроме двух автобусных билетов и пятачка на метро. Он сказал грустно:
– Я ее, дедушка, наверное, по дороге обронил. Всю дорогу в кулаке нес, а теперь нету. Давайте поищем на тропке. Вы посветите фонариком.
«Пакля» зашелся своим блудливым смешком. Его смех в темноте протянулся мимо Алешиных щек двумя серебристыми липучими нитями.
– А ведь я знал, что не угомонишься, – радостно сообщил «Пакля». – Ну-ка, прикрутите его к дереву, ребятки.
В чудном электрическом мерцании двое (трое?) безликих мужиков обхватили мальчика крепкими, точно занозы, руками, примотали веревками к круглому стволу. Показалось ему, что один из мужиков был все тот же неутомимый Вовчик.
– Мочить будем?! – восторженно-тревожно пискнула женщина.
– Цыц, курва, – урезонил ее «Пакля». Он был близко и тянулся к Алешиным глазам жадной трясущейся лапой. В пальцах зажато длинное лезвие, причудливо отражавшее лунный свет. То ли это финяга, то ли бритва – разве разберешь в темноте.
– Допрыгался, малышок, – горестно заметил «Пакля». – Доигрался с огнем. Не боись, убивать не станем. Сперва яички отчекрыжим, а после поглядим, как без яичек себя покажешь. Замочить всегда успеем, но ведь положено из тебя извлечь предварительную пользу.
– Может, я вам с яичками пригожусь?
– Ну-ка, ребятки, заткните ему ротик.
В ту же секунду проворная рука сунула ему в горло грязную вонючую тряпицу. Старик аккуратно расстегнул на нем ремешок и приспустил брючата. Сердечко Алешино горестной птахой взвилось к небесам. Плоть онемела.
– А, Марфутка, – окликнул «Пакля». – Може, побалуешься с им напоследок?
– Я не прочь, – отозвалась пьяная дурная баба, – да стояком несподручно. Положите его лучше на травку.
Страха он не испытывал, потому что затмение нашло на его мозг. В кисельном желе томилось сознание. Так бывает в предутреннем кошмаре, когда человек болтается между небытием и явью и остро чувствует, как легко может иссякнуть родничок дыхания.
«Пакля» пощекотал лезвием волосики у него на лобке.
– Эх, Марфуточка, таку красотищу мы тебе на именины подарим.
Последняя это была его висельная шутка. Далее из глубины парка, из липовой тени выметнулось рычащее чудовище, и в два-три прыжка разметало всех, кто суетился на полянке. Сквозь слезы счастья Алеша не все успел разглядеть, но понял, что спасен. Тряпица выпала у него изо рта, и путы с туловища осыпались, вспоротые ведьмиковым ножичком.
– Это ты, Кузьмич? – спросил он, еще боясь спугнуть удачу.
– Кажись, перестарался, – озабоченно заметил спаситель. – Дак пришлось спешить, а то бы обкорнали тебя, а!
Ведьмак вспух у них под ногами недвижным серым комом, зато в кустах продолжалось копошение, туда кто-то еще уползал от напасти. Женщина тихонько подвывала, сидя на корточках, носом в колени. Страшные удары Федора Кузьмича ее не задели, она от отчаяния корчилась. Алеша отплевался, откашлялся, брючата затянул на всякий случай потуже. Неподалеку Вовчик приспособился башкой под куст, не подавая признаков жизни.
Луна вдруг распалилась и осветила побоище покойницким, но ясным светом.
– Бечь надо, – позвал Федор Кузьмич. – Не застукали бы.
Они бы, наверное, удрали, кабы не затутужился, не заперхал на земле Иван Игнатович. Оглушенный и больной, он не сообразил, что надо тихо лежать, изображая мертвого. Он даже сесть попытался. Даже окликнул кого-то замогильным голосишкой:
– Помогите!
Алеша над ним склонился.
– Несправедливо ты со мной обошелся, дедок! Грех на тебе.
«Пакля» опамятовался и понял, где он и что с ним. Поудобнее просунул ладони под брюхо, чтобы не так холодило от земли.
– Верни статуэтку, малышок! Иначе все одно от тебя не отстану.
– Нет, отстанешь!
Хладнокровно, как в кино, Алеша засадил носком старику в череп. Второй раз не успел: Федор Кузьмич с руганью отшвырнул его к кустам. Но Ивану Игнатовичу больше и не понадобилось. При ударе седенькая его тыковка мотнулась на худенькой шейке из стороны в сторону, и он согласно, удовлетворенно икнул. Напоследок ничего приятного не удалось ему вспомнить из прожитой жизни. Он давно за нее не цеплялся, вот и представился случай отбыть. Через мгновение Иван Игнатович был мертв.
И тут же, как по заказу, зажужжали, зашарили по лесу милицейские фары.
9
На Октябрьскую революцию задумал Леонид Федорович Великанов хоть на пару дней расслабиться, прийти в себя от почти полугодовой трезвости. Удачно сошлось и то, что Мария Филатовна повезла Настеньку в Загорск, показывать какой-то дальней родне, надеясь от этой родни впоследствии получить в наследство огородик и избушку на курьих ножках.
Поначалу он наспех и как бы не всерьез размочил кишочки парой кружек пива, потом тут же у ларька высмотрел давнего приятеля Захара Демченко и состыковался с ним освежиться пузырьком белоголовой. Пока стояли в очереди, Демченко поинтересовался:
– А про тебя слушок был, завязал.
Демченко служил во внутриведомственной охране, с двух суток на третьи, и потому у него было много времени на размышления. Леонид Федорович подтвердил, что да, завязал, но психика у него все равно осталась прежняя, больная, алкогольная, а с этим шутки плохи. Демченко в продолжение его мысли о том, что с алкогольной психикой шутить нельзя, привел пример, как один их знакомый подшил себе «торпеду», а через три месяца с горя выбросился из окна. Леонид Федорович припомнил другой случай, когда один ханыга, резко бросив пить, сгоряча, в припадке немотивированной злобы зарезал жену, тещу и двоих малолетних детей. Себя он тоже хотел предать лютой смерти, но его вовремя повязали соседи, спасли от греха самоубийства.
– Ты чего завязал-то? – спросил Демченко. – Со здоровьем неполадки или чего?
– Да вроде семью завел. Пацанка растет. Пришлось временно подсократиться.
Беседу продолжили в дворницкой. На цветастой клееночке Леонид Федорович распустил немудреную закуску: помятые соленые огурцы, полбуханки черняги, шмоток сала.
– Я-то слышал про тебя, да не поверил, – сказал Демченко. – Выходит, правда, ты с Машкой-почтаршей сошелся.
– Выходит, так.
– Ну и какие впечатления?
– Ты про что?
– Да на вид она страшноватенькая. При этом и другие про нее есть сведения.
– Какие же, если не секрет?
Они по первой уже пропустили и наслаждались покоем. Задымили «беломоринами». К пище никто пока интереса не проявил.
– Разную чепуху мелют. Народ горбатеньких не жалует, опасается их. Она у тебя вдобавок страхолюдная. Народец избегает уродства. Но я-то таких, как твоя Маша, немало перевидел на своем веку. Самое то, что надо. Пускай она порчу наведет, зато уважит по первой категории. Ух, они сладострастные бывают, которые с брачком.
От каких-то давних воспоминаний Демченко аж перекосило, и он поскорее разлил по второй. Выпив, солидно захрустел огурцом. Леониду Федоровичу не понравились его циничные намеки. Впрочем, Демченко был известный ерник, и какой с него мог быть спрос, если он четырех жен поменял и на закате жизни ютился в коммуналке, в крохотной комнатушке. Но бодрости духа не терял, надо отдать ему должное.
– Чем языком трепать, – сказал Великанов, – ты конкретный пример приведи, на кого это она навела порчу?
– Да я в принципе рассуждаю. Почтарша твоя никому, конечно, зла не причинила, но все-таки в прошлом году сколько раз в вашем доме трубы забивало?
– Какие трубы, ты что?
– Не веришь, не надо. Дело твое. Одного не возьму в толк, откуда у вас ребенок взялся. Оба вы люди немолодые, при этом ты тяжело пьющий. Или вы девочку из детдома получили?
– Зачем? – Леонид Федорович сделал попытку приосаниться. – Своя уродилась.
– Ты с какого года?
Леонид Федорович крякнул и тоже выпил, догнал приятеля. В бутылке осталось меньше половины.
– Не нравится мне твое настроение, – заметил он. – Как будто все подковырнуть хочешь. Тебя, Захарушка, может, кто обидел с утра?
Демченко привычным движением подвил седой чуб, который у него валился на правый глаз. Он его всегда поправлял после первых рюмок. К вечеру чуб подымался дыбом надо лбом. По состоянию прически знающий его близко человек легко определял, сколько он уже принял на грудь. Знали товарищи и о том, что примерно на середине первой бутылки Демченко замыкался в себе и уже ни о чем не мог больше говорить, кроме как о женщинах. Поэтому далеко не все любили с ним выпивать. Молодежь и без него понимала о женщинах все самое необходимое, а пожилые люди, спивающиеся на закате жизни, предпочитали политическую тему. Пьяный Демченко о женщинах рассуждал в повелительном, беспрекословном тоне, и это тоже отпугивало любителей спокойной, задушевной беседы. Нормальные люди все-таки пьют не для того, чтобы напиться, а для того, чтобы высказать взаимную приязнь. Кто думает иначе, тот вообще зря переводит вино.
– Чего ты знаешь про женщин, сосунок, – покровительственно сказал Демченко. – Почтарша тебе лапшу на уши повесила, ты и рот открыл. Сколько дурака не учи, он все больше дуреет. Женщина – сосуд коварства и скверны, а которые на внешность неказистые, те коварны вдвойне. Она тебя убедила, что твоя дочь, значит, считай, ее весь дом обслуживал. Ты можешь возразить, что не всякий на твою Машку польстится, а я отвечу: врешь, собака! Чем баба страхолюдней, тем больше у ней приемов, как мужика на себя завалить. При этом она его так зажигает, что он становится бешеным. Я тебе сейчас расскажу про мою первую жену, может, тебе на пользу пойдет. Хотя вряд ли.
Великанов разлил на двоих остаток водки. Товарища он слушал вполуха, его вдруг затомила тоска по Настеньке, по пятилетней принцессе Анастасии.
Пожевав на закуску сала с огурцом, задымив «беломоринами», они оба словно заново родились.
– Так вот, – настырно продолжал Демченко. – Прихожу однажды домой, а там в гостях у бабы моей сидит цыган. Представляешь? Натуральный, черный, кочевой! Слушай, у тебя пацанка в мать, тоже горбатенькая?
– Об ней дальше молчи! – предостерег Великанов. – Беду накличешь поганым языком.
– Да я не к тому. Я когда цыгана узрел, сразу усек, почему у меня сынок чернявенький. Видишь, я-то рыжий? И Светка белесая. А Мишка в воронову масть. Ну спервоначалу-то я, навроде тебя, верил ее басням про какого-то деда брюнета, а когда цыгана увидел, конечно, прозрел. При этом цыган, представь себе, с гитарой и полуголый. Видно, уже наладились на разврат. Меня-то не ждали, я во вторую смену уходил. Картина такая: муж вкалывает на комбинате, невинное дитя в кроватке спит, на столе вино и закусь, а на диване полуголый цыган. У тебя есть вопросы? У меня – нет. Теперь угадай, чем история кончилась? При этом погляди на мои ручищи. Я ими в молодости железные брусья гнул. Ну как? Нипочем не угадаешь. Я тебе еще дам наводку. В постели я ненасытный, не всякая баба мой напор выдерживает. Оттого самоуверенный. Кому угодно, думал, баба рога наставит, но не мне. При этом учти парадокс: прекрасно знал, что Светка, в сущности, проститутка. Я ее и взял прямо с панели. Чем она меня растрогала – всегда возбудить могла. Бывало, к утру домой приползешь, еле живой. Либо с гулянки, либо с колыма, ну и что? Ласками усталость снимала, как водкой. Растормошит, растерзает – и ты снова молодой, сильный и опрометчивый. Это не так часто мы в женщине находим, Леня, и это дорогого стоит. При этом, учти, все она делала усердно, с самозабвением, как бы ты у нее один-единственный – первый и последний. И тут цыган! Что бы ты предпринял на моем месте? А вышло так. Усадили они меня, угостили – и начали из меня болвана лепить. Я их слушаю, почему не послушать, верно? Расправа с оттяжкой слаще. Через час, подумай только, цыган этот мне уже как брат родной. Уже я его уговариваю чуть ли не на кухне у нас поселиться! Час ей понадобился – ушлой бабе! За час она доказала обратное тому, что я видел своими глазами. Видел я срамного, дикого цыгана и ихний блуд, а уверила она меня в том, что я у нее дороже всех на свете, дороже не только цыганов, но и немцев, поляков, всех на свете, даже матушки родной. Мы с диким цыганом оба от умиления слезами обливаемся. При этом ничего особо важного она не говорила, только лепетала всякие жалкие слова. На коленях я готов был прощения просить за свои подозрения. Ей, чтобы меня одурачить, понадобился час, а у меня на то, чтобы их свинскую природу постигнуть, вся жизнь ушла. Хочешь в двух словах открою тебе тайну женского естества? Но с тебя еще бутылка, согласен? Тайна вот какая: для женщины разницы нет – проститутка она или святая. Понимаешь? Это понять трудно, но необходимо. Когда поймешь, уже не будешь гундосить, что у Машки-почтарши от тебя одного ребенок. Ты в этом справедливо усомнишься.
– Может, у твоей жены действительно с цыганом ничего не было?
– Конечно, не было. Еще как не было! За вином я вызвался за добавкой слетать, от избытка чувств, да от лифта вернулся за пустой посудой. Вернулся, а уж он ее охаживает, да с такой взаимной приятностью – ого-го! Не-ет, тут дело в другом. Мы разные – они и мы. Что для нас грязно, то ей услада, а чего для нас свято, то ей в печенку кол.
У Демченко чуб наполовину приподнялся, глаза пылали желтым светом, уши растопырились, как локаторы. Великанов его пожалел.
– Да будет тебе, Захар. Все одно все помрем, чего выпендриваться. Жили, как умели, и женщин знали только тех, которые до нас снизошли.
– Это до тебя почтарша снизошла, – возразил Демченко, – а я любую пальцем поманю, она уже готова к услугам.
Было все выпито, надо было идти за подкреплением. Они прикинули, что могут позволить себе еще бутылку за-ради праздника, но не более того. Около магазина к ним присовокупился еще один страждущий – Тимур Васильевич Графов, по кличке «Ватикан». Он в хлипком пальтишке топтался под козырьком овощной палатки. Они сначала не хотели принимать его в компанию, но «Ватикан» сурово развернул бумажник и показал уголок двадцатипятирублевой купюры. Это их, конечно, сразило: у «Ватикана» отродясь не водилось больше семидесяти копеек, да и с теми он обыкновенно темнил до самой критической минуты, когда вопрос стоял уже так: или пить, или помереть. Вообще «Ватикан» был человек презанятный, оригинальный. Даже среди алкашей, где всяк наособицу неповторим, он выделялся подобно яркому пятну на сером фоне. Когда-то в давние времена был кандидатом наук, получал большие бабки за научные изобретения, имел красавицу жену и двоих пацанят, жил в отдельной квартире из трех комнат, ну и такое прочее; потом то ли натура возобладала, то ли его невзначай крепко обидели на суетном празднике жизни, пустился он вдруг во все тяжкие и, по обычаю отчаянных русских людей, растерял все, что имел: в мгновение ока пропил семью, дом и службу; но ничуть не сбитый с толку резкими переменами в судьбе, продолжал чувствовать себя самой значительной фигурой из всех тех фигур, которые его окружали. В общении был заносчив и нелицеприятен. Никого и в грош не ставил, но так и не приспособился лакать водяру в одиночку, к чему обязательно рано или поздно склоняется сломленный душевной смутой, но гордый человек. «Ватикан» тянулся к людям, как тянется засыхающий росточек к недалекому очажку с водой, не умея туда доползти. Но хуже всего в нем было то, что он был провидец. Именно из-за этой страшной особенности многие его избегали. Кому охота узнать вдруг о себе то, что должно быть известно одному Всевышнему. Прозрения накатывали на него редко, и он научился удерживать их в себе, не давал им исхода, хотя это было мучительно трудно. Три года назад он предсказал вторжение в Афганистан, и оно случилось. По пьяной лавочке насулил Пашке Крымову, что того через неделю ждет большая беда, и у Пашки Крымова в назначенный час в комнате взорвался телевизор и осколками вышибло глаза его двадцатилетнему сыну. «Ватикан» заранее объявлял о стихийных бедствиях, о подорожании на водку, о более мелких, но неизменно трагических событиях, и еще ему ведано было что-то такое, отчего лик его иногда наливался сизой мглой, невыносимой для глаз собутыльников. Несколько раз его изрядно поколачивали, да что толку. Из человека можно выколотить дурь, но не Божий дар. Постепенно среди пьяниц «Ватикан» стал изгоем. Одиноко, как укор всему человечеству, простаивал он часы возле магазина с зажатым в кулаке потным серебром. Денег у него не водилось, так как почти всю целиком пенсию отправлял он разведенной жене и детям на гостинцы.
– Откуда у тебя четвертной? – хмуро спросил Леонид Федорович. – Пришил, что ли, кого?
Тимур Васильевич гордо вскинул подбородок:
– Шутки у тебя казарменные, гражданин дворник. А ведь я тебя выделял из этой шоблы, как культурного человека. Тебя и вот Захара.
– Культурными сроду не были, – опасливо возразил Демченко, – но кое о чем понятие имеем. Значит, ты с этой денежкой желаешь к нам в пай войти?
– Почему бы и нет, раз приглашаете, – бодро отозвался Тимур Васильевич, и бодрость его прозвучала, как заупокойный плач, ибо и он, и Демченко с Великановым одинаково понимали, что по доброй воле уже никто никуда и никогда его пригласить не может.
– Допустим, мы тебя возьмем, Тимур Васильевич, – кивнул Великанов. – Но ты побожись, что не будешь хулиганить.
Тимур Васильевич поднял голову к небу, на ресницах блеснули алмазы.
– Эх, граждане! Уж полгода никаких видений. Все. Точка. Зашило грудь крестом. Скоро, видно, помирать.