355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ткаченко » Открытые берега (сборник) » Текст книги (страница 7)
Открытые берега (сборник)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:42

Текст книги "Открытые берега (сборник)"


Автор книги: Анатолий Ткаченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

И опять Тука вспомнил о Муське: все-таки она сильно мешает нормально жить. Надо с матерью поговорить, пусть отправит ее на недельку к бабушке, пока Тука по хозяйству управится. Бабушки, хоть и городские, должны внучек своих нянчить, а не писать в письмах, что они больные, старые и усталые. Молодых бабушек не бывает – бывают сознательные и малосознательные. Сознательные до смерти работают, родным помогают.

За плетнем послышался стук: Васька Козулько бил железом по железу. Стук сухой, горячий, как в кузнице. Слушать было противно. Это Васька назло Туке гремит, на нервы действует. Тука хотел пойти к дыре и поругаться с Васькой, но передумал. «Лучше дыру заделаю», – сказал он себе, взял в сенях молоток и гвозди, вытащил из сарая доски от поломанных магазинных ящиков. Осмотрел плетень, смерил дыру, начал работать.

Как это раньше Тука не догадался заделать дыру? Во-первых, Васька в нее лазит, во-вторых, украсть что-нибудь может. Во дворе много добра: солома, кизяк прошлогодний, уголь тоже. Кое-что другое. А Васька к себе тащит. У них вся семья такая – хозяйственная: отец полевод, мать на птицеферме работает, хорошо живут. И еще лучше хотят жить. Из-за этого надо от них отгораживаться, а надежнее – собаку купить злую, на ночь с цепи спускать. Сунется кто-нибудь из Козулек – покусанный назад уползет.

Плетень дрожал, раскачивался, гвозди гнулись, доски скалывались. Тука обливался жаром, от пота щипало в глазах, и он плохо видел, но упрямо колотил молотком. Даже Васька бросил свое железо, глазел, удивленно шмыгал носом: он, конечно, не ожидал, что Тука так быстро догадается, зачем их семейству дыра нужна.

Приладив последнюю доску, вбив в нее здоровенный гвоздь, который на целый палец вылез по ту сторону плетня, напротив Васьки (будто пронзил его), Тука бросил молоток и сел на землю отдыхать. Сидел долго, чуть не уснул, а потом услышал: плачет Муська. Оказывается, она стоит рядом с ним, трет глаза и топает ногой – сердится, что Тука не встречает ее ласковыми словами.

– Наша Мусенька… – начал он, глянул на плетень – заплата была надежная, виднелась белым пятном, – сказал: – Смотри. Это я, сам. Хорошо?

Муська терла глаза, ничего не видела.

– Ты знаешь, кто такая? – Тука встал перед нею, сунул руки в карманы. – Каракатица!

Муська притаилась, соображая, что ей делать: зареветь как следует покрепче или не испугаться этого слова?

– Поняла?

– Не-ет, – открыла глаза Муська.

– Такая птица есть, которая людей живых съедает и всегда плачет.

– Не-е.

– Чего – не?

– Не-ет.

– Пошли играть.

Тука усадил Муську на песок, дал ей банку, ложку, куклу, два гвоздя. Она пыхтела, хмурилась, расшвыривала песок, потом у нее задрожали губы, глаза залились слезами. Бросив в Туку сразу ложку и гвоздь, упав на спину и задрыгав ногами, чтобы Тука не сразу смог подойти к ней, Муська заорала:

– Не-е-т!

Тука сел на пустое перевернутое ведро, приготовился ждать: теперь ничего не сделаешь, теперь пусть орет, пока не охрипнет, пока не выревется. Говорят, так маленькие дети даже умереть могут. Муська еще ни разу не умерла: как почувствует смерть близко – быстренько замолкает. Она хитрая, жить хочет, мороженое кушать, с мамулей целоваться. Пусть поревет.

В селе что-то переменилось: у магазина люди появились, мотоциклы, на подводе привезли пустые бидоны к ферме, чаще приходили из степи и поднимали пыль между домами автомашины. Бабы во дворах заговорили: значит, пришли с работы. А еще жарко, еще день… Вон, кажется, Володька Козулько, брат Васькин, с тока идет, с ним Колька Собакин. Они горох перелопачивают, деньги на велосипеды зарабатывают. Даже издали видно – в карманах тащат. Бессовестные. Улыбаются еще, Собакин папироску курит. И не понимают эти два дурака, что воровать стыдно. Другое дело – взять немного, для еды.

Тука поискал солнце – оно было маленькое и незлое, висело над самыми дальними, мутными холмами, будто заглядывало за них, высматривая себе место, где бы отдохнуть, ночью раскалиться, разозлиться для завтрашнего дня.

Муська ревела. Ей уже надоело реветь, и голос пропал, и слез не было, и последние силы кончились, но она ревела – нудно, тихо, жалобно. Из конуры вылез Космач, вихляясь, подошел к Муське, уставился на нее кислыми глазами: он не мог долго терпеть, когда Муська плакала. Тявкнув, Космач лизнул Муське руку. Она не перестала реветь. Она обалдела от своего рева, и ей, наверное, казалось, что ревет она много лет и должна реветь, пока не постареет. Надо как-то успокоить Муську, а то придет мать, рассердится, что у ее любимой дочурки нервное расстройство, других воспитывать начнет.

Тука подсел к Муське, вздохнув огорчительно, сказал:

– Пожалуй, уйду! – Муська прислушалась. – Уйду совсем, надоела такая трудная жизнь. В степь уйду, к чабанам, или в космос улечу. Попрошусь и улечу. – Муська перестала всхлипывать. – Там и то лучше. Там никаких маленьких девчонок нету. На луне дом построю…

– И я… – сказала Муська.

– Тебе нельзя. – Тука испугался, представив Муську с собой на луне. – Там каши нету.

– Хочу.

– Тебе в детсад надо, вот куда. Это даже лучше. Знаешь, что такое детсад?

Муська притихла.

– Это такой дом, куда таких маленьких, как ты, приводят, тетеньки в белых халатах вас нянчат, кашу манную варят, молоко дают, сказки рассказывают, таблетками лечат, как в больнице, чисто тоже, дети чистенькие; вытри сопли, сопливых туда не принимают; хочешь в детсад?

Муська молчала, вдумываясь в Тукины слова, боясь легко обмануться.

– Ну вот, молодец, – сказал Тука. – Скоро построят, и мы тебя первую запишем, отведем, и ты сказки там будешь слушать. А сейчас пока поиграем давай. Во что хочешь?

– В лошадки.

Тука стал на четвереньки, Муська влезла на него верхом, у плетня он тихонько ссадил Муську, сунул ей в руку лопатку, и она принялась копать землю. Тука отошел к навесу, сел на печку.

У магазина становилось больше народа, слышался говор, появились, задвигались люди между домами, улицу прошивали мотоциклы, оставляя над дорогой кривые строчки поднятой пыли. Где-то за селом, приближаясь, смутно бормотало овечье стадо, и оттуда с ветерком доносился бензинный стрекот тракторов. А после из толпы у магазина вышел человек – небольшого роста, в коротком платье и белом платке, с коричневыми до плеч руками. Он шел тихо, всматриваясь в Тукин двор, неся тяжелую, опущенную до земли сумку. Он шел, покачиваясь, неслышно, шел медленно и очень устало, но с каждым его шагом Туке делалось легче и беззаботнее. И когда стало совсем свободно – так, что захотелось свистнуть и пуститься через огороды к речке, Тука сказал себе:

«Мамка идет!»

И отвернулся, чтобы не заплакать.

Гроза в августе

В темном облаке за лесом мгновенно, как укус змеи, промелькнула молния. Низко, по самой земле, прокатился гром, и моя бабка, живо вскочив, рискованно быстро пробежала от окна к окну, закрыла балконную дверь и форточки. В прихожей погасила свет. Снова вернулась в свой угол, – она там что-то делала, шила или вязала, – глубже уселась в кресло, отодвинулась в самые сумерки угла, сгорбилась, притихла.

В комнате остановился воздух, стало тесно, тяжко. Я глянул в окно: светило солнце, березы напротив, хоть и поникли, сварившись в духоте, но все еще посверкивали листвой; мальчишки гоняли по асфальту зашарпанный футбольный мяч. Я удивился тому, что опять вот так просто не помешал бабке закупорить комнату. Вернее, хотел помешать, но уже позже, – она успела затихнуть в своем углу. А в ту минуту, когда молнии укусила дальний лес, я промолчал. Так было и в прошлый раз.

Вот сейчас подойду к бабке, возьму ее за руку и, медленно внушая, как гипнотизер, скажу: «Дорогая бабушка, слушай. В нашем городе никого не может убить гром. Видишь вышку, научную, она триста метров, на ней громоотвод. Видишь телемачту, трубы – везде громоотводы. Это раньше у вас… Теперь в космосе люди летают, а мы форточками от грозы закрываемся…»

Я глянул на бабку. Она вяло, как в полусне, перебирала что-то в руках, губы у нее тоже шевелились, а глаза были опущены, мертвы, вместо них – темные провалы; мелкие морщины исчезли, зато крупные сделались просто угольными. Что нашептывали ее губы? Молитву? Но ведь бабка и не молится совсем, вспоминает бога больше по привычке, да когда еще приболеет.

Облако над лесом росло, ширилось, превращалось в огромнейшую тучу; там ярко, магниево-бело зажигались молнии, и солнце в каждое такое мгновение терялось в небе. Гром накатывался поверху леса, жестко разбивался о крыши домов города.

Мальчишки гоняли кожаный мяч, их голоса, слышимые в провалах тишины, истончились до писка, мяч щелкал, как бич, об асфальт и стену забора.

– Бабушка, – несильно позвал я.

Она не вздрогнула, не подняла головы. У нее двигались лишь руки, как бы только ими она присутствовала в этой жизни, а сама, душой, была где-то в детстве или, может быть, и совсем в давней давности, с нашими предками.

Я пробую представить себе бабку девушкой. Напрягаю воображение. И вот уже вижу амурскую степь, свою родину. Меня еще нет в живых, а бабка, молодая, в ситцевой косынке, с подоткнутой юбкой жнет пшеницу. Захватывает широко, свивает крепкие жгуты. Шаг – сноп, шаг – сноп… Бабка не очень красивая, у нее крупный нос, пробитые оспой щеки, но она сильна телом, устойчива на коротких тяжеловатых ногах, и за это взял ее в жены, на большое хозяйство, работящий, диковатый казак. «Краса – и то сказать – до венца, а жена до конца». Бабка жнет, дед составляет снопы в суслоны. Работают молча, исступленно. Жарко, гудят оводы, в тени под вербой дремлет, подергивается лошадь. Из-за Амура с китайской стороны, медленно, чернея, поднимается облако. Скоро вязнет в нем и тухнет солнце, гром, сваливаясь к земле, колеблет степь. Бабка к самым колосьям склоняет голову, жнет проворнее, а дед, вскинув красное потное лицо и отерев ладонью раннюю лысину, сжимает кулак, грозит облаку. «В бога, душу…» – дрожа губами, шепчет дед. Небо разверзается над самыми их головами, слепит белый огонь, и тяжкий ливень рушится с огромных высот в травы и хлеба. Бабка, подхватив сноп, бежит с ним к суслону, накрывает суслон перевернутым снопом и пускается, держа в руках подол, к шалашу под вербу. Дед стоит минуту под ливнем, мокнет, после, набычившись, идет в степь, навстречу грозе. Идет, матерясь, сам не зная куда, натыкается в сумраке на кочки, падает; поднявшись, грозит небу и богу, идет дальше. Бродит по степи, ждет, пока прогрохочет гроза и над головой откроется чистое небо. Как бы очнувшись, тихий и виноватый, отыскивает свою заимку – бабка выходит навстречу, молится, крестит его лысую, по-бычьи склоненную голову, – и дед молчит до самого нового дня, будто небесные силы сотрясли ему душу.

В деревне деда побаивались, называли безбожником, хотя он бывал на всех церковных службах, соблюдал требы. Старухи говорили, что в нем сидит бес, и когда случалось деду «вусмерть» напиться, сотворяли над ним всяческие знамения, пытаясь изгнать нечистого. После, перед самой революцией, деда окрестили коммунистом, местный поп запретил ему переступать порог церкви. Но от привычки своей – грозить грозе – дед не отрекся, кажется, больше еще озлился и теперь к словам «В бога, душу…» стал прибавлять: «…в попа и царя…»

В августе дед и бабка жали пшеницу на своем клину. Случилась гроза. Дед ушел в степь и не вернулся. К вечеру нашли его далеко от заимки с пробитым черепом. Решили: убило громом.

– Бабушка, – говорю я в тишину комнаты, чтобы еще раз расспросить ее обо всем этом, чтобы она призналась, из-за чего так боится грозы. Из-за деда? Или родилась на свет, восприняв от предков свой страх.

За окном нахмурилось, туча волокнистым, размытым краем, похожим на дым дальнего пожарища, прикрыла солнце, и лишь пучок острых лучей падал где-то за рекой на березовую рощу, зажигая ее так ярко, что, казалось, деревья вот-вот зелено воспламенятся. Гневно, как напоминание о небесной силе, полыхнула молния; сразу же, подтвердив ее гнев, грубо, услужливо сотряс тверди земные гром.

И снова тишина. И в этой тишине прозвенела и ударилась о стекло муха. Стали слышны часы на буфете – торопливо, звучно они отстукивали секунды. Где-то внизу тоненько повизгивали, щелкали мячом мальчишки. Все сделалось маленьким, резким.

Росла туча ввысь, вширь, громоздилась на город. И дома понемногу мельчали, как бы сходились плотнее, прижимались к земле. Крыши еще проступали матово и лунно, а стены, едва белея, растворялись в безвременных сумерках. И геофизическая вышка, и телемачта, такие звонко высокие в чистом небе, теперь казались истонченными прутьями, из мрака небес воткнутыми в землю.

Вот сейчас, через минуту-две, ударит гром, прогрохочет громило, обрушится жуткая тяжесть, – оттого так пусто в теле и прохладно в душе (как перед смертным риском), – а потом… Что будет потом? Что-то будет. Но это потом… Вот уже тупо, упруго, как надутые шары, перекатываются, лезут друг на дружку облака, чтобы грознее, с большим страхом рухнуть вниз и покатиться по маленькой круглой земле.

Я поворачиваюсь к бабке, смотрю, как она там. Но что это?.. Бабки нет. В углу пусто. Сумеречно и пусто. Ушла, спряталась? Но дверь не скрипела, не хлопала, спрятаться некуда. Я глянул под стол, скосил глазом под кровать – никого. Снова уставился в угол, в самую темень. И в меня проникло такое чувство: будто там, в углу, кто-то есть, однако его не видно. Есть и не видно. Существует сгустком темного воздуха.

Я передергиваю плечами, набираю в себя побольше воздуха, чтобы прояснить голову, и говорю в угол спокойно и твердо:

– Бабушка, брось ты эти свои фокусы. Я все равно вижу тебя. Это, может быть, молния тебя не отыщет. Так ты на нее и действуй. А мне что – мне не страшно, я грамотный. Я тебе вот что даже скажу – лишь бы ты не боялась. В нашем городе все ученые, такой город научный. И знаешь, чего они сейчас добиваются? Нет? Так вот слушай. Этой самой грозой управлять будут. Да. Придет туча – рассеют ее, если здесь не нужна, или направят в другое место, ну, скажем, на целинные земли. Можно, наоборот, пригласить к себе грозу – дать с той нашей вышки сигнал или самолет послать – и как миленькая прибудет, землю польет…

Ударила молния, огненно полыхнул гром.

Я успел глянуть в угол как раз в тот момент, когда комнату осветил магниевый свет, будто нас сфотографировали. Но бабки не увидел, в углу даже не дрогнула тьма.

Было душно, однако я почувствовал, как колко, давно позабыто пробежал морозец по моим ногам и спине. Мне захотелось встать, распахнуть форточки, балконную дверь, включить свет… А вдруг и после всего этого в углу будет пусто?

Пошел дождь, плотный, тяжеленный, как пшеничное зерно. Он веско, тупо колотился в землю, и казалось, насыпал горы небесных злаков. Сделалось еще туманнее, и снизу, от леса, проник запах распаренного веника.

Я повернулся к бабке спиной. Я вспомнил, как она рассказывала мне о своей бабке, которую считали в деревне ведьмой. Та бабка вроде бы жила сто лет, умерла в эту войну от голода. Долго перед смертью маялась, никак не отлетала ее душа, наконец догадались пробурить в потолке дыру. Еще вспомнил, бабка рассказывала про свою бабку такое: сидела она как-то (была еще девушкой) в горнице, вышивала. Вдруг за печкой, где в закутке жила бабка, раздался взрыв. Ну, не взрыв – выстрел, однако сильный, окна задребезжали. Бросилась она к бабке в закуток, спрашивает, что случилось. Та молчит, перебирает связки трав, а над нею, под потолком, дымок синий вьется и пахнет чем-то сгоревшим… Как-то, выпив рюмочку, моя бабка похвасталась, будто бабка-ведьма любила ее. Может быть, потому и сама по сей день возится с корешками и травками?..

Еще молния, еще гром, еще плотнее ливень. Сквозь щели в окнах и двери в комнату потекла прохлада, будто там, в мерцающем и бушующем пространстве, на деревьях и травах намерз тоненький зябкий ледок.

Через минуту вроде посветлело. Да, вон над лесом в размытом влагой облаке пробилось серое сияние. И левее сереет туча. Зерна дождя налились светом, а за рекой, может быть, на том же березовом пятачке, они падали блистающими струями.

Послышались голоса мальчишек. Выбив мяч на асфальт, они шлепали по лужам, хохотали. Хлестко, как удары в ладони, отскакивал от забора мяч.

Гром скатился за город, глох и слабел в лесах и долинах, в безлюдье, злился, обещая свое новое скорое пришествие. Дома поднимались от земли, росли в небо вышки, росло само небо, и вот в окнах соседнего дома зажегся солнечный свет.

Я зажмурился, а когда открыл глаза, – на улице сеялся редкий слепой дождичек, и вся наша комната была полна ярким, зелено-голубым днем.

Медленно повернулся.

В углу сидела моя бабка, тихо перебирала спицами. Она была спокойна, как-то по-особенному чиста лицом, будто омыл ее этот прохладный дождь. И даже руки ее молодо, розово светились.

– Бабушка, – позвал я.

Она вскинула лицо, прозрачно глянула своими стеклянно-голубенькими мокрыми глазками, ожидая вопроса, придержала спицы.

– Ты где была?

Удивленно сжав губы, она что-то хмыкнула и сказала:

– А ты сам-то куда ходил?

Пока я думал, что ей ответить, она, глянув на окно и слезно сощурившись, быстренько проговорила: «Слава тебе, господи!», задвигала мягкими, неслышными ногами и в минуту распахнула балконную дверь и форточки. Вместе с ветром к нам вошло пространство.

Девушка Белкина

После войны и эвакуации в сибирский городок Туринск из всех родственников у Белкиной осталась лишь тетка, которая, продержав ее возле себя до семилетнего возраста, сдала в местный детдом, сказав при этом: «По теперешним временам ребенок трудный. Вот я родная – и то временно отказываюсь». Тетка уехала в Калужскую область к подруге детства и там в третий раз вышла замуж.

В шестнадцать лет, как положено всем гражданам, Белкина получила паспорт, а через год директор выдал ей удостоверение об окончании школы швей по третьему разряду. Когда он спросил: «Куда желаете поехать?», впервые назвав Белкину на «вы», ей так захотелось показать самостоятельность и свою не полную бездомность, что она, не ожидая от себя этого, сказала: «Желаю в Калужскую область». И только потом, в поддержку себе, вспомнила теткино слово: «временно». Подружки обрадовались за нее: тетка – все-таки родной человек, а Туринск вовсе никакой не город, одно понятие.

С теткой Белкина не переписывалась, смутно помнила, какая она из себя, по телеграмму о своем приезде решила отбить. Долго обдумывали всей 7-ой комнатой, что написать, наконец обозначили адрес районного городка, составили текст: «Управление милиции старшему начальнику. Срочно оповестите Мамыкину Анастасию Ивановну, к ней едет родная племянница девушка Белкина». Немного поспорили – оставить или нет слово «девушка», – большинством голосов постановили: «Оставить». Пусть тетка не пугается и не думает ничего плохого: ее родственница – самостоятельный, честный, подготовленный к жизни человек.

Деньги у Белкиной были (скопила целых сто рублей, пока проходила шестимесячную практику в местном бытовом комбинате), она купила тетке подарки: полушалок – большие красные розы по желтому полю и отрез креп-марокена на платье. Уложилась, продала девчонкам по дешевке кое-какие вещички, а то и просто подарила на память, купила билет, распили бутылку «Белого столового» и… сначала на пароходе до города Тюмени, затем поездом до Москвы. На Казанском вокзале пожилой милиционер помог ей сесть в такси и отправил на Киевский вокзал; на Киевском другой, молодой милиционер, разъяснил ей, как добраться до нужного города в Калужской области, подвел к кассе пригородного сообщения.

Через два часа Белкина вышла на небольшой станции, держа в руках чемодан и постель, скатанную и стянутую брезентовыми ремнями. Решила немножко выждать, пока разойдется народ: легче будет обратиться к милиционеру. Присела на скамейку, разглядывая здание вокзала – должно быть, старинное, историческое; необыкновенно высокую телевышку, синие купола церквушки вдалеке, – совсем уж как из времени царя Гороха. Приуныла от такой новой, неожиданной обстановки, и вздрогнула, когда кто-то сверху гаркнул:

– Разрешите обратиться?

Перед нею стоял милиционер средних лет, но еще вполне симпатичный, и даже немного пахнущий одеколоном. Она вскочила, на всякий случай прихватив вещи, – эта привычка у нее навсегда выработалась за длинную одинокую дорогу, – хотела разъяснить милиционеру, что она не какая-нибудь, а приехала к родной тетке, только вот не знает точного адреса.

– Вы ли будете девушка Белкина? – опередил ее милиционер.

– Белкина, правильно!

– То-то гляжу…

Она вспомнила о телеграмме, ничуть не удивилась – так и должно быть в нашей стране, спросила:

– Значит, получили?..

– Как же, полный порядок! И тетушка вас ждут, третий день к электричкам приходили. Давайте-ка вещички. – Милиционер отобрал чемодан и постель, зашагал к вокзалу, приговаривая: – Порядок, как же!

Обогнули вокзал, вышли на площадь, пересекли ее и остановились возле сквера с какими-то очень зелеными, прямо роскошными по густоте деревьями. Под ними стояла круглая пивная, в открытой двери толпились мужики с пол-литровыми банками в руках, спорили, матерились. А вверху, в зелени чистенькой молодой листвы, суетились и орали черные птицы, похожие на ворон, и проглядывали большие гнезда из прутьев и соломы.

«Может, грачи? – подумала Белкина. – Как это в книжке: «Вдоль по пашне скачь да скачь, а зовется птица – грач».

Ей захотелось пить. Но воду нигде не продавали. Она провела языком по сухим губам, глянула в дверь пивной: «Вот бы полбаночки…» – и застыдилась: что скажет о ней товарищ милиционер? Пьяница, скажет, приехала к нам из Сибири.

На площади развернулся автобус, побежал к скверу и приткнулся у самого заборчика.

– Девушка, – нежно тронул Белкину за плечо милиционер. Он поднял чемодан и скатку, втиснулся в переднюю дверь, кивнул шоферу, уложил вещи к ногам кондукторши. – Прошу садиться, – сказал он Белкиной. – Вот вам адресок. Тут все записано – улица, дом, фамилия. Сойдете у церкви, третья остановка. Всего хорошего, бывайте, девушка, – и милиционер красиво, аж загорелись щеки у Белкиной, козырнул ей, шоферу, кондукторше и всему автобусу.

Одна, вторая остановка. Дома деревянные, старые, как бы увязшие в топкую землю по самые окна. Зато дорога гладкая, асфальтовая. Будто не дорога для домов, а дома для дороги: показать, какая она значительная. Но зелени много – сады, сады… Кое-где виднелось белое цветение, и пахло душновато, медово, как никогда не пахнет в Сибири.

– Вам здесь, – сказала кондукторша, когда автобус остановился напротив большущей церкви, украшенной синими куполами. Помогла вытащить чемодан, очень любопытствуя, оглядела Белкину, показала в какую сторону ей двигаться.

Несколько минут Белкина внимательно рассматривала церковь. Она немножко побаивалась ее величия, золотых крестов, воткнутых в самое небо, ей казалось, что из железных овальных дверей, похожих на ворота, в любую минуту может выйти сам бородатый Иисус Христос и произнесет: «Помолись, девушка Белкина!» Но в душе у нее была и хитренькая радость: «Вот стою, и ничего. А привыкну – совсем перестану бояться. Это ж дурман, темная сила, которая в отсталости держала народ».

Подняла чемодан и скатку, потихонечку зашагала в узенький переулок – немощеный, с лужами, гусями и собаками, – такой же, как в городе Туринске. Дом № 14 нашла с правой стороны, удивилась – большой новый дом под железной крышей, с голубыми наличниками, стеклянной верандой, садом и красивой вывеской на калитке: «Во дворе злая собака». Ого, ничего себе живет тетушка! Толкнула калитку, осторожно переступила порожек – собака залаяла, но была привязана коротко, – опустила вещи на доски, протянутые к самому крыльцу, стала ждать.

Открылась дверь в доме, после скрипнула дверь на веранде, и в проеме обозначилось широченное, в синюю полоску, платье, тяжелые ноги, округлые руки, и после… Только после Белкина увидела маленькое, пухлое лицо женщины, выпуклые водянистые глазки и раздавшийся в улыбке и страдании рот. Она не узнала тетку, Мамыкину Анастасию, подумала: «Может, это не тетка вовсе?», но женщина заговорила, пожалуй, просто заохала, запричитала что-то непонятное, и Белкина до колик в сердце почувствовала: «Она!»

Тетка пошла к ней, слепо нащупывая ногами ступеньки крыльца, не мигая глазами, будто боясь выпустить ее из виду, – и было ясно, что она тоже не узнала племянницу, ждет ее голоса, какого-нибудь подтверждения, чтобы потом уже обрадоваться по-настоящему.

– Здравствуйте, Анастасия Ивановна! – четко выговорила Белкина (так они встречались с воспитателями в детдоме) и вытянулась, опустив руки, чуть вскинув голову. Чтобы тетка видела ее во весь рост и поняла, какой она теперь взрослый человек.

– Мотенька, родненькая!

Тетка опустила на ее плечи руки, привалилась пухлым большим телом, – голова Белкиной утонула в мягкой теткиной груди, и она слегка попятилась, чтобы не задохнуться, – тетка целовала ее в шестимесячные кудряшки, плакала и делалась до невыносимости жаркой.

Белкина не ожидала такой встречи (у нее ведь не было никаких родственников, кроме Анастасии Ивановны), расстроилась, что вышло так несолидно, будто она все еще беспризорная, как десять лет назад. К тому же она очень не любила свое деревенское имя, – это, пожалуй, больше всего ее обидело, – и она, грубовато высвободившись из-под теткиных рук, сказала:

– Зовите меня Мила. Я девушка городская, Анастасия Ивановна.

Подняв чемодан, Белкина быстро пошла по доскам к крыльцу. Из конуры на нее молча смотрела седобровая собака.

Белкина стала работать на швейной фабрике, ее посадили «на поток» – сшивать рукава для мужских костюмов. Неинтересное дело, но выполняла она его с охотой, даже творчески: экономила минуты, не болтала с соседками, не вскакивала за пять минут до перерыва, – и к концу дня сшитых рукавов у нее всегда оказывалось больше, чем у других швей. Через месяц ее повысили – поставили на сшивание пиджаков, а к осени она стала бригадиром «молодежной». Фотографию Белкиной, где она снята в черном детдомовском берете со звездочкой и смотрит строго, из-под ровно срезанной челки, повесили на доску Почета. Директор фабрики, выступая на собрании, упомянул ее фамилию, сказав при этом: «Возьмем, например, девушку Белкину. Слабый физически человек, а трудится как богатырь, постоянно болеет за коллектив. Большой, красивой души человек…»

После работы она отправлялась в столовку (дома она не питалась принципиально: с первого дня ей очень не понравилась теткина мелкая жизнь для себя, «своим родным кружочком»), читая книжку, съедала что-нибудь дешевенькое и бежала в восьмой класс вечерней школы: решила получить среднее образование и обязательно поступить в техникум. Домой возвращалась поздно, сразу принималась за уроки.

Тетка ждала ее, подогревала ужин, заваривала покрепче чай (пила сама, чтобы не уснуть), подсаживалась поближе к ней и молчала. Молчала долго, терпеливо, потом говорила шепотом (не помешать бы сильно племяннице):

– Милочка, выпей хоть чайку. Заработалась вся, худенькая… Вот тут я наготовила…

Белкина отрывала от тетрадки голову, внимательно вглядывалась в горестное теткино лицо, как бы стараясь распознать малознакомого человека, и вдруг хмурилась и слегка пристукивала кулачком по столу.

– Анастасия Ивановна! Сколько раз я буду повторять: жалость унижает человека. Я сама себе зарабатываю на жизнь.

– Да как же, мы единственные родные, – всхлипывала тетка. – Прости меня, родненькая, что своевременно не взяла тебя из детдома: муженек у меня был строгий, ничего такого сказать ему не могла. А тут вскоре ты и сама объявилась…

– Не в этом вовсе дело!

Белкина вскакивала, отходила на несколько шагов от тетки, чтобы увидеть ее всю сразу – огромную, старую, оплывшую жиром, с выпуклыми перепуганными глазками, – напружинивалась, чуть приподнимаясь на носки, как бы делаясь выше ростом.

– Анастасия Ивановна, мы с вами очень разные люди. Мы никогда не поймем друг друга. – Она четко выговаривала слова, и голос у нее был тихий, даже ласковый: так высказывают горькую правду близкому, дорогому человеку. – Вы погрязли в частной собственности. Живете как сто лет назад. Не могу я пользоваться плодами такого вашего труда. – Она вплотную подходила к тетке, наклонялась к ее уху, вполголоса внушала: – Мне ничего не надо, Анастасия Ивановна. Покупать и то не хочу ваши частные яблоки и яички.

Тетка тяжело раскачивалась, колыхалась на стуле, подносила к лицу платочек – не то рыдала без голоса, не то вздыхала, переживая слова племянницы, – после с большим старанием утверждалась на ногах, забирала тарелки с едой, чайник и шла на свою половину, приговаривая:

– Испорченное дитятко… Погибший ребенок…

Сделав уроки, прочитав, что положено, в книжках, Белкина раздевалась и ложилась на узкую жесткую кровать (она не позволила тетке постелить второй, пуховый матрац) и несколько минут думала о завтрашней работе: проследить за Меньшиковой, кажется, ворует лавсановые обрезки (зачем они ей?), Иванову строго предупредить, если еще раз опоздает с обеда, отказать Савицкой в недельном отпуске без содержания: не время сейчас – конец месяца; утром прочитать газету и провести политинформацию о событиях в Африке… Засыпала Белкина легко, просто приказывала себе: «Спать, товарищ Белкина» – и сразу засыпала. Иногда сквозь дрему ей виделись большие белые руки директора, он кладет их на ее плечи, дышит табаком и мятным кремом после бритья, и потом, уже откуда-то из темного воздуха, слышатся слова: «Красивой души человек…»

Муж Анастасии Ивановны заведовал городской баней и умер оттого, что как-то в субботу после жаркой парной выпил литр холодного пива. Был он человек одинокий (вся семья погибла в оккупации на Брянщине), но по старой колхозной привычке сохранил тягу к хозяйству: держал корову, птицу, разбил большой сад и перед смертью поставил новый, из листвяжных бревен дом. Анастасия Ивановна не очень любила мужа, однако побаивалась его угрюмости, и за домашней работой не заметила, как прожила с ним десять последних лет. Теперь же ей казалось, что лучше этого времени у нее ничего не было в жизни. Муж стал вспоминаться ей другим, даже любимым человеком, и она, продав корову (все равно было не под силу кормить ее), поставила на могиле памятник из красного мрамора. Сама ездила в Москву, делала специальный заказ.

На кладбище Анастасия Ивановна ходила часто, а первое время по ночам спать не могла: все казалось, что придут на могилу мужа воры и утащат дорогой мрамор. Успокоилась немного лишь после того, как оградила могилу крепкой железной решеткой, замкнула калитку и ключ положила себе за пазуху в потайной карман, где хранилась сберкнижка, небольшая сумма денег на всякий хозяйский случай, кое-какие документы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю