Текст книги "Первый визит сатаны"
Автор книги: Анатолий Афанасьев
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
Слово «демократия» праздничной петардой вспыхнуло в общественном сознании почти одновременно со словом «свобода» и точно так же не несло в себе никакого внятного смысла. Каждый трактовал демократию так, как ему лично было удобно. Вор шустрее воровал, ссылаясь на беззаконие всех прежних (до демократии) законов, честный человек мечтал о бесплатной похлебке. Больше всего повезло депутатам: они теперь могли без особого страха голосовать против. Ельцин подвергся первой опале. Его накачали наркотиками и выпустили на поругание к секретарям райкомов. Отвратительное судилище возымело печальный результат: популярность демиурга Горбачева с этого дня пошла на убыль. Обыватель простит владыке голод, и холод, и насилие над собственными детьми, но не забудет слабости. Демиург не добил Ельцина и тем самым подписал себе смертный приговор. Горбачев, как известно, был хроническим диалектиком: он всегда спохватывался с непоправимым опозданием. Судьба его баловала необыкновенно, ему любое опоздание долго сходило с рук. Но не в случае с Борисом Николаевичем. Заминку с уничтожением сильнейшего политического конкурента можно объяснить лишь идеологическим кретинизмом Горбачева, возомнившего себя Наполеоном, но забывшего про Эльбу. Впоследствии даже комичное утопление Ельцина в канале не подняло авторитета Горбачева. Как обычно, безошибочным инстинктом из двух зол народ выбрал меньшее: занудному, рассудительному фанатику чревовещателю предпочел самодура и пьяницу. Хотя еще неизвестно, кто из них принес больше горя Отечеству. Впрочем, они сами не вполне виноваты в своих винах, над обоими одинаково тяготело проклятие принадлежности к высшему партийному клану.
Психология черни, которая вдохновенно распевая псалмы, то и дело мчит за попутным разбойником-краснобаем, совершая под лихим водительством ужасающие деяния, конечно, неразрешимая загадка для всякого серьезного мыслителя, предмет вековых умственных мытарств славных русских философов; но эту самую загадку походя раскроет деревенский дурачок, счастливо сопровождающий похоронную процессию словами: «Носить вам – не переносить!»
В отличие от Горбачева, Ельцин был человеком действия, пусть заполошного, что особо притягательно для созерцательного, полусонного русского ума. Русский человек, как впечатлительный ребенок, легко улавливается на две наживы – на мистические посулы да на удалую повадку. Ельцин врал всегда вдохновенно, как песню пел, при этом был бесшабашен и скор на самые противоестественные поступки, – какого еще надо рожна, чтобы стать президентом?
Советский режим был в мире одинок, как обезлиственное земное дерево. Одинокими были и подданные великого государства. Схваченная щупальцами партийного надзора, будто анестезией, нация семьдесят лет провела в помраченном, закодированном состоянии духовного анабеоза, и когда настала пора ей очухаться, оказалось, что многие жизненно важные органы у нее поражены анемией. В частности, приморозилась способность к самовоспроизводству, а также были утрачены некоторые защитные инстинкты. Большинству людей стало безразлично, что с ними будет дальше. Еще годик-другой пожить, думали они, а там хоть трава не расти. Подростки вообще перестали считать за людей тех, кому было больше тридцати. К родителям они не питали особого зла, только надеялись, что те догадаются все-таки поскорее издохнуть. На фоне начинающегося государственного распада нашлись и такие, и их было немало, кого обуяла, как малярия, страсть к митингам, демонстрациям и забастовкам. Горбачев полюбил колесить по заграницам. Вид у него был озабоченный. На всех перекрестках он нес одну и ту же галиматью: каждому надо поскорее привыкнуть к новому мышлению, а кто на это не способен, тот должен отойти в сторонку, чтобы не мешать тем, кто перестраивается. Загадочный феномен российского общества: этому бреду душевнобольного люди внимали едва ли не с умилением. В темных глазах Горбачева блистал лед неукротимой воли. Года за три он занял все мало-мальски значительные государственные посты, ловко растолковав растерянному люду, что по-иному при демократии не бывает и не может быть. Это были счастливые для него годы. Он купался в любви народной, как Александр-Освободитель. Раиса Максимовна умело страховала каждый его шаг. Ельцин пока еще мельтешил на периферии общественного сознания, что-то наверняка замышлял гнусное, но был неопасен, с вырванным жалом, лишенный поддержки масс. Его злобное шебаршение слегка будоражило кровь, как предгрозовой ветерок. Туповат-с, махров-с. Обнаглел до того, что встречался с «Памятью». После экзекуционного пленума, когда стая секретарей райкомов, сводя с Ельциным счеты, набросилась на него, как на волка, и растерзала до ошметок, с ним и бороться стало в некотором роде даже неприлично. Михаил Сергеевич жалел его в те дни. Говорил супруге: мужик он неплохой, упорства много, и идея в нем есть, но слишком все же примитивен, прямо дегенерат. У Раисы Максимовны суд был короткий: хам!
Наравне со «свободой» и «демократией» вырвалось на волюшку слово «рынок». Этому слову, возникшему исподволь с магическим кольцом в ноздре, экономические мудрецы постепенно стали придавать не меньшее значение, чем «гласности» и «перестройке». Все-таки «перестройка» – это забава на денек, а рынок – на века. Это понятие оказалось настолько универсальным, что легко заменяло почти все остальные социальные клише, оказавшиеся на этот период либо устаревшими, либо попросту неблагозвучными. Государственное устройство – рыночное. Светлое будущее – рынок. Идеал гражданина – предприниматель рыночного толка. Ну и так далее, до бесконечности. Товару для продажи в государстве осталось немного, но товар был солидный: нефть, древесина и женщины. С ним можно было пристроиться и на международном рынке, а это уже предел мечтаний любого уважающего себя коммерсанта из бывших партаппаратчиков. За этот товар страны Антанты обещали снабдить русичей всем необходимым, начиная с хлебушка и кончая презервативами. Но народ не успел вдоволь нарадоваться открывшимся перспективам, как был ошарашен антиалкогольным указом. Михаил Сергеевич с заботливым видом нанес своим подданным сокрушительный удар под ложечку. От этого удара Россия, возможно, не оправится уже никогда, как от революции. Надо заметить, Михаил Сергеевич произвел над народом экзекуцию и грабеж не ради потехи, а скорее по недоразумению. Они часто мечтали с Раисой Максимовной, как славно было бы заодно со всеми другими достижениями искоренить на Руси пьянство. Идиллическая им рисовались картина: протрезвевший, окрепший разумом труженик обзаводится собственным огородиком, машиной, цветным телевизором и весело работает и отдыхает, благословляя новую власть, которая наделила его не только новым мышлением, но и достатком. Тут опять не вина Михаила Сергеевича, а скорее его беда. За все семьдесят лет режим не выдавил из себя наверх ни одного человека, который обладал бы двумя необходимыми для правителя качествами: глубоким, отшлифованным образованием, государственным умом и религиозной, святой наклонностью к добру.
Спозаранку мужицкая страна вытягивалась в угрюмые винные очереди, вдоль которых похаживали с дубинками самоуправные милицейские сержанты да шныряли шальные старушонки с бельевыми сумками. Кто в этих очередях побывал, тот стал другим человеком и к себе прежнему никогда не вернется. В последней агонии бился трудящийся класс. Не жажда гнала его в кабак, душевная мука. Теперь только в насмешку можно было назвать разъяренных, полупьяных и праздных людей – народом. Никто их так и не называл, даже писатели. Бедовали в неприкаянном государстве все подряд: колхозники, ученые, интеллигенты, рабочие, но каждое из этих определений на фоне винной очереди обрело явственный иронический подтекст. С таким подтекстом раньше звучало: сантехник, домоуправ, метрдотель.
Зато возникло и засверкало как бы заново гордое слово: предприниматель. Предприниматель не с гор спустился, не из подземелья выкарабкался: народился неприметно после шестидесятых годов в семьях совслужащих. По первому впечатлению это был упитанный молодой человек (лет тридцати), чрезвычайно бодрого поведения, одетый в заграничное шмотье (большинство в кожанах). За предпринимателем тучами вязались молодые девушки, готовые на все ради «фирмовой» упаковки. Девушкам он платил чистоганом, а то и в валюте. Откуда у него брались деньги – секрет, но он сразу стал оперировать такими огромными цифрами, которые обыкновенные труженики даже не принимали всерьез. Рабочие, бывшие колхозники, интеллигенция н прочие понимали, что тут какая-то мистификация, и сторонились розовощеких предпринимателей, как прокаженных. Последним было на это совершенно наплевать. Вскоре у слова «предприниматель» появилось множество синонимов – коммерсанты, биржевики, педики, менеджеры, брокеры, телефаксы, рэкетиры, мафиози, акционеры, – и на третьем, четвертом году царствования Михаила Сергеевича все они, как по чьей-то команде, тучей ринулись на телевидение и в газеты. Мистификация обернулась кошмаром. Люди перестали выходить на улицу после девяти вечера, со скамеек сдуло влюбленных. Опустели родильные дома. Из винных очередей, из убогих жилищ, с больничных коек рядовые граждане с глубоким унынием наблюдали за этим неслыханным шабашем, сравнимым разве что с нашествием красных собак на джунгли в сказках Киплинга. Сердобольный лик демиурга с черным пятном на черепе – вот был единственный луч света в обуявшей государство мгле. Иногда из-за плеча демиурга поскрипывал ржавый голосок его элегантной супруги, которая в утешение малоимущим каждый день облачалась в новый ослепительный наряд. У нее был редкий дар произносить слова врастяжку, так что из двух-трех слов получался целый разговор. Как человек грамотный, она стала заведовать культурой. Михаил Сергеевич назначил ей в этой области какую-то приятную должностишку. У нее была заветная идея, что все должны жить и работать дружно. В этом она старалась убедить при случае и шахтера, и крестьянина, и строителя, и ученого, и актера, и писателя. Ее плохо слушали, потому что к этому времени творческая интеллигенция, пораженная зловещим мозговым недугом, разбрелась по политическим квартирам и оттуда свирепо гавкала друг на друга. Одни художники оказались демократами и революционерами, другие – консерваторами и охранителями. Вражда в творческой среде была непримиримой, и объяснялось это тем, что никакая власть в государстве еще не укрепилась настолько, чтобы можно было обратиться к ней за помощью. Дерущихся некому было пока усмирить: партия, маскируясь под народ, безмолвствовала, а Горбачев метался из стороны в сторону, как флюгер. Невозможно было угадать, на чьей стороне он будет завтра. Создавалось тягостное впечатление, что он и сам этого не знает. Тем более что в тяжбу между художниками ощутимо проник национальный пункт: консерваторов стали обзывать шовинистами и фашистами, а демократов – евреями.
Вместе с режимом зашатался и Ленин. Ему худо стало лежать в гробу в Мавзолее. Выяснилось, что в не ведомом никому завещании он давно просился похоронить его рядом с матушкой. Когда открылось, что его можно хаять без опаски, вчерашние верные ленинцы понесли такое, что у нормальных людей волосы на головах вставали дыбом. Ему ставили в вину не только то, что он приехал в Россию в пломбированном вагоне и напустил на нее Троцких, Свердловых, но и то, что в половодье веслом перебил десяток невинных крольчат, как обыкновенный живодер. Вдобавок ко всему Ленин по отцовой линии был шовинистом, а по дедовой – евреем.
На третьем году перестройки самые предусмотрительные члены партии прекратили платить членские взносы. Началась массовая утечка партийных мозгов в кооперативы и малые предприятия. Внешне партийный предприниматель почти не отличался от своего полууголовного предшественника: был так же плотен, боек, упитан, энергичен, говорлив, настырен – и быстро переоделся из костюмов в кожаны. Но все-таки между ними на первых порах чувствовался некоторый антагонизм. Коммерсанты с внеклассовым мироощущением не могли до конца простить вчерашним райкомовцам их партийного мастодонтства. Однако переоборудовать державу под рынок им предстояло вместе, поэтому вскоре обыкновенное жулье (теневики) и партийные ренегаты помирились, побратались и совершенно всерьез стали называть друг друга господами. Комсомол еще прежде понаоткрывал повсюду видеосалоны и греб деньги лопатой за показ мордобоя и полового акта…
Россия заслужила эту адову муку за святотатство революции: за подлое, ерническое долготерпение народ расплачивался всеобщим легким умопомешательством. Из космоса потекли неумолимые лучи, под воздействием которых шевельнулась, порхнула ресницами, напряглась, точно перед пробуждением, и снова покойно задремала заколдованная душа славянина. Прорицатели в один голос предрекали: конец света наступит не позднее будущего года…
Часть третья. ЛЮБОВНЫЕ ГРЕЗЫ
1
Елена Клавдиевна, как же это вы так? Потянулись за спичками, неловко переступили и шмякнулись прямо посреди кухни, головой к плите. Не первый раз ее бедные ножки подкашивались. Лежала на полу и слезы растирала сухонькими ручонками. Зареветь по-настоящему мочи не было. Как же это так, всего за несколько недель из сочной бабы превратилась в поскрипывающую каждым суставчиком инвалидку? Месяц в больнице промелькнул, как один денек. Там ее намучили, накачали лекарствами, диагноза не поставили – и послали домой подыхать, легонькую, одухотворенную. Теперь в квартире пусто, она валяется на полу и хнычет, поскуливает, – и что это все значит?
Страх серенькой мышкой постоянно грыз ее сердце, от него немела грудь. Конечно, Елена Клавдиевна не верила, что помирает, но уже не жила. С утра писала письмо сыну, дорогому Алеше, прервалась, надумала подкрепить себя чайком – и вот результат. Ей не хотелось подыматься с полу. Пусть Петя придет вечером и увидит, в каком она положении. Пусть убедится, как ее Бог наказал. Вчера Петечка помогал ей с толчка спуститься и держался так предупредительно, так любезно. Она больше не женщина для него. Когда-то давным-давно он так же заботился об отравившейся кошечке: пальчиком запихивал в пасть лекарство, подмывал попочку. Петя умеет превозмогать брезгливость. Нескладный, упорный, с умной трещинкой поперек лба. Родной до каждой пуговички. Надо было усохнуть до сорока пяти килограммов, чтобы понять, какой он хороший.
Забавно было Елене Клавдиевне вспоминать себя совсем недавнюю. Как жадно она рыпалась в мужские объятия. Как пошло, подло стремилась к наслаждению, никого не щадя вокруг. Торопилась, будто за ней гнались. Да ведь это, наверное, они именно и гнались, сердечные. Иначе как понять, что всю жизнь была она нормальной – и вдруг превратилась в похотливую сучонку. Это, конечно, не стыдно, но это больно. Казнила Петечку, брак разрушила, себя довела до смертельного истощения – все ради чего? Неужто ради того только, чтобы запихать в себя вместо одного члена – десяток? Но нет, она не животное, ей доступны высокие помыслы, и душа ее открыта состраданию. Это беда с сыночком ее переломала, смяла. Черти на нее и набросились, увидя, как она беззащитна, истомлена, и превратили из женщины в сплошное воспаленное влагалище. Какое счастье, что теперь все это позади. Она вовсе не собиралась выздоравливать. Где гарантия, что дьявол вторично не завладеет ее телом.
Нет уж, лучше умереть, глядя на прощание в Петины рыцарские очи. Пресветлый, милый друг, как он бережно снимал ее с толчка! Точно так же он распорядится с ней и в гробике. Она для Петечки бестелесна и беспола. Она упустила, проморгала миг, когда вожделение покинуло его чресла. Но раньше-то, раньше! С каким трогательным восторгом он овладевал ею, всякий раз иссякая до последней капельки. Не было дня, не было случая, чтобы он не сдюжил и отказал ей в ласках. Она это ценила, но легко его предала. Другие мужчины бывали искуснее и бывали загадочнее, но никто не любил ее самозабвенно. Петечка был целиком весь в ее полном распоряжении. Бесхитростный – как маков цвет. Потому и казалось, не будет ему исхода. Потому и казалось, что все их споры, размолвки – лишь признаки временного охлаждения, усталости рассудка. Изменяя ему, предавая его, она всегда чувствовала, что он по-прежнему с ней и в ней – такой же, каким был в первый год любви. Петечка тоже это чувствовал. Ей не следовало рожать. Их небесный союз был так устроен, что не нуждался в продолжении. Она поняла это чересчур поздно, когда Алеша уже зашевелился в животике. Муж простит ее когда-нибудь, но их обоих не помилует Алеша. Его посадили в каменный мешок и дразнят через решетку. О, они живут в стране, где человеческое достоинство дешевле селедки. Об этом недавно писали в газете. Боже, как путаются мысли! Интересно, завел ли себе Петечка женщину? Какая она? Лучше бы он завел себе простенькую, без претензий, пусть даже деревенскую чумичку, лишь бы жалела его. Ему же надо с кем-то спать, здоровому мужчине. Некоторые отвратительные фригидные бабы маринуют мужчин и торгуют своим телом не хуже проституток. Обыкновенно у их залежалого товара и есть-то единственный покупатель – собственный муж. Петечка как раз способен на такую клюнуть. У него половые ресурсы выше умственных возможностей. Он настоящий мужчина. От него не дождешься подвоха. И пахнет от него всегда честным мужицким потом, как антоновскими яблоками. Ему нужна женщина, которая оценит его достоинства и будет его беречь и холить. Таких женщин в Москве уже не осталось. Москва полна шлюхами, как осиное гнездо. Это шлюший резервуар мирового масштаба. В этом есть некая обидная несообразность, потому что в Москве множество людей посещают музеи и читают такие книги, которые во всем мире давно перестали читать. В этих книгах запечатлена разгадка жизни. Она сама любила прежде их почитывать. Ей нравились мысли, уходящие в небеса. Вот одна из них: сон разума порождает чудовищ. Она спала все годы после ареста Алеши. В сущности, мужу она никогда не изменяла, ни разу. Он это тоже поймет со временем. Ему надобно поехать в отпуск в глухую деревню. Там на ферме, на скотном дворе можно встретить Золушку. Петечка со временем догадается, что она ему не изменяла. Как можно изменить тому, кто проник в твою кровь. Просто все эти годы с уходом Алеши разум ее спал и она жила рефлекторно. Она рефлекторно чуть не ухайдакала мужа и сама до срока превратилась в старуху. Она вела существование сытой мухи, дремлющей в спаренной позиции. Когда начала околевать, пробудилась. Пробуждение было безрадостным, но все-таки даже здесь, на полу, где ноги отнялись, она чувствовала себя более естественно и привольно, чем в том затянувшемся, прелюбодейном сне. Все еще можно поправить. Главное, Петечка не сбежал, ходит себе на службу и по вечерам возвращается домой. Скоро и Алешу отпустят за примерное поведение, он на это в письмах намекал.
Спохватясь, Елена Клавдиевна с охами и ахами поковыляла – где по стеночке, где перекатом – в комнату дописывать послание сыночку. «…Милый сын! Хочу пожурить тебя за пессимистическое настроение. Что значит: не для чего жить? Конечно, то, что с тобой произошло, общее, ужасное наше несчастье, но это не конец света. Во-первых, живут не для чего-то, а просто потому, что живут. Во-вторых, даже в твоем чудовищном положении можно найти утешение в народной мудрости. Вспомни: нет худа без добра. Или еще: не было бы счастья, да несчастье помогло. Чем страшнее урок, тем больше в нем пользы. Что толку клянуть судьбу, которая обошлась с тобой жестоко. Разумнее сделать выводы из происшедшей трагедии. Ты это сумеешь, потому что ты очень сильный мальчик. А сильный ты потому, что весь в отца. Папа никогда не отступал перед невзгодами и не смирялся с поражениями. Самая моя большая мечта, чтобы вы подружились, когда ты вернешься. Мой милый мальчик! Может быть, сейчас еще не время об этом говорить, но мы с отцом оба сознаем, как глубоко перед тобой виноваты. Не уберегли тебя, не воспитали в тебе отвращения ко всякому злу. Теперь ты вправе судить нас самым беспощадным сыновьим судом. Только помни одно: нам так же тяжко, как тебе. Но тут уместно вспомнить надпись на кольце царя Соломона: все проходит. Тучки рассеются, сыночек, и скоро выглянет солнышко. Пора подумать о будущем. В нем должно быть столько радости и светлого труда, чтобы сторицей окупились безнадежно потерянные годы. Куда ты намерен пойти учиться? Работать? Ты думал ли об этом? Бесконечно любящие тебя, страдающие вместе с тобой папа и мама! Постскриптум: посылку послала в четверг (7-го). Там все, что ты просил: носки, белье, сигареты. Деньги пришлю через месяц. Держись, мальчик мой!»
Елена Клавдиевна была довольна письмом. Кажется, ей удалось на сей раз преодолеть тягостную неряшливость мыслей, за которыми она никак не поспевала и которые разучилась складывать в стройные предложения. Если бы еще все, что она писала, было правдой. Но там было довольно и лжи. К примеру, она не знала, как Петечка относится к сыну-убийце. Не было случая ей об этом узнать. Это было давнее табу в их разговорах. Всего раз или два после ареста она попыталась завести с ним речь об Алеше (или он попытался?), и это вылилось в безобразную перепалку. Она даже не знала, переписывается ли Петечка с сыном отдельно от нее. Если да, то, наверное, многие места в ее письмах выглядят, по меньшей мере, нелепыми. Но это неважно. Важно другое: как Петечка мог поверить, что того зловещего старика убил их сыночек? Не потому ли поверил, что в себе самом допускает возможность убийства. Все-таки он офицер, и поэтому понятие насильственного лишения человека жизни для него нормально, христианский пламень в нем притушен. Петечка добр, отзывчив, мухи, как говорится, не обидит, но доведись ему увидеть врага, доведись ему быть уверенным, что перед ним враг, – не задумываясь спустит курок. Как же ему растолковать, что Алеша совсем другой. Алеша от нее, от матери, перенял кротость души. Есть порог, который ему переступить не дано, как и ей. Для Алеши, как и для нее, любое дыхание свято. Последнее время Алеша вел себя подчеркнуто грубо, заносчиво, но мать не обманешь. Ему было всего четыре годика, когда он нашел в траве дохлого жука и стал у нее допытываться, что такое с жуком, почему он лапками не шевелит. Мягко, в осторожных выражениях Елена Клавдиевна объяснила мальчику, что жук свое отползал. И вот тут с Алешей случился истерический припадок, который чуть его не убил. С жутким воплем «Не хочу! Не хочу!» он упал на траву, забился в судороге, неловко запрокинул головку – и окаменел, бездыханный…
Целую неделю он носился со спичечной коробочкой, где у него сидел дохлый жук, и с мольбой протягивал ее родителям: оживите! Ну пожалуйста! Впервые ощутив, что смерть непоправима, малыш воспротивился ей, не принял ее.
…В тот день, когда его судили, произошла не просто судебная ошибка, в тот день восторжествовал сатана. Это он, кто же еще, не пустил их с мужем в суд, наслав на нее трехдневную лихорадку, а Петю угодив в дорожную аварию. Трудно поверить в такое случайное стечение обстоятельств. Но она обвела сатану вокруг пальца и все-таки побывала в суде, но как бы скрытно. Она отличила в зале главного злодея. Породистый, осанистый мужчина с черными прядями вокруг лысого черепа развалился посреди зала на стуле, как в кресле, окруженный холуями. У него был огненный, режущий взгляд – это и был безусловно посланец ада. Он так глядел на Алешу, будто его пожирал. Елена Клавдиевна кинулась заслонить, спасти сына, но, бестелесная, невидимая, шарахнулась с размаху о стену и упруго отлетела к судейской кафедре. Никто не заметил ее мимолетного присутствия, зато главный злодей с черными прядями подал ей насмешливый знак, изобразил пальцами что-то вроде блескучей фиги. От бессилья она забилась под скамейку у ног сына и прохныкала весь процесс, ни на что более уже не надеясь. Когда сына уводили, чудовищным усилием она сделала попытку материализоваться, и на миг ей это удалось, и сын поймал ее взгляд, и увидел ее, и на его чистом, страдальческом челе вспыхнула радость.
Елена Клавдиевна прилегла на кровать, подтянув ноги к животу: так ей удобнее было лежать. Саднящая, тугая немота, вроде забитого в мякоть деревянного клинышка, из подреберья теплыми, изнурительными волнами подтекала под горло; но было еще множество мелких, бродячих болей, среди которых она каждый раз отыскивала какую-нибудь новенькую. Сегодня обнаружила сразу две. Что-то щелкало в левом ухе, словно дятел его долбил, и левую руку от локтя к плечу обхватило костяным обручем. Пора было принять микстуру с кокаином, но для этого надо было снова идти на кухню, разогревать чайник, а все силы ушли на письмо. Ничего, подумала Елена Клавдиевна, скоро Петечка вернется, поухаживает за мной. Она попыталась задремать, и это ей удалось, но не сразу. Перед тем как забыться, она пережила опасный момент полной остановки сердца. Оно круто колупнулось и замерло, и тут же грудь наполнилась тяжелой, острой гарью небытия. Зябкая испарина мгновенно окатила тело. Но не успела Елена Клавдиевна как следует напугаться, сердце набрало обороты и застукало нормально. Она лежала не шевелясь, чтобы не оборвать невзначай натянувшуюся ниточку жизни. Сон ей привиделся хороший, детский. У нее во сне ныла спинка и не гнулась шея, но пришел какой-то незнакомый дядек в югославской дубленке, ласково к ней прикоснулся – и все недомогания отступили. Этот сон поманил возвращением в полноценную женскую жизнь. Борется организм, не хочет сдаваться. Когда глаза открыла, муж был уже дома. Чтобы ее не будить, тихонько поскребывался на кухне, но единственное, что, кажется, улучшилось у Елены Клавдиевны с болезнью – это слух. Ее слух развился до мистических размеров: иногда она слышала то, о чем прежде не подозревала. Она слышала мысли, не только слова. Недавно сосед с третьего этажа, огромный слесарь из жэка, прикрикнул на свою маленькую, спитую жену: «Будешь рыпаться, сучара, гвоздь в ухо заколочу!» Елену Клавдиевну эта фраза, которую она услышала через пять пролетов, поразила своей грубой сексуальностью. В несуразности угрозы было очарование любовного подтекста. Наверное, нет ничего слаще, чем вколотить в ухо любимой женщине ржавый гвоздь. Увы, Петечка на такое не способен. Только пыжится иногда, а роковой решимости в нем нет. Склонность к убийству уживается в нем с благодушием сенбернара. Петечке не хватало изощренности, поэтому долгая жизнь с ним была все-таки пресновата.
– Петя! – слабым голосом окликнула Елена Клавдиевна. – Ты чего прячешься, я же не сплю.
Петр Харитонович возник в комнате будто по волшебству: угрюмый, сосредоточенный и при галстуке. Не успел переодеться. Все его домашние причиндалы были раскиданы по стульям.
– У тебя свет не горит, я думал, ты уже…
– Что – уже? Померла, что ли?
– Не надо так шутить, – попросил Петр Харитонович. – Как ты сегодня? Надеюсь, получше?
В его тоне была озабоченность, как у доктора; а ей хотелось, чтобы он присел на кровать, наклонился и поцеловал ее. Не вернуть былых денечков.
– В спине очень давит. Никак положения не найду, чтобы уснуть. Чуть задремлешь, и как колом протыкает.
– Я думаю, это все в основном от нервов. Болезни нельзя поддаваться. Может, тебе все-таки двигаться побольше?
– Я двигаюсь, – похвалилась она. – На кухне два раза была. И в ванной. Хотела душ принять, да побоялась: вдруг грохнусь.
– А чего, – ухватился за эту мысль Петр Харитонович. – Почему бы не помыться. Ты когда последний раз целиком мылась?
– Да уж с неделю.
– Горячая водичка – как хорошо! А потом чайку с малиной, а? Оттянет, Лена, обязательно оттянет.
Через пять минут она уже сидела в ванне. Температуру воды он градусником замерил и добавил ложку хвойного экстракта. При погружении в купель у Елены Клавдиевны все боли поначалу забегали по жилам, как растревоженные мыши в подполе, но после как-то разом угомонились – и она ощутила толчок блаженства.
– Спинку потри, – попросила мужа. Петя хмыкнул, поудобнее ее устроил и несколько раз почти без нажима провел по коже мыльной губкой. Словно на драгоценный камень наводил последний глянец.
– Ты уж думаешь, я совсем, что ли? Дави крепче.
Она не видела, какая у нее спина, а он-то видел. На ней позвонки и лопатки проступили остервенело, пергаментные, рвущиеся наружу. И вся кожа была покрыта розовыми трещинками и чешуйками. У нее была спина, как у разопревшей в тепле рыбины. Петр Харитонович впервые с холодной ясностью отметил, что, наверное, Лена уже не жилец. Эта мысль не удручала его. Он сам готов был последовать за женой хоть завтра. Его изумило другое: сколь подл мир, в котором вчера вожделенное сегодня вызывает тошноту. Он не рад был своему здоровью. Он искренне мечтал раньше всех любимых скопытиться. Жалобно жмуря глаза, скреб ее одряхлевшую кожу, с ощущением, что ласкает косточки трупа.
– Ты как-то чудно хихикаешь, – со скрипом потянулась Елена Клавдиевна, выныривая из мыльной пены синюшными коленками. – Уж не брезгуешь ли больной женушкой?
От ее внезапного замогильного кокетства Петра Харитоновича прошиб пот. Когда вчера снимал ее с толчка, она также шаловливо пролепетала: «Небось побрезгуешь теперь Леночку потискать?!» Его пугали деревенские обороты, появившиеся в ее доселе изысканной речи. Болезнь ее опростила, и сразу выяснилось, что Леночкины предки не были дворянами. Ей словно доставляло удовольствие ставить в словах неправильные ударения, употреблять всякие «давеча», «надысь», «намедни»… Она как бы ему, одинокому зрителю, с удовольствием демонстрировала, что у нее не только тело усохло, но и разум скособочился. Она приготовила ему напоследок горчайшую из казней – смакование собственных страданий. Вот если внезапно пригнуть ее голову в воду, надави на темя, от слабости она сразу задохнется. По-человечески это будет разумно, уважительно, но потом придется идти в комнату, доставать револьвер, заряжать – и пулять себе в рот: то есть несколько минут жить с видением ее скорчившегося тельца, покрытых мыльной пеной волосиков за ушками, – это нереально.
– Посиди одна, погрейся, – сказал он. – Я пойду чаек заварю. Тебе как лучше – с мятой или без мяты?
Елена Клавдиевна проворчала:
– Как же я одна? Вдруг станет плохо. Нет уж, ты лучше меня сперва в постельку уложи. Ишь какой заварщик нашелся!
Ванна ей действительно помогла: осунувшееся личико просветлело. Она пожелала пить чай за столом, а не в постели, как это у них завелось в последние дни. С аппетитом схрумкала бутерброд с красной икрой, приготовленный Петром Харитоновичем. Чай пила с тортом «Прага», да еще в чашку Петр Харитонович намешал меду и лимона. Сам он при ней не ел. Хладнокровно разглядывал свои ногти. На жену ему смотреть было трудно. В роскошном, темно-багрового цвета махровом халате она напоминала птеродактиля, засунутого в гусеничный кокон. Поредевшие волосики торчали надо лбом неопрятным, бесцветным венчиком. Тонкие пальчики ухватывались за ложку с птичьей цепкостью. Каждый глоток сотрясал ее тельце короткой судорогой, словно она заглатывала колючку. В глазах две укоризны. На мужа косилась с лукавой улыбкой утопленницы.