Текст книги "Открытые берега (сборник)"
Автор книги: Анатолий Ткаченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Сегодня было воскресенье, Анастасия Ивановна собралась в церковь и на кладбище, хотела сказать племяннице несколько слов, – чтобы та не позабыла закрыть трубу натопленной печки, – как неожиданно залаяла собака; потом громко застучали в дверь, и на пороге появился рыжеватый парень в плаще «болонья», белой рубашке с галстуком. Анастасия узнала его – это был Владимир Меньшиков, техник-наладчик со швейной фабрики, – посторонилась, пропуская его в дом, а сама быстро вышла на веранду, думая, что наконец-то племянница нашла себе дружка, от этого у нее может перемениться испорченный безродной жизнью характер. Решила помолиться за нее и за Владимира, чтобы у них получилась крепкая любовь, чтобы после сыграли веселую свадьбу, жили, как все хорошие люди, народили детей: дом-то у нее большой и совсем сиротский без мужика и детского крика.
– Можно увидеть проживающую здесь товарищ Белкину? – спросил Меньшиков, усиленно вытирая ноги о цветной половик, сотканный из ненужных тряпок, и грубовато покашливая с осеннего утреннего морозца.
Белкина вышла из своей комнатки с книгой писателя Шолохова «Поднятая целина», протянула Меньшикову вялую сухонькую ладошку, но руку ему тряхнула жестко, как мужчина мужчине.
– Проходи, Владимир, – сказала она, – садись, рассказывай.
Меньшиков осмотрел стены, потолок, сощурился на голые яблоневые ветки за окном, слегка постукал в пол ботинком, как бы проверяя прочность досок, а может быть, выстукивая мотивчик, спросил разрешения закурить. Достал папиросу, пыхнул сильно дымом.
– Какое произведение читаете, Мила?
Белкина показала обложку, заложив пальцем нужную страницу, чуть усмехнулась и сразу свела белесые бровки.
– Забыл? По твоему совету…
– А-а. Содержательная книга. Про коллективизацию и частную собственность.
– Трудно читать, – созналась Белкина. – Все обдумывать надо.
– Зато содержание…
– Это, конечно, да.
Они еще поговорили немного вообще о книгах и последних кинофильмах, о городских событиях и замолчали. В доме было очень тихо, недвижно, сонно-солнечно было в голом саду за окнами, и лишь далеко, где-то на улице, звучали тонкие голоса женщин, не то весело споривших, не то скандаливших. Белкина подумала, что им обоим надо обязательно разговориться (зачем же тогда свидание?), однако не знала, как начать, – разговаривали они всегда на работе, больше о разных производственных делах, – и ей сейчас казалось, что сидит в доме не тот общительный Меньшиков, а только похожий на него молодой человек.
Но это Белкиной лишь казалось, – просто она думала, что свидание не очень трудное дело для нее, – а так Меньшиков нравился ей своей обстоятельностью: он учился в вечерней школе, был членом редколлегии степной газеты, играл в самодеятельности на мандолине. И собой выглядел ничего – хоть и не красавец, однако одевался всегда по моде и умел носить одежду. Вдруг Белкина припомнила, что он родной брат швеи Меньшиковой из ее бригады, которая крадет лавсановые обрезки. Решила немедленно поговорить об этом.
– Владимир, вот какое дело к тебе. Возьми контроль над сестрой, чтобы не было неприятности. Я не буду ничего говорить. Скажи ей, что Белкиной все известно, пусть прекратит… Договорились?
Меньшиков встал, сразу повеселев, придавил о край плиты папиросу, глянул издали в зеркало, поправил галстук и даже чуть подмигнул Белкиной: наверное, ему тоже было неловко за долгое скучное молчание.
– Конечно, какой вопрос! Мы после это обсудим. А теперь разрешите, Мила, взять над вами контроль: я обещался показать вам исторические места родного города. Прошу одеваться и следовать под моим личным конвоем.
Белкина спешно поднялась, будто услышала еще не позабытую команду «Всем построиться во дворе!», пошла к вешалке, но ее опередил Меньшиков, помог надеть пальто. Это ей не очень понравилось: она ведь не какая-нибудь калека или дамочка, а товарищ; однако стерпела (не делать же Меньшикову замечания на каждом шагу, сам поймет со временем), и они вышли на улицу.
– Мне думается, – сказал Меньшиков, протягивая перед собой руку в черной перчатке, – в далеком городе Туринске, где вам пришлось жить некоторое, довольно продолжительное время, не бывает такой приятной погоды.
– Бывает. Там ведь тоже люди живут.
– С этим я согласен. Но у нас здесь среднерусская полоса.
Он слегка взял Белкину под локоток. Она отстранилась, глянув на него строго и удивленно, как бы спрашивая: «За кого такого ты меня принимаешь?» И решила про себя, что надо держаться независимо, на расстоянии, и выяснить, по-товарищески ли к ней относится Меньшиков.
– Владимир, – Белкина чуть приостановилась, опять резковато глянула ему в лицо и отвела взгляд на синие купола церкви. – У нас в детдоме был один случай: влюбилась девушка по фамилии Репкина в воспитателя Семенова, несмотря на то что он женатый человек и имеет троих детей. Проводила с ним время, беседовала, ездили на автобусе в лес, а потом выяснилось, что он обманул ее: оказался плохим товарищем. – Белкина помолчала, вздохнула, давая Меньшикову вникнуть в ее слова. – Собрание состоялось, обсуждали любовь Репкиной и Семенова. Репкина страдала очень, бегала топиться в Тобол. Многие считали виноватым Семенова, его сняли с работы, семья, можно сказать, развалилась. А я думаю: виновата Репкина. Я так и сказала, когда выступала на собрании: надо быть самостоятельным человеком, не допускать к себе несерьезное отношение. Это только слабый человек может развалить семью, а потом бегать топиться, не думая о других, ответственных за его жизнь… Ты согласен, Владимир?
– В принципе я должен согласиться. Но любовь, она любовь, Мила. Она побеждает…
– Слабеньких, думаю.
– В «Поднятой целине», я полагаю, вы уясните этот вопрос.
– Мало ли что напишут.
– Давайте отложим трудный разговор. Можно в дальнейшем пригласить лектора на тему: «О любви и браке». А теперь давайте гулять. Вас интересуют архитектурные памятники? Например, эта церковь?
– Нет. В нее ходит моя тетка.
– Согласен. Но как памятник старины…
– Памятники на могилах бывают.
– Тогда пойдемте смотреть места бывших сражений.
Они свернули вправо, на выложенную булыжником, заброшенную улочку. Булыжник был старый, гладко затертый, как галька на берегу реки, – будто и здесь, по этой узенькой улочке, когда-то неслась речная вода.
– Представьте, – постучал каблуком о камни Меньшиков, – здесь наступал Наполеон.
Улочка свернула влево, сузилась, побежала вниз, – и за деревянными почернелыми избами показались стены из красного кирпича, высокая арка каменных ворот, а дальше, в ее пустоте, ржавый купол столбообразной церкви. По сторонам у стен росли деревья, над ними летали и кричали черные галки. Все было очень старинным, грустным, погибающим.
Подошли к воротам, остановились. Белкина отвела лицо, стала смотреть на луга под горой, дальний, в сизом тумане лес, а Меньшиков сказал:
– Это «Голубые ворота». По ним французы стреляли, русские тоже, когда там сидел Наполеон. Вон медная доска, написано: «Язвы 1812 года». Тут французов разбили, и они побежали. Посмотрите на ту лужайку, вон за дорогой, камень белый установлен: оттуда командовал сам Кутузов. А бежал Наполеон в те леса, куда вы смотрите, ну и до этого самого своего Парижа…
– А здесь тоже молятся?
– Нет. Монастырь когда-то был. Тогда молились. Теперь историческое место.
Внутри, за темными стенами кирпичных домов, под навесами, среди старых деревьев, было сумеречно, пахло сыроватой, холодной осенней землей. Несколько мальчишек играли в войну, прячась за камни и кирпичи, голоса пещерно отдавались в сводах и чисто звенели под куполами церкви; у крыльца ближнего строения сидели две старушки, скучали, о чем-то говорили; дружно уставились на них, поправляя веселенькие одинаковые платки.
– Здесь живут люди? – спросила Белкина.
– Жилплощади пока в городе не хватает. Проблема.
– Я бы никак не смогла.
– Вас никто не заставляет, Мила. У вас дом, можно сказать, собственный.
– Вот еще новость! Не собираюсь его присваивать.
– И не надо, согласен.
Спустились вниз, остановились перед небольшой аркой у входа в церковь. Под сводом ее, на внешней стороне, еще было заметно изображение страдальческого женского лица с большими темными глазами, а ниже довольно четкая надпись: «Под твою милость прибегаем, Богородице Дево».
– Пойдем отсюда, – сказала Белкина, делая почти такие же глаза, как на росписи, и потянула за рукав Меньшикова. – Дурман какой-то…
Он взял ее за руку, повел влево по белой, с истертыми камнями лестнице, свернул еще куда-то и, сквозь низенькие ворота, они вышли за стену монастыря, оказавшись на той же булыжной мостовой, только далеко внизу, почти в овраге.
По узенькой твердой тропке быстро пошли вверх, на крутой и ярко-зеленый холм. Забрались, часто дыша, и сразу во все стороны перед ними распахнулись луга, леса, дальние косогоры с деревушками и церквами, небо, очень чистое и холодновато-синее. А прямо внизу текла или просто стояла, светясь водой, узенькая речка. Над нею свисали корявые старухи ивы.
Белкина прикрыла ладошкой глаза: за речкой остро горели зеленью луга. Удивилась: почему они такие осенью? Но спрашивать не стала, она не любила спрашивать, чтобы не посчитали ее малообразованной или глупенькой.
– Это городище, Мила. В древности тут было поселение, наши предки жили. Вот видите ямы – раскопки делали. Высокую культуру обнаружили: керамика, кости животных, железо… А речка – Лужа называется. С той стороны Наполеон двигался, когда из Москвы сбежал… История, Мила, как говорится, живая.
Белкина смотрела, дышала, слушала. Но понимала все как-то смутно, обрывками, будто она выпила много вина; голос Меньшикова пробивался к ней издалека, и понять все, что он говорил, было просто невозможно. Да и зачем? Если и так хорошо дышать этим легким голубоватым воздухом, впитывать плывущую из-за реки зелень лугов и отдыхать. И почти не думать. Не думать даже о том, почему речка – Лужа? Почему такая зеленая осень?
Потом она вдруг увидела, что сидит рядом с Меньшиковым на кочке, под ними расстелена газета, а рука его (да, рука Владимира!) у нее на коленях, и он перебирает еле слышно ее пальцы. На какое-то время она испугалась, замерла, хотела откинуть его руку, но не хватило воли: было так тихо, смутно и немножко грустно, что она подумала: «Может, все это просто кажется?» Однако на всякий случай (мало ли чего не случается!) Белкина тихо заговорила:
– Знаешь, Владимир, я серьезная. Один случай был, это когда я практику проходила, мастер один, по фамилии Рыжков… Ну я ему показала любовь… Профком разбирался.
Белкина помолчала, ощутила боль в пальцах – это их крепко стиснул Меньшиков, – решила посоветоваться с ним, поделиться тем, что мешало ей легко жить все последние дни.
– Послушай, ты как относишься к моей тетке? По-моему, отсталый элемент.
– Ну, как сказать…
– Нет, нет! Ты давай прямо. Она частнособственническая душа. Торгует на базаре. Не могу я с ней, погрязну. Уйду в общежитие. Как ты на это смотришь?
– Зачем так, Милочка? – Меньшиков наклонился к ней, задышал в ухо. – Она тебе родная, Анастасия Ивановна. Потом забота. А жилплощадь? Проблема! А там хоть на велосипеде катайся. Опять же если замуж… Общежитие – это как детдом тот же или солдатская служба.
– Это твое мнение?
– Мнение, конечно.
Белкина отстранилась, сняла со своих колен руку Меньшикова, хотела подняться, уже подалась вперед, и вдруг он резко притянул ее к себе, обнял за шею и поцеловал в губы. Белкина вскрикнула, ударила в лицо Меньшикова обеими ладонями, оттолкнулась и боком упала на траву. Куда-то вкось отпрянула белая рубашка Меньшикова, мелькнули вершины деревьев на горе, пахнула в глаза синь неба. На минуту она замерла, как от сильного ушиба или очень тяжелой усталости, ей захотелось заплакать горько и горячо, как она плакала когда-то давно, еще при матери. Чтобы ее пожалели, нашептали ласковые слова, чтобы она простила за что-то всему большому белому свечу… Но тут до черноты в глазах ей почудилось – сейчас, мгновенно, на нее навалится страшно злой Меньшиков, измучает ее до смерти, опозорит, и она никогда в своей жизни больше не станет прежней, теперешней девушкой Белкиной, – она вскочила и, не слыша себя, крикнула:
– Ты ответишь за это, понял!
Меньшиков стоял в нескольких шагах от нее, ссутулясь, палками опустив руки – нежные манжеты с крупными ладонями далеко высовывались из рукавов плаща, галстук ослаб, сполз под лацкан пиджака, рыжий чуб свалился в сторону, будто сдуло его ветром. Он был похож на пьяного парня, вышедшего из пивной и соображающего, куда бы ему податься. Наконец выговорил, прикладывая к груди руку:
– Не понимаю, Милочка. Но прошу… Как товарищ…
– Он просит! – Белкина задохнулась, потом тоненько захохотала. – Посмотрите на него: он просит! Нашелся товарищ! – Она хохотала, и сердце у нее радостно екало: «Какой жалкий… Так тебе и надо… Примазался к коллективу… Выведем на чистую воду…»
Ей припомнилось сразу все: сестра Меньшикова ворует лавсановые обрезки, живут они с отцом в большом собственном доме, имеют корову, гусей; наверно, торгуют картошкой и яблоками; в прошлом году купили «Запорожец»; ездили отдыхать в Крым. (Может, они из тех Меньшиковых, которые при царях дворянами были?) Он, Владимир, дружил с закройщицей Щепкиной и не женился; подсмеивается над директором – «Лысина, как трудовой мозоль!», ходит в ресторан, танцует там под радиолу… «Как же я раньше не подумала об этом? Помутнение какое-то, пошла на поводу. И чего смеюсь? Плакать надо».
Она застегнула на обе пуговицы пальто, поправила волосы, глянула на часы и шагнула к тропе. Меньшиков стал на ее пути. Она легко, как что-то невесомое, отвела его в сторону маленькой ладошкой, сказала:
– Я вас не замечаю.
И, не оглядываясь, быстро пошла под гору.
Уходила Белкина от Анастасии Ивановны в пасмурную погоду: всю ночь ливень гремел железной крышей, полоскал деревья в саду, а утром земля плотно укрылась сереньким туманом. Слепыми, блеклыми бельмами проглядывали в стенах окна.
Она уложила чемодан, скатала и стянула ремнем постель. Вещей у нее не прибавилось, кроме десятка книг для вечерней школы, – их она тоже уместила в чемодан. Немного утомилась, села передохнуть и только тут увидела, что в двери ее комнаты, загородив весь проход, стоит Анастасия Ивановна. Стоит уже, наверное, давно, потому что привалилась плечом к косяку и поджала левую больную ногу (когда-то в оккупации ей раздробило осколком колено).
Тетка не плакала, молчала. Это немного удивило Белкину, она стала думать, что сказать Анастасии Ивановне: «До свидания» или «Прощайте»? Но сказала другое, неожиданное для себя (наверное, из-за того, что тетка не плакала и молчала):
– Ну вот, сейчас пойду…
Встала, нащупала в кармане бумажку – личное распоряжение директора: «Устроить и постоянно прописать тов. Белкину в общежитие» – и потом легко подняла чемодан и скатку.
Тетка пропустила ее, пошла следом, мучая половицы своей тяжестью, что-то шепча и задыхаясь. На крыльце она придержала Белкину, близко наклонилась к ней, – свои водянистые глазки вперила в ее глаза, – шепотом выговорила:
– Это нам, Мотя, наказание за грехи. Иди.
Белкина торопливо пошла, однако у калитки оглянулась, хотя не собиралась оглядываться. Анастасия Ивановна все так же не плакала и молчала, взгляд ее был устремлен куда-то выше ограды, в глухую морось тумана. У Белкиной незнакомо погорячело в груди, остановилось дыхание (она никогда не видела такой свою тетку), но в следующую минуту, уже возненавидев кого-то второго, жалостливого, в себе, она резко пнула ногой калитку.
По переулку шагала быстро, успокаиваясь и стыдясь «за нюни-слюни», а на перекрестке у церкви столкнулась с милиционером, который весной встречал ее на вокзале: город маленький, им и до этого не раз приходилось видеться, и милиционер всегда узнавал ее.
– Куда кочуем? – спросил он.
– В общежитие.
– Не ужились с тетушкой?
– Разные люди.
– Зеленая улица! – щелкнул каблуками милиционер и указал полосатым жезлом в сторону общежития.
Дай молока, мама!
1
В сенях было душно – так, что, проснувшись и сев на лавке, Павел долго не мог отдышаться: теплый, кислый, как дрожжи, воздух не проходил в грудь. Бестолково колотилось сердце. Павел осторожно нащупал пол, держась рукой за стену, выбрался на крыльцо.
Сел на сырую ступеньку, распахнул ворот рубашки. После снял рубашку совсем, отбросил к двери. Спину, грудь, руки охватил, будто крепко стиснул, льдистый воздух. Он был неподвижен, синел от занявшегося над степью рассвета – и потому напоминал глыбу чистейшего льда, заполнившего пространство от земли до звезд. Белыми кирпичами вмерзли в него саманки, тополя за речкой, столбы и стога. Павел сидел, остывал, и, когда ему стало казаться, что и он понемногу вмерзает в мертвое синее пространство, – со двора, от сараев и огорода пришел несильный ветерок.
Живой, не остывший за ночь, он будто омыл Павла теплой водой, вошел в грудь и оставил в ней запахи – смутные, смешанные: росной ботвы, прелого плетня, старого навоза.
Павел встал, спустился с крыльца, зашагал к середине двора – здесь чернел мокрый сруб колодца. Остановился, прислушался. Ветерок шевелил бурьян на огороде, понизу обегал двор, втекал в сарай и снова, суетясь, разгуливал от плетня к плетню, по-собачьи обнюхивая ведра, корыта, горки сухого, прошлогоднего кизяка. За белой саманной стеной проснулась корова, вспомнила о жвачке; забормотали куры. Павел подошел к колодцу (понял – с крыльца встал, чтобы напиться воды), достал полное, дырявое, истекающее ручьями ведро, припал к холодному ободу.
Долго не мог напиться, но когда почувствовал, что замерз от воды, все же отправил в себя еще несколько глотков – тяжелых, как обкатанные ледышки. Выпрямился, капли потекли по животу – вздрогнул. И шевельнулось сердце. Не заныло, не закололо – а шевельнулось, будто легло на другой бок, нашло свое изначальное место.
В половине шестого из дома вышла мать с ведром и полотенцем, слепо прошла к сараю доить корову. Она не подняла головы, не увидела Павла. Он тоже не окликнул ее: еще перепугается со сна. Когда в жестяное дно ведра зацвиркали струи молока, Павел поднял топор и обухом вбил затесанный кол – это был десятый, последний кол, которым Павел подпер, выправил завалившийся в огород плетень. Закурил, прошелся вдоль воспрянувшей таловой стены, пробуя ее плечом и ощущая обратные толчки, сел на старый чурбак. Заметил: чурбак до половины перепилен, косо, тупущей пилой. Вздохнул, подумав о сестре и матери, вынул еще одну папиросу.
Дышал дымом и чистым воздухом по очереди, по глубокой затяжке, смотрел в степь. По ней уже гулял ветер, белесо причесывал ковыли, и красная заря огромным плакатом вздымалась в небо: будто бы из-за степи ее поднимали на невидимых древках. Первые коровы, пошатываясь, разминая ноги, выбрели на середину улицы, остановились, замерли на красном рассвете; они еще не знали, куда идти, ожидали рожка пастуха. Запахло зеленой жвачкой, горячим кизяком. От гаража сильно, громко пронеслась машина, вздыбила пыль, утопила саманки, зарю и коров; жадно рыча, затихая, и сама утонула в сумеречной степи.
Редким сеевом нанесло пыль. Павел вдохнул ее, удивился: нет, это не пыль – это потревоженная, остуженная ночным холодом земля. Она поднялась, чтобы улечься на поля и огороды – свое извечное, первородное место.
Мать выгнала из сарая корову, вышла сама. Опустив ведро, принялась неспешно поправлять, подвязывать платок. Видно было, как утомились у нее руки – никак не могли затянуть узел; как натрудилась спина – никак не выпрямится. Сейчас она казалась совсем старушкой. Может быть, мать и в самом деле такая, только днем не видно: держится, не хочет, чтобы жалели?.. Корова не уходила, терлась мордой о рукав телогрейки. Мать погнала ее, зацепила ногой ведро, выплеснула на землю белую, яркую лужицу молока, заругалась:
– Тю тебя! Шоб тебя черти!..
– Мама… – тихо позвал Павел: не вытерпел, услышав ее голос – внезапный, нахлынувший прямо из детства.
Мать обернулась, вгляделась. Не поверила глазам, подошла ближе. Остановилась, будто боясь чего-то.
– Сынок? – спросила она.
– Я, мама.
– Ты?..
Она подступила, как слепая, потрогала его плечо, провела ладонью по щеке. Повернулась к плетню и его потрогала, ощупала.
– Ты? – спросила.
– Я.
– Как же… – Но не договорила, охнула, быстро сняла с себя телогрейку, накинула на голую спину Павла. И теперь заговорила что-то тихо, часто, похожее на причитание, молитву, жалобу и наговор. Павел не понимал слов, слышал только голос, вбирал его в себя. После сказал, почувствовав соленую сухость во рту:
– Мама, дай молока.
2
Наталья ждала сына три года. Он служил, она ждала. Убирала в его комнате, держала чистой постель; купила модный костюм с лавсановой ниткой, к большим праздникам запечатывала в конверт десятку и посылала Паше – пусть выпьет, если захочется, мать помнит и среди друзей не стесняется: нет ничего хуже бедности, от нее характер портится. Писала длинные письма, по порядку рассказывала о совхозе, родных и соседях, отдельно о знакомых девчатах (каждую описывала подробно: как ведет себя, где работает, какие платья носит – чтобы знал, кого держать на примете), не забывала хозяйство домашнее – сколько и чего посадила, как доится корова, когда думает топливо закупать, помогает ли совхоз ей, матери солдата.
Ленка ревновала мать к брату Пашке, считала его «дохляком и маменком», советовала послать соску, чтобы он надевал ее на пол-литру. «Это у нее просто так, – рассуждала Наталья, – по девчачьей болтливости, да и забыть Ленка не может, как Паша оплеухами воспитывал ее, хоть она и старше на два года». Может, десятки, костюм лавсановый пока и ни к чему сыну (Ленка первый год учительствует, получает мало, а ей надо и одеться и в кино сходить), – но у них мужчина один, он им обеим голова. Он есть – и дом не сирота. Ленка тоже понимала это, ждала брата. Особенно весной и осенью, когда от огорода спина переламывается. Закинет руки за поясницу, позовет тихонько: «Паша, дохленький мамсик, приезжай скорей!..»
Отец у них умер. Взяли Павла служить – и умер через месяц, будто ждал этого или не пережил отсутствия сына. (От Павла и письма еще не успели получить.) Отец с войны инвалидом был, болел, в совхозе под конец склады сторожил. Так и скончался на посту с берданкой в руках: сердце зашлось от стужи – поблизости, ясно, никого не оказалось. После берданку едва отняли. Хоронил совхоз на свой счет, музыку из района вызвали. Директор речь произнес, героем назвал. Бабы голосили. Тихий был человек покойник, при жизни очень незаметный. А тут… Наталья одичала прямо от горя, от долгих похорон. Вроде и приготовилась к смерти мужа (всегда был чахлый, не работник), но увидела в большом красном гробу, на людей посмотрела и три дня в обмороки падала.
Отошла, приноровилась к новой жизни, в которой главное – ожидание Паши: и вырос он, конечно, за время службы, и посерьезнел, и с ним теперь страхи – не страхи. Ленка, правда, говорила: «Это оттого, мама, ты возвеличила его, что сама постарела». Может быть, так и есть, постарела, однако и Ленку слушать – уши надо железные иметь. Сама небось крепится-крепится и потихоньку напишет Паше письмецо. Тоска, она единая у всех.
Павел отвечал не часто, но обстоятельно. Он служил в большом городе, бывал в увольнениях, ходил в музеи и кинотеатры. Заграничный цирк видел, в лучшем ресторане на центральном проспекте обедал, в праздничных военных парадах принимал участие. Описывал, как служит, кого из командиров любит и кому он не по праву пришелся. Сколько получил нарядов вне очереди, куда потратил «мамунину» десятку. Спрашивал о хозяйстве, Ленке, совхозе, передавал приветы девчатам и особый – бригадиру, старику Максимычу, у которого трактористом работал.
Потом Паша написал, что поступил в вечернюю школу при части, решил десятилетку окончить и дальше продолжать образование. Ленка обрадовалась: «Вот и наш первобытно-отсталый за ум взялся!», а Наталья не очень. Что-то ей не понравилось в этом, какое-то предчувствие появилось. Опять же, с грамотными детьми родителям ничуть не лучше, кого ни вспомнит – маются. Но Пашу поддержала: раз есть желание, учись, добивайся своего счастья в жизни.
И вдруг Паша прислал такое письмо.
«Здравствуй, мамуня и сестрица Ленка! Срок моей солдатской службы подходит к законному окончанию. И я решил, подумавши обстоятельно, остаться на постоянное местожительство в городе. Мой дружок Алексей (он из здешних краев) обещал устроить меня на авиационный завод. Как демобилизованный имею право получить прописку. Обоснуюсь, выбью у начальства жилплощадь, вызову вас с Ленкой. Так что готовьтесь…»
Наталья прочитала, растерялась: а как же дом, огород, сад? Как же корова – или ее можно забрать с собой? Еще сараи, плетни, колодец… Кто заплатит за это? И какие деньги надо, чтобы смочь купить все большое хозяйство. Еще бабка с дедом ногами месили саман, стены поднимали, и какой саман – что твой красный кирпич, сто лет стоять будет. Сколько теперь за дома платят? Задаром отдашь, после всю жизнь душой болеть будешь, места себе не отыщешь.
Показала письмо Ленке, та аж взвизгнула от удивления: «Вот это я понимаю!..», по вечером, когда пили чай и поодиночке думали о Паше, она сказала: «Какой-то он у нас некрепкий, будто совсем не в пашу породу. Уговорили дружки…» Наталья села и написала длинное письмо, под конец разрыдалась, размазала строчки, приказала Паше: «Приезжай, решим все вместе, а то помру от горя».
Он приехал к весне, в самую суету: совхоз сеял хлеба, на огородах по вечерам сажали картошку. Трудовое, безлюдное время в деревне. Наталья выбивала тяпкой лунки, Ленка бросала в них картофелины. Работали они уже часа два, втянулись, не говорили, только длинно вздыхали, изредка выпрямляя спины, и испугались, когда из-за плетня послышалось:
– Привет работничкам!
Павел стоял по-солдатски навытяжку, будто представляясь, в зеленой гимнастерке с боевыми значками, в парадной фуражке с красным околышем. Загорелый, веселый, сиял белыми зубами, ожидая мать и сестру: чтобы издали, подходя, еще немного посмотрели на него.
Побросали ведра и тяпки, припали с двух сторон к Павлу, расцеловали, – от него пахло одеколоном и слегка водкой. Ленку он уколол щетиной на подбородке, – повели в дом, Наталья выбегала вперед, норовила глянуть в лицо сыну: очень непривычна была его мужская, чуть пренебрежительная улыбка. А Ленка, вцепившись Павлу в руку, толкаясь и хохоча, приговаривала:
– Ма, дохлячок-то наш ничего стал, тяжелый, красивый, прямо как с откормочного пункта…
Выпили вина, вспомнили отца, погрустили. Пришла тетка Маша, сестра Натальи, ей поднесли. Перебрали все совхозные новости, кое-что «секретного» о девках и семейных делах соседей выложила тетка по особому случаю. После приготовились слушать Павла. Он начал про службу. Рассказывал интересно, но понимать было трудно: много разных фамилий, званий, военных слов. Запомнила Наталья старшину Савельева, этот шибко донимал Пашу, нарядами воспитывал – отхожее место чистить, а если работа какая – тоже самую грязную давал. Потом, правда, на второй год службы, он переменил к Паше отношение, однако Наталья аж выругалась: так невзлюбила Савельева. Еще много говорил Паша об Алексее, товарище по службе, с которым крепко подружился. Вместе в увольнения ходили, за двумя девушками-сестрами ухаживали, вместе отсидели трое суток гауптвахты за опоздание в часть. Вместе договорились…
– Договорились, – сказал Павел, стукнув стаканом о столешницу. – Не могу подвести. Недельку побуду – и айда. А вы тут пошевеливайтесь. Охотника на дом подыскивайте, продавайте.
Тетка Маша не знала этой новости, загорелась лицом сильнее, чем от вина, подалась грудью на стол, опрокинула стакан. Наталья сразу не поняла последних слов Павла, – за суетой, за радостью она как-то позабыла о письме сына, – и теперь получилось так, будто впервые услышала их. Несмело присматриваясь к Павлу, она проговорила:
– Бог с тобой, сынок…
– Вот именно, – сказала Ленка, – пусть он сначала себя «обоснует».
– А я не знала, как же ж так? – удивилась тетка.
Павел обвел их устало, грустно, что-то соображая, и вдруг нахмурился, толкнул локтем тарелку. У него задрожали губы, – Наталья отшатнулась, подумав, что сейчас он заругается на весь дом или, как бывало с ним прежде, в мальчишестве, разревется, – но Павел сдержал себя, так же неожиданно усмехнулся.
– Дураков и в рай тащить – трудная работа, – сказал он.
3
Спал Павел долго, проснулся тихий и больной. Пил рассол, квас, простоквашу. Наталья положила перед ним на стол костюм с лавсановой ниткой. Глянул, но не при-тронулся. Побрился электрической бритвой, начистил сапоги и в военной форме пошел по деревне.
«Пусть, – подумала Наталья, – с дружками увидится, с девками поболтает – голову просвежит», – и ушла на огород.
К обеду прибежала сестра Маша, доложила:
– Гуляет Паша у Сальниковых, песни какие-то городские под гитару поет. А возле него Надька выкручивается. Нарядилась, накрасилась. Посмотрела я – бесстыдница, и все тебе! Будто в кино любовь играет.
– Еще чего? – пугаясь, крикнула на нее Наталья.
– Ей-бо! – приложила руки к груди Маша.
Наталья отвернулась, чтобы сестра не увидела, сколько досады, зла у нее в глазах: так она боялась этой Надьки Сальниковой, что никогда даже не думала о ней, будто если не думаешь о ком-нибудь – того и вовсе нету. Три года – все-таки срок. И Паша ей не писал (это Наталья точно знала), приветов и то не слал. Мало ли чего бывает – побаловался с разведенкой до армии (сама пристала, задурила мальчишку), а теперь зачем она ему? Поумнел, поди, за службу. И старше его Надька лет на пять, и ребенка имеет. Женихов за эти три года у нее не меньше десятка перебыло. Как же она может правиться Паше? Как не стыдно окаянной Надьке опять дурить ему голову! Да пойти сейчас и вытянуть ее палкой вдоль спины, пусть потом судится, если совести совсем нету. И пошла бы Наталья и подралась, но Павла побоялась: психованный он, вчера расстроили его, войдет в злость – совсем плохое что-нибудь сотворит.
«Вот отрезвеет, – решила Наталья, – и поговорю, распишу ему Надьку».
Часа через два, когда из школы пришла Ленка, и Наталья принялась готовить еду, собирать на стол, снова прибежала Маша. На этот раз она подсела к Ленке (лучше подальше быть от старшей сестрицы), заговорила для нее:
– Пошли к дядьке Надькиному, за овраг, песни поют, пляшут. Паша с Надькой под ручку…
– Цыц! – не утерпела Наталья.
Маша пошептала еще немного, покачала головой и на цыпочках пошла к двери. Из сеней обиженно сказала: