355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ткаченко » Открытые берега (сборник) » Текст книги (страница 10)
Открытые берега (сборник)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:42

Текст книги "Открытые берега (сборник)"


Автор книги: Анатолий Ткаченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Теперь почти наверняка я почувствовал какую-то свою вину, мне захотелось прямо спросить Мухтара: «Почему сердишься, бригадир?» Но Олжас схватил меня за руку, потащил из палатки.

Мглисто вечерело. С моря нагнеталась густая прохлада, и море было черным вдали от придавившей его тучи; верблюды лежали на сыром песке, поскрипывая зубами, жевали жвачку; дымился костерок, повариха мыла в тазу посуду, а рядом с нею тоненько и непрерывно ныл ребенок – даже издали чувствовалось, как он красен и горяч от жесткого дневного солнца. Рыбаки были в своей палатке, безмолвно укладывались спать.

Мы пошли к воде, навстречу прохладе. Сели на борт лодки. Пахнуло на мгновение теплом тухлой рыбы: где-то в пазах остались и сопрели на жаре бычки и мелкие воблы, – и отодвинулась в глубину степи стоялая духота вместе с памятью о ней. Нахлынуло море всей своей огромной влагой, непостижимостью, движением.

– Эх-ха… – длинно, грустно выговорил Олжас.

Я не спросил, что означает его «Эх-ха…», да и он, пожалуй, не ответил бы сейчас: не хотелось говорить в этой тишине и затерянности. Все сделалось незначительным, слишком уж по-человечески суетным, и еще тише я ответил:

– Да-а…

Шелестя песком, подошла повариха, сунула нам в руки по кружке верблюжьего кислого молока – щувата. Белый платок, темное лицо и… быстрый белый проблеск зубов, – это она улыбнулась мне, робко, надеясь, что я не замечу. И как-то сразу я понял: она русская, но никогда не видела своей лесной туманной родины.

Наступил еще один день, рыбаки притопили невод, пригнали лодку с уловом к берегу, и старый верблюд получил на обед горку мелкой рыбешки. Я пошел в палатку Мухтара проститься: скоро ожидалась машина, на которой мне надо было ехать в город Аральск.

Мухтар был не один, я это понял, подходя к палатке: оттуда слышался чужой, чем-то недовольный голос. Я подождал несколько минут, но разговор продолжался и не чувствовалось, что скоро он закончится, решил самовольно войти.

Напротив бригадира, подвернув под себя хромовые сапоги, сидел человек в милицейской форме. Фуражка четко значилась у него на голове, китель был застегнут на все пуговицы, звездочки на погонах резко поблескивали, будто подсвеченные изнутри, – и было несколько смешно видеть по-степному сидящего, однако не потерявшего служебной выправки старшего лейтенанта.

Мухтар пребывал в своем улу на лохматой кошме и в той же идолоподобной позе: глаза у него полуприкрыты, обрюзглое, цвета древней бронзы лицо глянцевело от пота, живот лежал на коленях, руки на животе; и только шляпа сдвинута на ухо, будто он поспешно прикрыл ею лысину, и это почему-то выдавало его душевное состояние: бригадир Мухтарбай очень сердит.

Старший лейтенант выговаривал слова резко, часто, военным категорическим тоном, после схватил прутик и принялся вычерчивать на песке впереди себя какие-то линии. Мухтар слегка приоткрыл веки, красно, медленно глянул на песок, хрипло выкрикнул:

– Жок!

Старший лейтенант осекся, брезгливо вытянул губы, огорченно крутнул головой, как человек, уставший доказывать то, что понятно любому ребенку; но вот он снова схватил прутик и, понемногу наращивая потерянный голос, заговорил твердо, водя прутиком по песку.

Мне подумалось: «Может быть, это уполномоченный из города, что-нибудь, случилось в бригаде, донесли на Мухтара?..» Припомнился сегодняшний разговор с Олжасом, я прямо спросил его, почему на бешбармаке рассердился бригадир. Олжас сказал: «Наш Мухтар не любит вопрос про деньги». Оказывается, никто из рыбаков не знает своего заработка, на всех получает лично бригадир, высчитывает за еду, водку, спецовку; откладывает сколько-то поварихе; после делит рыбакам, но не поровну: чем старше годами рыбак, тем выше плата. Сам Мухтар никогда не работает, – руководителя это может унизить, – и выходит к неводу лишь, когда приезжают начальники или корреспонденты. Старики в бригаде считают, что так и должно быть, а Олжас в прошлом году, сразу после армии, сказал Мухтару: «Ты как бай!» – и написал заметку в районную газету. Мухтара покритиковали, однако к заметке было добавлено, что он, Мухтарбай, лучший ловец и руководитель неводной бригады в районе. Мухтар ничего не сказал Олжасу, с виду даже не обиделся, но все старые рыбаки перестали говорить, с «болтун-солдатом», обходили его, как в прежние времена иноверца, и Олжас чуть было не ушел от них. Однако вспомнил, что сам попросился к Мухтару, да и заработать очень хотелось: жениться пора. Другой, более удачливой бригады на всем Арале не сыщешь. «Ничего, – сказал себе Олжас, – пока поработаю…»

Может быть, это уполномоченный из города, сидит, спорит с бригадиром, хочет разобраться в жизни и работе рыбаков?

Старший лейтенант четко изобразил на песке чертеж: вверху значился кружок, и от него вниз и в стороны, как лучи солнца, шли прямые линии. Над кружком было написано: «Жахаим», на конце каждой линии казахские имена: Алим, Мерике, Сарсен, Кузденбай и много других. Старший лейтенант водил прутиком поверх чертежа, тыкал и сверлил то одно, то другое имя и, мне казалось, гневно, полушепотом выкрикивал Мухтару свое отчаянное возмущение. Но вот он выпрямился, отшвырнул прутик, заговорил ласково, с легким смехом, очень стараясь чем-то угодить Мухтару.

– Жок! – сказал бригадир, на этот раз, не открыв своих красных глаз.

– Ба-яй, – испугался старший лейтенант и замолк, нервно нащупывая портсигар.

Я решил воспользоваться этим затишьем, придвинулся к бригадиру, осторожно коснулся его плеча.

– Уезжаю, Мухтарбай, до свидания.

Минуту он молчал, как бы обдумывая мои слова, после качнулся в мою сторону, глянул в упор – так, что я почувствовал всю тяжесть, весь древний степной жар его большого тела, – медленно проговорил:

– Пиши мой адрес. Карточку пришли.

Быстро, покорно я записал коряво выговоренный по-русски адрес казахского поселка на Сыр-Дарье, и Мухтар сказал:

– Пришлю вобла. С пивой кушай.

От его пожатья моя сухонькая ладонь взмокрела, сделалась горячей. Торопливо, но почтительно (не поворачиваясь к Мухтарбаю спиной) я вывалился из палатки, зная, что обязательно пришлю ему снимки.

Было огненно, сонно и грустно вокруг. В мире существовали лишь две стихии – степь и море; два цвета – рыжий и зеленый. Но это с первого взгляда, изначального ощущения. Вот уже мне ясно, что здесь, в этом мире, живет, буйствует века и тысячелетия одна стихия – солнце. Оно породило скудную, великую степь, а воду сохранило в барханах лишь для того, чтобы не позабыли люди о его великой доброте.

Рыбаки спали, не видно было поварихи, верблюды спрятали свои рыжие горбы за рыжие барханы. Я пошел разбудить Олжаса: машина еще не появилась, и хотелось последние минуты провести веселее. Увидел его в короткой тени под брезентом, туго натянутым на кольях. Влез к нему, он подвинулся, поместились вдвоем. Олжас читал книгу американского писателя Рея Бредбери о космических путешествиях и жителях других планет. Книга была новенькая, казалась чужой в темных грубоватых руках Олжаса, и было удивительно, как ему удалось сохранить ее в бригадной палатке.

– Ты Гагарина видел? – спросил Олжас.

– Видел.

Олжас оглядел меня всего так, будто наконец обнаружил во мне что-то очень интересное. Я смутился от его жадного внимания и позабыл, из-за чего он уставился на меня, стал говорить о своем отъезде.

– Он какой? – спросил Олжас.

– Кто?

– Гагарин.

– Обыкновенный. Говорит: приказали – и полетел. Главное – техника.

– Он как бог! – не согласился Олжас.

Сощурив свои узкие, слегка сонные глаза, чуть приоткрыв негритянские губы, он забывчиво смотрел в неподвижную, будто заледеневшую стеклянной зеленью даль моря. Туда же и я перевел взгляд и долго, пока не замерцало в глазах, смотрел на белые капли чаек, дремавших вдоль отмели.

Из палатки Мухтара слышался то гневный, то ласковый голос старшего лейтенанта. После сделалось тихо. А еще через минуту старший лейтенант раздвинул красной фуражкой захватанные полы входа, вполголоса выругался и пошел к палатке рыбаков.

– Кто это? – спросил я Олжаса.

– Милиция.

– Зачем приходил?

– Рыбку просить приходил. – Олжас приподнялся на локоть, усмехнулся. – Рыбку любит кушать.

– Дал Мухтар?

– Жок. Напрасно доказывал милиция, что он родня бригадиру. Мухтарбай не поверил. Мухтарбай сказал: «Я последний из рода Жахаима». Другие умерли. Еще другие – на войне с фашистами погибли. Мухтарбай хорошо помнит свой род. Чуть не скончался милиция – так обиделся.

– Кто такой Жахаим?

– Батыр был. Аксакал. Джигит смелый был. Много коней, барашков имел. Всех других батыров завоевал.

Олжас уткнулся в книгу о космических путешествиях, а я пошел к бочке под кухонным навесом попить теплой солоноватой воды. Потом увидел, как по увалам, дальним барханам, струящим в небо пожары марева, длинно выстилая пыль, неслась автомашина. Постоял немного, соображая, куда она пойдет, и когда машина повернула в сторону Большого Сарычегонака, – побежал к морю: искупаться на прощание, запастись прохладой на всю дорогу до города.

Шофер привез газеты, письма и журнал «Огонек» для Олжаса: он был подписчиком. Немного продуктов, папиросы и отдельно – кто что заказывал. Машину обступили рыбаки, каждый день это небольшой праздник. Шофер пошагал к артельному котлу есть рыбный суп, а старик, помощник бригадира, принялся взвешивать улов. Рыбу перегрузили в кузов, накрыли брезентом, сдали шоферу по накладной, и я, обойдя рыбаков, каждому пожал руку.

Остановился возле кабины, шофер кивнул мне, я поставил ногу на подножку, и тут откуда-то сбоку твердо подошел старший лейтенант, слегка отстранив меня, проворно влез на сидение рядом с шофером. Одернув китель и уперев руки в колени, он выговорил чисто, почти без акцепта:

– Мне тоже полагается в кабинке.

От удивления я, видимо, изобразил всей своей фигурой крупный вопросительный знак.

– Начальник отделения милиции, – строго пояснил старший лейтенант.

Пришлось лезть в кузов устраиваться на рыбе. Сразу понял, как обидно меня провели: рыба уже нагрелась, припахивала, и всю дорогу через степь будет мучить меня тошноватым тлением.

Машина тронулась, качаясь, пробуксовывая на песке.

И как по резкому экрану кино замелькали кадры: зеленый кусок моря… лодка… горб верблюда… рыжий бархан… рыбаки у палатки… черная, как монашенка, повариха… палатка Мухтарбая… зеленый пласт моря… невод на берегу… повариха… опять повариха… рыжий, как огромный горб верблюда, бархан… еще бархан… И – бурая, однотонная, во все стороны света степь.

Саша Таршуков

Автобус притормозил возле крашеного строения на разъезженной площадке (здесь, видимо, находилась контора стройки) и вслед за другими пассажирами – большей частью рабочими, в брезентовых куртках, робах, в кепках, фуражках (была и фетровая помятая шляпа) – я спрыгнул с подножки и прямо перед собой увидел большой плакат на железной арке:

«Красноярская ГЭС – 100 планов ГОЭЛРО!»

Прошел мимо зеленого строения, остановился. Серой, дымной громадой впереди вздымалась плотина. Она перегородила Енисей, войдя в гранитные кряжи обоих берегов, была сумрачно глухой, и только справа, где-то очень низко, клокотала вода. И минуту, и две я стоял неподвижно, как бы для того, чтобы поверить в реальность всего этого, после подумал: «Да, я здесь, вижу плотину. Хорошо, что собрался, приехал в эту дальнюю даль». Я прошел под арку, снова остановился: дальше идти было нельзя – стройка, задержат. Но хотелось туда, к серо-ржавой стене, в грохот и дым – увидеть все близко, даже потрогать руками. Стал прикидывать: не обратиться ли в пропускной пункт, а то и прямо в контору? Или вон ходит человек в милицейской форме, подойти, сказать: «Приезжий, разрешите…»

– Папаша!

В нескольких шагах от меня стоял человек в длинном пальто – макинтоше не первого года носки, плоской коричневой кепке, широких штанах. Немодно одетый, он все же выглядел опрятно, даже празднично. (Так, наверное, бывает с теми, кто редко снимает с себя рабочую форму.) Человек просторно улыбнулся мне, коротко махнул рукой, подзывая к себе. Кажется, я видел его в автобусе, когда ехал из Дивногорска к плотине.

– Папаша, – повторил он, подавая руку, – будем знакомы.

– Будем.

– Приехал посмотреть?

– Да. Вот только…

– Ерунда. Пойдем. Мне как раз туда. – Он вскинул голову и указал в самый верх плотины.

– Пустят?

– Со мной? Что ты! Меня здесь кто не знает – сам батя, товарищ Бочкин, руку подает. Знаешь такого?

– Слышал.

– Ну и пойдем.

Я хотел было отказаться, но тут же смекнул: чего теряю? Задержат – вернусь. А хлопотать пропуск – неизвестно еще, чем это кончится: я не командировочный, не корреспондент, просто любопытствующий отпускник, проезжий гражданин. Могут и не разрешить.

Мы прошли арку, будку пропускного пункта, ступили на шпалы узкоколейки. Навстречу прошагали двое военных (не то экскурсанты, не то из местной охраны), на нас не обратили внимания, и я понял, что нахожусь на территории плотины.

– Будем знакомы, – сказал мой спутник, опять подавая руку. – Саша Таршуков. Арматурщик.

По легкости в тоне, неосновательности, с какой он коснулся моей руки, я почувствовал, что именем моим он не очень интересуется, и назвал себя невнятно, лишь бы не промолчать. Он не переспросил, широко распахнув полу макинтоша, достал папиросы «Казбек», предложил закурить:

– Дыми, папаша. Других не держу.

Вскидывая руку, слегка помахивая ею перед собой и тыча куда-то вверх, в самую гребенку плотины, он рассказал, что семь дней был на бюллетене: упал на арматуру в восьмиметровом колодце блока, – но теперь вполне поправился и идет в бригаду получать деньги: бригадир Гурвич должен закрыть сегодня наряды. Немного в этот раз заработал, однако ему хватит (он человек одинокий), и еще «поправку» отметить найдется.

Мы шли по узкоколейке, иногда отступая на обочину, – мимо неторопливо проталкивали вагонетки крикливые женщины, одетые в комбинезоны, – на нас надвигалась темнеющей громадой, громом и дымом плотина; я старался меньше смотреть на нее (чтобы привыкнуть постепенно, не растеряться, больше увидеть потом) и все поглядывал на Сашу Таршукова. Он чуть выше меня ростом, худой, жилистый, лицо бледноватое (а работает на воздухе; наверное, к белобрысым загар не пристает даже на Енисее), черты крупные – нос, губы, подбородок, надбровья – все выпячено вперед, как бы не вмещаясь на узком, продолговатом лице. Ему около сорока лет, как и мне. Но почему он называет меня папашей? Из-за моей бороды и усов? Едва ли. Я чувствую какую-то нарочитость в его голосе, игру. А может быть, здесь это принято, как «старик» среди теперешней молодежи?

– Смотри туда, – слегка развернул меня Саша Таршуков.

Справа от нас, на широких платформах, под мостовым краном, лежали две турбины – округлые, невероятной величины. Но вид у них был легкий, даже воздушный: они были окрашены в яркий голубой и красный цвета.

– Через Ледовитый океан, понял, доставили. Самые крупные в мире. К юбилею эти две поставим.

Еще несколько минут – и мы остановились у самой стены плотины. Она лишь издали казалась цельной, даже гладкой, сейчас стали видны ее уступы, перепады, блоки и быки. Огромный котлован простирался от берега до берега Енисея (лишь справа узко и бело дымилась вода), был перекопан, горбился холмами, зиял провалами, в которых светились мутные лужи; и всюду краны, экскаваторы, арматура, магниевые вспышки электросварки, ревущие агрегаты и компрессоры – как нагромождение беспорядочное, непостижимое. Людей почти не видно, они, маленькие, затерянные среди грома и металла, промелькивают кое-где, и кажется, все движется, вращается, перемещается здесь само собой, по воле какой-то высшей силы; даже тяжеленные «ЗИЛы» и «МАЗы» – тупорылые, буйволоподобные – сами, разумно, ползут по мокрой глине дороги.

– Что скажешь, отец?

Я поспешно развел руки.

– Это что! Пойдем туда. Главное – не трусь.

Саша Таршуков пошел впереди, скользнул в узкий проход между арматурой, влез на бетонную площадку, прошмыгнул под самой бадьей крана, нагруженной кирпичом (на него ругнулась толстая бурощекая женщина); я выждал, пока бадья отплывет в сторону, потянулся следом. Саша, казалось, позабыл обо мне, ловко прыгал с уступа на уступ, по доскам, железным листам, пробирался между штабелями каких-то ящиков, деталей, конструкций. Я едва успевал, и порой спина его скрывалась в сумерках ниш и переходов.

– Давай, давай! – услышал издали. – В прорабке передохнем!

Увидел лесенку из тонкого железного прута, подумал, что, пожалуй, по ней ускользнул от меня Саша Таршуков, вцепился в скользкие, начищенные до белого свечения прутья, полез вверх; лесенка раскачивалась, казалось, вот-вот она прогнется, соскользнет с упора, и я вместе с нею провалюсь в сизый дым котлована. Открылась железная рифленая площадка, чьи-то ноги, и сильная рука схватила меня за плечо.

– Молодца, папаша! Одышка, говоришь?

– Да, немного…

– Засиделся в кабинетах.

– Работа такая.

– У меня тренировочку получишь, ничего. – Саша сиял своей просторной, губатой улыбкой, нос у него слегка засизовел. – Теперь вместе пойдем. Это я для разминки – бросок. Проверка организма. Семь дней, понимаешь?.. Ну это что, скажу тебе. На Бухтарминской руку поломал. – Саша протянул ко мне ладони, повертел ими в разные стороны. – Теперь не помню эту или другую. А на Братской обошлось, там я уже опытный был. Пошли, что ли?

По шатким лесенкам (Саша называл их по-моряцки трапами) полезли дальше вверх. Он едва придерживался, скользя рукой по железному пруту-ограждению, я – перебирал всеми конечностями и видел впереди себя только низ Сашиного коверкотового макинтоша. На бетонном карнизе, возле громоздкой фермы крана, он с кем-то громко поздоровался, засмеялся.

– Вот! – крикнул мне, когда я взобрался на шершавый бетон. – Знакомься, папаша. Мой самый наилучший дружок. Как брат родной. Я к нему – как домой всегда. Правда, Сеня?

– Правда, как же, – усмехаясь, медленно выговорил маленький человек, закутанный в растопыренную брезентовую робу, с надвинутой на самые глаза фибролитовой каской. Ему было лет за пятьдесят, весь коричневый, морщинистый, и меня несколько удивило, что назвал его Саша детским именем Сеня.

– Мы к тебе придем, жди, ладно? Скажи жинке – там шуры-муры, грибков, огурчиков.

– Не придешь, – все так же усмехаясь, выговорил Сеня. – После получки не приходишь.

Саша Таршуков захохотал, махнул полой макинтоша, как бы сметая с карниза «самого наилучшего дружка», и двинулся в сторону, за ферму крана. На перекрытии из жиденьких досок он сказал мне: «Подожди здесь», а сам полез на соседний блок, где копошилось несколько рабочих в касках, с опущенными на глаза щитками, похожими на рыцарские забрала, и резко-бело чиркала электросварка. Вскоре оттуда послышались голоса, смех, выкрики.

Я отдышался, вытер пот со лба, и рад был, что смогу совсем спокойно осмотреться. Перекрытие находилось неподалеку от двух большущих, наполовину заделанных в опалубку стальных труб (я догадался: по ним будет падать к турбинам вода), и хорошо был виден котлован, левый и правый берег Енисея.

Мне припомнился путь на «Ракете» до Дивногорска (после я никак по мог привыкнуть к названию городка гидростроителей, стандартно-опрятному, и особенному лишь потому, что он на великой реке, у великой ГЭС), в обтекаемых стеклах салона возникали, двигались, смещались, как на широченном экране, обрывы красных скал с зеленью сосен наверху (здесь их называют кряжами), колонны, статуи, обелиски из отработанного ветром гранита, а в одном месте проявилось из-за излучины изображение каменного орла, в другом – профиль Карла Маркса; и сияние зеленоватой воды, то гладкой, как подсвеченной изнутри, то взбудораженной рябью, как мелко и драгоценно расколотой: подбирай на память зеленые стекляшки; и снова кряжи, перепады склонов, красного гранита; силуэт орла, живого, над соснами (стволы красно-каменные), небо безоблачное, то сине-фиолетовое, густое, прохладное – небо конца августа, сибирское, открытое пространствам, ветрам, близкой зиме.

Я родился у Амура, жил на Сахалине, видел берега моря, больших рек, и рад, что вижу Енисей: он сам по себе, неповторимо поместится в моей памяти. Отсюда, сейчас мне проглядывает его сжатый земляной перемычкой плес, его вода, рвущаяся из-под плотины. Но все равно он могуч, громаден, и глазам – как радость, его сияние глубоко внизу.

Перевожу взгляд на стену плотины – она то пологая, то почта отвесная, – темно-серая, в опалубочных щитах, мокрая, кое-где струятся ручейки (не сквозь бетон ли, не с той стороны, где теперь разлилось море? Нет, конечно, блоки могучей толщины. Это стекает с карнизов дождевая вода), и краны по всему ее боку, с уступа на уступ, мачты, эстакады, башни; все движется, работает, гремят перфораторы, отбойные молотки; медленно, тяжко раскачиваются пятитонные бадьи с жидким бетоном, ревут сигнальные сирены. И опять, как в котловане, я замечаю: людей почти не видно. Их мало или они теряются среди машин, в огромности стройки? С некоторым удивлением слышу четкий женский голос:

– Майнуй, майнуй! Вира!

Появляется Саша Таршуков, берет меня под руку, спрашивает:

– Соскучился, говоришь?

– Да нет. Смотрел, думал.

– Чего думать? Вот я тебе покажу. Смотри. – Он поднимает с настила болт, подает мне. – Подержи. Ну, как?

– Увесистый.

– Ну, что я говорю. Вот таких тройку-четверку возьмешь на плечо и лезешь арматуру крепить. На, потрогай. – Он подставил мне левое плечо, сдернув на руку край пыльника. – Вот здесь.

Я потрогал. Крепкий, округлый мозоль булыжником прощупывался под кожей во впадине на плече. Я кивнул: понимаю.

– Я не жалуюсь, папаша. Не пойми по-другому. Работа наша такая.

Он стоял немного смущенный, улыбался, будто просил прощения за неловкий поступок, и мне захотелось сказать ему: ну какой я тебе папаша, ведь ты чудишь, парень, вот только не знаю почему. Давай по-простому, а? Но тут же подумал: а вдруг я что-то нарушу, Саша резко переменится, я потеряю его такого, – и решил промолчать.

– Теперь зайдем в прорабку.

На бетонной террасе, по которой были проложены рельсы и двигались двухконсольные краны, стояла зеленая будка-вагончик. С окошками без переплетов, с разношенной дверью, с деревянными разбитыми ступеньками. Мы вошли в нее. Справа, в углу, возвышалась трехногая железная печка – от нее исходило легкое тепло, – по сторонам, вдоль стен, – скамейки, посредине – стол, похожий на топчан с ногами крест-накрест. Доски скамеек и стола затерлись до черного лакового блеска: здесь, наверное, бригады отдыхали, читали газеты, резались в козла, сидели на раскомандировках.

В прорабке никого не было. Саша Таршуков погрел руки над печкой, потом снял со стены две коричневые фибролитовые каски, сказал:

– Примеряй.

Я повертел каски в руках – они были тяжелые, с грубой картонной прокладкой, сверху заляпаны цементным раствором, – осторожно прикрыл одной голову.

– Во! Другое дело. А так нельзя – наверх не пустят. – Он сдернул свою кепчонку, надел каску, достав ее откуда-то из угла (каска у него была высокая, с черным козырьком, очень фасонистая). – Техника безопасности, понял? А то у нас случай был. Одного кусок арматуры пришиб. Врач сказал: был бы в каске – сто лет жил… Присаживайся, отец, покурим.

Пахло заношенной одеждой, окурками, кислым молоком из пустых кефирных бутылок; наружные шумы проникали сюда приглушенно, как бы издалека, отчужденно; и было хорошо сидеть в этом деревянном домике – маленьком хранилище тепла, домашнего уюта среди лязга, скрежета, железного грохота огромной стройки.

– Интересно, что ли?

Я кивнул:

– Да.

Саша Таршуков тоже кивнул, соглашаясь: так поступают взрослые, когда хотят поддержать в солидности младших. В низко надвинутой каске, из-под которой торчал крупный нос, он напоминал мне бывалого солдата-фронтовика из военного фильма.

– Двинем туда, – он указал на потолок прорабки, – получим сумму – интересней будет. – Он засмеялся, щелкнул себя по кадыку, но, сразу посерьезнев, присмотрелся ко мне. – Ты не думай, я это так – за поправку. А вообще – работяга. Вот, посмотри. – Он достал из кармана сложенную квадратиком, затертую газету, развернул. – Глянь – наша бригада. Вот Гурвич, бригадир, вот я в центре. Передовая. Так и написано: «Передовая бригада арматурщиков…» Понял?

Взял газету. Это была гэсовская многотиражка, июньский номер. Пробежал заголовки: «На пусковых участках», «Дорогу большому бетону!», «Опыт передовиков – достояние всех».

– А вообще – я известный. Тебе не стыдно за меня. Евтушенкова знаешь? Произведение «Братская ГЭС»?

Там про меня есть. Киношники тоже снимали, корреспонденты беседовали. Известный. У меня это третья стройка. На Бухтарминской начинал. Там освоился. Сюда – с Братской, по приглашению лично Бочкина… Читал «Братская ГЭС»?

– Конечно.

– Там у него здорово – египетские пирамиды. Похоже. Возьми: в основании почти что сотня метров, макушка будет восемь-девять метров, – пирамида! Только в длину побольше.

Саша аккуратно свертывает газету, сует ее во внутренний карман макинтоша, застегивается, встает. Выходим из прорабки. Погода переменилась – сеется мелкий холодный дождичек. Мокрый бетон, арматура, фермы, перекрытия. Саша молча идет впереди, потом прибавляет шагу, сворачивает к стене, хватается за узенький трап, быстро карабкается вверх. Я едва успеваю за ним, соскальзывают ноги, в душе постоянный испуг: «Сорвусь – и конец! А главное – подведу человека, отвечать за меня придется». Лезу, цепляюсь, креплюсь. На площадке отдыхаю. Неужели нет других хороших лестниц на плотине? Как же поднимаются различные представители, корреспонденты, строительное начальство? Или все они верхолазы? Саша кричит откуда-то сверху, из тумана:

– Папаша, покажи класс!

Взбираюсь к нему, хочу улыбнуться – губы едва растягиваются.

– Во, по-нашенски. Следуй за мной.

Лезем по отвесной лесенке на ферму крана, кран медленно плывет, и кажется: стена плотины, клетчатые стрелы, башни, эстакады – все смещается, заваливается в серую морось дождя. Площадка. Перила. Саша Таршуков что-то кричит рабочему на противоположной стенке. Кран останавливается, рабочий перебрасывает на площадку доску. Саша становится на нее, покачавшись, юрко перебегает к стенке. Зовет меня, суетливо взмахивая рукой.

Доска узкая, колеблется, внизу – провал. Хочется плюнуть на все, повернуть назад. Но почему-то я не могу сделать это – на стенке собираются люди, подошла женщина, смотрят, посмеиваются, подбадривают меня, – и я, почти не помня себя, нащупываю ногами доску и как-то боком, суча руками, перебегаю на ту сторону.

– Видали! Он у меня такой! – говорит Таршуков.

Пожимая чьи-то руки, слышу какие-то слова, оправдываюсь: «Без привычки трудно… Не приходилось… Каждый в своем деле мастер…» Мне тоже что-то говорят, понимаю – успокаивают. Саша заботливо берет меня под руку, и мы движемся дальше.

Железные трапы, фермы, перекрытия… Проходит пятнадцать, а может быть, двадцать минут. Сквозь морось пробивается солнце – вспыхивает бетон, светятся опалубочные щиты, слепит мокрым блеском железо, – вверху больше свободного воздуха, видна кромка плотины, и стрелы кранов прочерчивают само небо.

Спина Саши Таршукова исчезает, как бы переваливается на другую сторону бетонной стены, я останавливаюсь – надо передохнуть, чтобы спокойнее, солиднее выглядеть там, на людях, – потом неторопливо, по отлогой лестнице взбираюсь на гребень плотины.

И вижу море, которое уже имеет название – Красноярское. Но здесь оно мало похоже на море. С двух сторон стискивают его гранитные кряжи, – и скорее это широкая, большой глубины река. (Может быть, там, выше по течению, где начинаются распадки и долины, вода необъятно, по-морскому, раздвинула свою гладь.) Непривычно укоротились, огрузли в воду сопки – как срезанные по самые макушки, – сосны, будто позабыв о грани берега, вошли кое-где по самые кроны в реку. Небо казалось близким, приплюснутым к земле, невысоко парил коршун (но так солидно и медленно, словно под ним была прежняя пропасть), вода не ко времени струила из своей глубины холодный пар. Мне подумалось, что здесь, на другой стороне плотины, возникли иные пространства, иные измерения. Нарушилась первозданность, и все сделалось малопонятным, как в чуждом, придуманном мире.

– Отец, шагай сюда!

У края стены, над высокой водой, собравшей желтую пену, щепки, мелкий лес, – трудились люди. Чиркала и гасла электросварка, погромыхивала арматура. По узкому настилу я прошел к ним, взялся за поручень: внизу, метра в четыре глубиной, зиял люк. Туда опустилась бадья, выплеснула пять тонн жидкого бетона, он разлился ровно, глянцево, и в него тут же впились толкушки-вибраторы. Бетонщики уплотняли, укладывали, как бы усыпляли на века твердеющий бетон.

– Знакомься, отец! – Саша Таршуков тянул мою руку куда-то в сторону, и я увидел рослого, до черноты загорелого человека в каске и очень опрятном и чистом брезенте. – Это Гурвич, бригадир. Не стесняйся, свой парень. А это! – Саша, сияя, крикнул Гурвичу: – Мой батя! Приехал! Встаю сегодня – он входит, здравствуй, говорит. Вот неожиданность!

Гурвич присматривается ко мне, медлит, потом осторожная улыбка оживляет его обветренные, с сизым налетом губы, он закуривает. Подходят другие бригадники, всех их Таршуков называет по именам, ласково: Валя, Жора, Леша, – показывает на меня. Те тоже начинают улыбаться, а Гурвич говорит:

– Моложавый что-то у тебя батя.

– Он у меня такой!

– Ты сколько сегодня принял?

– Опохмелился. По случаю приезда. Такая неожиданность!

– А человека по «рабочке» протащил?

Таршуков развел руки, немного смутился, будто его обидели нехорошим словом, заикаясь выговорил:

– Трудности показал…

– Эх, ты! Трудности. Сколько тебе говорено было? – Гурвич почти сердито нахмурился, сдвинул со лба каску. – Мало тебя папаша в детстве порол.

– Он? Никогда! – Таршуков ласково потрогал двумя пальцами мою скудную, с мелкой проседью бороденку. – Правда, отец? Вот женить приехал, невесту подыщем, тут их навалом.

Все засмеялись, кто-то сказал:

– Вот дает!

Гурвич курил, прищурясь, оглядывал меня и Таршукова, я улыбнулся мельком ему, он вздохнул, как бы с облегчением и извиняясь: «Что поделаешь – такой человек…» Мне уже было ясно, что Саша разыграл комедию «Приезд отца к сыну», но удивляла его естественность, серьезность.

– Женюсь, ребята! – восторгался он. – Хватит. Чего хорошего вижу? Вот и папаша обижается. Женись, говорит. На старости лет порадуй.

Гурвич положил ему на плечо руку, слегка надавил.

– Пойдем.

Они уселись под навесом. На столе, сколоченном из двух необструганных досок, лежал лист бумаги – наверное, ведомость – и маленький исшарканный сундучок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю