Текст книги "Сердце моего Марата. Повесть о Жане Поле Марате"
Автор книги: Анатолий Левандовский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Глава 18
Марат не был больше одиноким.
Наконец-то появилось существо, готовое следовать за ним в его скитаниях и жертвовать для него всем, на что мы, грешные, при самой пламенной любви своей к учителю были – увы! – не способны.
Вы догадались, мой читатель: речь пойдет о женщине.
И признаюсь честно: как я ни радовался за него, я все же немного ревновал; такова уж, по видимому, особенность нашей природы. Хотя, по сути дела, чего мне было ревновать? Ведь у меня же была моя Луиза!
* * *
А у него появилась Симонна – только и всего.
Нет никакого сомнения, что пройдут годы и найдется историк (да простят меня благородные историки), который напишет книгу под претенциозным заглавием: «Марат и женщины». И конечно же, эта книга пойдет нарасхват. И конечно, как и все, написанное о Марате, она окажется букетом лжи. И конечно, мои любезные соотечественники, читая ее, будут смаковать сочные детали, упиваться рискованными подробностями – таковы, к сожалению, мы, потомки Брантома и Лабрюйера, истинные дети Франции.
Именно поэтому я считаю долгом своим остановиться на данном предмете, хотя поначалу и не собирался этого делать. Дабы предотвратить ложь, нужно выявить правду. И если я не могу похвастать, будто знаю об этой стороне жизни моего друга особенно много – Марат не принадлежал к числу мужчин, любящих афишировать свои связи, – я все же льщу себя надеждой, что знаю здесь несколько больше, чем другие, и поэтому читатель может отнестись к моим словам с большим доверием, чем к фривольным измышлениям настоящих и будущих пасквилянтов.
Жизнь Марата ярко подтверждает истину, которую так часто пытаются оспаривать: женщину привлекает в мужчине отнюдь не его внешность. Марат далеко не был Адонисом, это известно всем. А между тем как его любили! Скажу сильнее: как его обожали дамы, в том числе в изысканные красавицы, щедро одаренные, с безукоризненным вкусом, с блестящими манерами, с тонкой душой… II просто женщины, без всяких манер, но с единственным дарованием – любить и быть любимыми…
У меня хранится четверостишие, написанное рукой Марата – единственный образец его юношеской поэзии; это мадригал в честь одной из невшательских красавиц, некой госпожи д'Андре. Вот он:
Ваша поступь граций сконфузит,
Ваша прелесть Венеру затмит,
Сам Амур-победитель струсит,
Стрелы вам отдать поспешит…
Неважные стихи – скажет читатель. А я и не хвалю их; я хочу лишь показать, что в определенном возрасте Марат отдавал дань тому же, чему отдаем все мы. И на любовь, естественно, он отвечал любовью: его мечтательный, несколько сентиментальный склад той поры, равно как и его огненный темперамент, давал для этого все необходимое.
Первый серьезный роман Марата относится к годам его странствий. Находясь в Лондоне и будучи уже известным врачом, он познакомился с Анжеликой Кауфман… Кто не знает ныне этой блистательной художницы, умершей в годы империи, художницы немного вычурной, но очаровывающей изысканным колоритом своих картин, их тонким чувством? Достаточно вспомнить ее «Возвращение Германика», «Иисуса и самаритянку» или «Прощание Абеляра с Элоизой»…
Анжелика была на два года старше Марата. Его соотечественница (она родилась в Хуре), Анжелика переехала в Лондон из Швейцарии почти в одно время с Жаном Полем. Здесь она восхитила высший свет в равной мере своей красотой и своим талантом. Самые высокопоставленные лица спешили заказать портрет у модной художницы. Она была принята при дворе и удостоена звания члена королевской академии искусств. Общеизвестна грязная интрига, жертвой которой художница стала в 1768 году. Один богатый лорд долго и безуспешно добивался ее любви. Встретив решительный отказ, он познакомил ее со своим негодяем камердинером, выдав его за шведского графа Горна. Самозванный граф, искусно ведя свою роль, пленил девушку; она приняла его предложение и стала мнимой графиней Горн… Все, конечно, тут же раскрылось. Произошел страшный скандал, разом уничтоживший репутацию и успех молодой художницы… Именно тогда-то с Анжеликой и встретился доктор Марат. Он оказал ей душевную поддержку и помог добиться развода.
Благодарность обманутой переросла в любовь. Натуры страстные, увлекающиеся, артистичные, они были созданы друг для друга; во всяком случае, Марат не мог вспоминать об этом времени без глубоких вздохов, и, может быть, именно память об Анжелике так тянула его в туманную Англию… Они расстались в 1775 году; Марат возвратился во Францию, Анжелика уехала в Рим. Больше встретиться им уже не довелось…
Не менее поэтичным был второй роман Марата, уже в Париже, в самую блистательную пору его жизни. В начале настоящей повести я упоминал об одном эпизоде, рассказанном мне стариком больным в Отель-Дьё и положившем начало моему профессиональному интересу к Марату: я имею в виду исцеление маркизы а'Обепин. Потом я узнал все в подробностях.
Она принадлежала к старинному аристократическому роду, давшему известных полководцев и дипломатов во времена Генриха IV и Ришелье. Судьба не обидела ее ни знатностью, ни богатством, ни красотой. Нежная и утонченная, она блистала в свете и обладала редкой способностью привлекать сердца. Но, вопреки всему этому, маркиза а'Обепин была глубоко несчастна. Ее муж, картежник, волокита и человек бесчестный, сумел превратить ее жизнь в ад. Быть может, потому и началась ее болезнь, которая в 1776 году едва не свела молодую женщину в могилу. Это был туберкулез легких, который лечить в то время не умели, как, впрочем, не умеют и в настоящее время. Болезнь развивалась быстро, и вскоре все врачи отказались от маркизы: она была признана безнадежной. И тут появился доктор Марат…
Я не знаю, какими способами лечил он свою пациентку и как долго ее лечил. Важно одно: он ее вылечил! Это казалось невероятным. Случай маркизы а'Обепин стал достоянием прессы и пересудов. Марату присвоили почетный титул «врача неисцелимых», и его успех достиг феноменальных масштабов. Что же касается маркизы… Естественно, она влюбилась в своего спасителя. И чем еще, кроме любви, могла она выразить свою благодарность человеку, который подарил ей жизнь, здоровье, счастье?..
Роман маркизы а'Обепин прогремел на весь Париж. Сплетни и домыслы о нем продолжали ходить много лет спустя, когда для самого Марата, ушедшего в революцию, все это давно уже стало прошлым…
Впрочем, какие только сплетни не ходили о докторе Марате, потом о публицисте Марате! Достаточно сказать, что все искренние патриотки, владелицы его типографий, его издательницы и распространительницы его газеты – а таких было великое множество, от госпожи Нуа до госпожи Коломб, – все они стараниями соперников и врагов Марата числились в его любовницах, причем о каждом новом его «романе» рассказывались вещи необычайные…
Были ли эти «романы» в действительности? Те из моих читателей, которые внимательно отнеслись к предшествующим главам этой повести, уже получили ответ: вечно гонимый, с головой ушедший в дело, требующее всей жизни, дело, временами казавшееся безнадежным, мог ли он думать о чем-то еще? Многие женщины – сотрудницы, товарищи, единомышленницы в борьбе – были весьма преданы Марату, до полной готовности к самопожертвованию ради общей цели; возможно, что некоторые из них испытывали к нему более интимные чувства. Это подчас давало желанную пищу словоблудию парижан. Приведу лишь одну из подобных историй.
Незадолго до бегства короля, в мае 1791 года, убежище Марату предоставил один из сочувствующих, некий гравер Маке. Этот господин жил безбедно. Он располагал обширной квартирой и имел сожительницу, тридцатишестилетнюю госпожу Фулез, даму, увлеченную революцией. Она читала «Друга народа», восхищалась стойкостью его редактора, и, когда вдруг сам этот редактор оказался под ее кровлей, она была в полном восторге. Марат очаровал госпожу Фулез. Она стала выполнять разные его поручения, играла роль связной с типографией, с кафе на улице Капнет и наконец как-то в отсутствие Маке, уехавшего на несколько дней из Парижа, призналась своему кумиру, что жизнь ее с гравером очень тяжела, что Маке мучит ее и утесняет и что она желала бы с ним порвать. Марат, чуткий ко всякой несправедливости, горячо принял сторону обиженной и обещал ей помощь. Когда приехал Маке, разразился страшный скандал. Разъяренный гравер выгнал госпожу Фулез (не говоря уже о Марате), оставив ее без средств к существованию. Марат, которому и своих дел в это время было по горло, выступил на страницах «Друга народа» в защиту госпожи Фулез, а досужие интриганы не преминули создать вокруг этого случая очередную амурную историю…
Однако всем историям и сплетням разом наступил конец, как только появилась Симонна. До рокового дня 13 июля 1793 года она была безупречной подругой, верным помощником, преданным соратником-борцом. А потом, еще долгие тридцать один год, до самой смерти, она достойно носила гордое звание «вдовы Марата», и никакие личные соображения, никакие политические катаклизмы, перемены правительств и режимов, которыми так щедро баловала нас судьба в послереволюционные годы, не могли лишить ее этой гордости и верности человеку, остававшемуся для нее единственным и вечным.
* * *
Их было три сестры: Симонна, Катерина и Этьеннетта.
Они выросли в Турню, без матери. Рано овдовевший отец, простой плотник, заботился о них, как умел, и, несмотря на постоянную нужду, сумел всех троих обучить грамоте. Когда он умер, девушки уехали на заработки в столицу. Свою самостоятельную жизнь Симонна начала в прачечной, потом устроилась на часовую фабрику. Катерина вскоре вышла замуж за рабочего-печатника. Все жили вместе, дружной трудовой семьей, в доме номер 243 по улице Сент-Оноре.
В 1790 году муж Катерины работал в типографии, печатавшей «Друга народа». Тогда-то Марат и познакомился с сестрами. Они разделяли его взгляды, стремились помочь, чем могли; когда же началась его жизнь изгоя, он часто находил убежище и стол в их доме.
Симонна рассказывала мне, что полюбила с первого взгляда. Но она долго старалась не выдать своего чувства, Марат же ничего не замечал или опасался поверить тому, что замечал: ему, уже немолодому, больному человеку, так мало следящему за своей внешностью, бездомному, гонимому нуждой и врагами, казалось невероятным, чтобы красивая молодая девушка, которой он годился в отцы, могла испытывать к нему что-либо, кроме брезгливой жалости…
Но так уж получилось, что, когда он отдал себя целиком делу народа, его полюбила дочь народа, своей юностью, красотой, преданностью ему и его делу сумевшая скрасить горечь и боль последних лет его жизни…
…Она пришла, поняв, что настало ее время, что она необходима ему, ибо сейчас никто ее не заменит.
* * *
Марат возвратился из своего неудавшегося путешествия 27 сентября.
Он был полон энергии и хороших предчувствий. II когда 1 октября Законодательное собрание приступило к своим трудам, он, как бы вспомнив настроения лета 1789 года, приветствовал новых «отцов-сенаторов» и напутствовал их добрыми словами. Иллюзии рассеялись быстро.
Уже после третьего заседания новой Ассамблеи, когда депутаты дали торжественную клятву полностью соблюдать цензовую конституцию, созданную прежним Собранием, журналист с горечью констатировал в очередном номере «Друга народа»:
«…Эта комедия означает, что свободу похоронили. Цена вновь избранным законодателям совершенно такая же, как и прежним…»
Чтобы оценить смелость этих слов, замечу, что почти одновременно Дантон, неустрашимый Дантон, заявлял в Коммуне:
– Я буду всеми силами поддерживать конституцию, только конституцию, поскольку это значит защищать равенство, свободу и народ…
А неподкупный Робеспьер начал издавать газету, которую назвал «Защитником конституции»…
Да, Марат ни при каких условиях не желал стать житейски-благоразумным. И поэтому, хотя новое Собрание амнистировало всех политических деятелей и журналистов, проскрибпрованных после дела 17 июля, на Марата эта амнистия фактически не распространилась: легионы ищеек вновь шли по его следам, заставляя несчастного по-прежнему петлять и перебираться из убежища в убежище. В этих условиях «Друг народа» стал выходить все реже, а затем, после 15 декабря, его издание и вовсе прекратилось: у Марата иссякли силы и средства, он не имел больше ни типографии, ни помощников.
И тогда пришла Симонна. Она оставила прежние колебания: его нужно было спасать. Вместе с теплотой и любовью она принесла ему свои небольшие сбережения, отложенные за годы тяжелого труда. Марат принял щедрый дар своей великодушной поклонницы; и эти терпеливо собранные гроши оказались ценнее золотых слитков, ибо они пришли вовремя: они помогли Марату перевести дух и дождаться более существенной помощи от патриотических обществ.
Читатель, конечно, может, и вполне резонно, заинтересоваться: а где же в это время были мы, его единомышленники, ученики и помощники? Почему одной слабой девушке пришлось заменить когорту здоровых и сильных молодцов? И куда же девались эти молодцы?
Спешу ответить на все вопросы.
Во-первых, извините, читатель, но вы должны бы знать, что в некоторых случаях слабая девушка может оказаться сильнее Геракла. А во-вторых, нашей славной когорты практически больше не существовало. Правда, Фрерон, Демулен и другие после амнистии начали понемногу возвращаться, но каждый из них был но горло занят собственными делами и бедами. Мейе тщетно толкался в двери театров в поисках заработка. Ваш же покорный слуга на время вообще оставил политику: я как раз закончил свой курс, успешно сдал все экзамены, и Дезо отправил меня на несколько месяцев стажировать в госпитале города Мо. «Хватит прятаться за чужой спиной», – ворчал он, намекая на мою ассистентуру в Отель-Дьё, где без него я не провел еще ни одной самостоятельной операции. Отказаться от этого поручения я не мог, когда же принял его, новая работа в чужом городе, среди чужих людей поглотила меня целиком. В течение ближайшего полугодия я лишь несколько раз побывал в Париже, и то, исключительно из желания хоть мимолетно повидаться с моим учителем и Луизой…
Да не посетует на меня мой любезный читатель, если многие события капитальной важности с конца 1791 года ускользнули от моего внимания, а об остальных я могу рассказать не очень подробно, и не всегда как очевидец.
Но закончу о Марате и Симонне.
* * *
Их союз оставался свободным, он никогда не был оформлен ни церковью, ни мэрией.
– Мы венчались в необъятном храме природы, – говорил мне Марат, – и единственным свидетелем нашим стала Вечность!..
Он забыл прибавить, что была еще и бумага…
В моем архиве хранится копия записки, оставленной Маратом Симонне перед новым предполагаемым путешествием в Англию (опять не состоявшимся), записки в полушутливом маратовском стиле:
«Прекрасные качества девицы Симонны Эврар покорили мое сердце, и она приняла его поклонение. Я оставляю ей в виде залога моей верности на время путешествия в Лондон, которое я должен предпринять, священное обязательство – жениться на ней тотчас же по моем возвращении; если вся моя любовь казалась ей недостаточной гарантией моей верности, то пусть измена этому обещанию покроет меня позором.
Париж, 1 января 1792 года,
Жан Поль Марат,
Друг народа».
* * *
Это обязательство осталось невыполненным.
Долгое время, находясь на нелегальном положении, Марат не мог его осуществить по чисто формальным причинам, а потом оба супруга пришли к выводу, что это им и не нужно: они были счастливы и не испытывали необходимости в юридической скрепе своего счастья – их верная любовь и совместный труд являлись лучшей гарантией законности их брака.
* * *
Симонна не только доставила Марату средства, необходимые для возобновления газеты. Она помогала ему, все еще не рисковавшему выходить из дому, встречаться с людьми. Именно она свела Марата весной 1792 года с Жаком Ру, священником церкви Сен-Сюльпис, одним из самых энергичных патриотов секции Гравилье. Жак Ру, называвший себя «маленьким Маратом», был рад что-то сделать для «Марата большого». Он поднял в Клубе кордельеров вопрос о положении Друга народа, и клуб, остававшийся цитаделью свободы, принял решение поддержать публициста и обеспечить выход его газеты. «Сегодня, – писал председатель клуба Марату, – больше чем когда-либо, чувствуется необходимость энергичного выступления, чтобы разоблачить бесконечные заговоры врагов свободы и будить народ, заснувший на краю пропасти… Мы надеемся, что Друг народа откликнется на призыв родины, когда она особенно нуждается в нем…»
И Друг народа откликнулся – мог ли он поступить иначе?
Тем более что в воздухе вновь запахло войной…
Война… Когда я произношу про себя это слово, немедленно вспоминается еще одна женщина, сыгравшая роль в жизни Марата. Но она не любила – она ненавидела. Ненавидела, как и та, последняя, которая пришла потом…
Глава 19
Существует мнение, будто Манон Ролан была очень красива.
Это доказывает лишь, что женщина может внушить желаемое: мнение о себе усиленно создавала сама Манон.
Я видел ее много раз и отнюдь не пал ниц. На меня она не произвела впечатления. То есть впечатление было просто скверным. Я не выношу позеров, а она позировала всю жизнь, с детства до эшафота; об этом свидетельствуют и ее мемуары, опубликованные после термидора одним из ее друзей.
По происхождению мадам Ролан вовсе не была знатной дамой: ее отец, гравер и резчик по камню, имел крохотную мастерскую и ничтожный доход. Но дочь не собиралась следовать путем отца. Еще совсем крошкой, найдя на чердаке несколько старых книг, она без посторонней помощи научилась читать. В девять лет она уже штудировала Плутарха, в одиннадцать – упивалась Дидро и Вольтером. И по мере того как Манон росла, в душе ее зрела ненависть к мизерному существованию, которое ей определила судьба. Она ненавидела аристократов, придворных, князей церкви, и не потому, что ей был отвратителен блеск света, а потому лишь, что блистать было суждено не ей, такой талантливой и утонченной. Честолюбивая Манон страстно стремилась стать чем-то большим, нежели допускали ее происхождение и среда. Для женщины путь был только один: поймать достойного жениха. И после долгих поисков, многих надежд и разочарований, она поймала. В двадцать шесть лет она вступила в брак с человеком вдвое старшим ее. Но зато он был «господином», имел репутацию философа и ученого, и его вычурно-длинная фамилия Ролан де ла Платьер звучала почти по-дворянски… Впрочем, начавшаяся революция уничтожила дворянские привилегии. Но к тому времени Манон уже обнаружила совсем иные устремления.
Я встречал господина Ролана во время его уединенных прогулок и слышал его выступления в Конвенте. По правде говоря, он всегда представлялся мне чопорным и невероятно скучным. Говорил он монотонно и только о себе самом; одевался нарочито небрежно – его старая куртка с продранными локтями, выцветшие шерстяные чулки и башмаки с длинными тесемками были достоянием пересудов. Что нашла юная Манон в этом старце с постной физиономией и плешивой головой? Был ли он ею любим? В это никто не верил, тем более что вскоре стал известен подлинный объект ее нежных чувств. Но серьезный господин Ролан, пользовавшийся известностью в определенных сферах, мог проложить ей дорогу к успеху…
В 1791 году супруги приехали в Париж и остановились в отеле «Британик», неподалеку от площади Дофины. Манон поспешила в Законодательное собрание и встретилась с Бриссо, с которым уже состояла в переписке. Видимо, она произвела на депутата неизгладимое впечатление, и в ответ на ее несмелую просьбу господин Бриссо пообещал ей в ближайший же вечер привести в «Британик» своих единомышленников и друзей… И привел…
Так была заложена основа салона мадам Ролан. Так складывалось ядро будущей Жиронды.
Манон мнила себя второй Аспазией; для нее всегда образцами служили знатные афинянки и римлянки, вокруг которых собирались философы и политики. Но Франция девяностых годов восемнадцатого века мало походила на античные Афины или Рим. Наша революция не признавала политических салонов и интриг – она требовала от своих доверенных лиц прямоты и гласности их действий. И новая Аспазия с ее тайными раутами вызывала лишь насмешки и подозрения патриотов. Вскоре о ее салоне стали открыто злословить.
Не могу удержаться, чтобы не привести выдержки из «Отца Дюшена» Эбера. Хотя этот номер и относится к более позднему времени, когда Ролан уже стал министром, он весьма точно передает отношение парижан к Роланам.
«…Несколько дней назад депутация санкюлотов явилась к этой старой развалине, рогоносцу Ролану. К несчастью, они попали туда во время обеда. «Што фы хотите?» – спросил у них швейцарец, остановив их в дверях. «Мы желаем поговорить с добродетельным Роланом». – «Сдесь софсем нет топротетельных», – ответил толстый страж, протягивая руку для смазки. Наши санкюлоты прошли по коридору и очутились в прихожей; они никак не могли протолкаться через толпу слуг, наполнявших ее. Двадцать поваров, нагруженных самыми изысканными фрикасе, кричали во все горло. Одни: «Пропустите, пропустите соуса добродетельного Ролана!»; другие: «Дорогу жаркому добродетельного Ролана!»; третьи: «Дайте пронести закуски добродетельного Ролана!»; четвертые: «А вот пирожные добродетельного Ролана!» «Чего вам надо?» – спросил лакей. «Мы хотим поговорить с добродетельным Роланом!»… Лакей идет сообщить эту свежую новость добродетельному Ролану, который появляется нахмуренный, с полным ртом и салфеткой в руках. «Наверное, государство в опасности, – говорит он, – раз вы осмелились беспокоить меня во время обеда»… Ролан провел прибывших в свой кабинет; он помещался рядом со столовой, где находилось более тридцати лизоблюдов… Один из членов депутации хотел пройти по темной лакейской и уронил десерт добродетельного Ролана. Узнав о гибели десерта, жена добродетельного Ролана в гневе сорвала с головы свои фальшивые волосы…»
Фальшивые волосы! Это оскорбление должно было показаться Манон особенно тяжким: если что и было у нее красивого, то именно волосы… Когда через год после появления этой статьи она предстала перед трибуналом, то продемонстрировала судьям самую кокетливую из своих причесок, которую затем должен был непоправимо испортить палач…
Слова Эбера, конечно, гротеск. Мне случилось дважды побывать на приеме у Роланов, второй раз уже в министерский период. Там принимали скромно, и, хотя стол был сервирован со вкусом, обед состоял всего лишь из одной перемены блюд… Конечно, и это голодному Парижу представлялось непозволительной роскошью – отсюда все эти «фрикасе, пирожные и подливки…»
Желая окружить себя знаменитостями, мадам Ролан приглашала не только будущих жирондистов, но и деятелей крайнего демократического направления. Робеспьер заставил себя просить, но затем появился и несколько раз посетил новый салон. Марат, приглашенный через Дантона, категорически отказался. Вместо него, движимый любопытством, за столом Роланов очутился я…
Справедливость требует заметить, что ненависть Манон Ролан к Марату возникла далеко не сразу. Сначала жирондистская львица была настроена довольно благожелательно и к «Другу народа», и к его редактору. Она живо интересовалась судьбой журналиста, сочувствовала ему, подробно расспрашивала меня о его жизни изгнанника, выражала неодобрение его гонителям. По видимому, отношение мадам Ролан изменилось после того, как он решительно пренебрег ее салоном. А потом… Потом Марат радикально разошелся со своим бывшим учеником Бриссо. Начались дискуссии о войне. Марат никогда не стеснялся в выражениях, говоря о том, кого считал отступником. Мадам Ролан все более поражалась его статьям и памфлетам. Удивление сменилось неприязнью, неприязнь – враждой, вражда – ненавистью. А в ненависти такая женщина была страшна: она превращалась в дьявола.
* * *
Собственно говоря, если присмотреться внимательно, можно сказать без преувеличений: Манон непрерывно подогревали двое, и на них-то лежит основная вина за силу ее чувства к Марату. Одним был Бюзо, ее возлюбленный, другим – Бриссо, ее политический наставник.
Франсуа Бюзо всегда представлялся мне загадкой. Мне кажется даже, что он был не вполне нормальным. Человек с резко повышенной впечатлительностью, до предела нервозный, то нежный, то резкий до грубости, он поминутно бросался из крайности в крайность. На заре революции лидер левых Учредительного собрания, единомышленник и соратник Робеспьера, он кончил тем, что стал душой Жиронды. По видимому, контрасты этой неустойчивой натуры больше всего и пленили Манон – слишком уж был не похож экспансивный, вечно подвижный и противоречивый Бюзо на медлительного и ровного старика Ролана… Я не знаю почему, но Бюзо ненавидел Марата лютой ненавистью. Не вспомню ни одного из врагов публициста, кто отзывался бы о нем так ядовито и желчно. Бюзо буквально скрежетал зубами, и на губах его появлялась пена, когда он говорил о Марате. Было ли виной тому ренегатство Бюзо, его зависть к человеку, оставшемуся верным своим идеалам? Или же его раздражала резкость Марата по отношению к врагам, в чем, кстати говоря, они были очень похожи друг на друга?.. Повторяю, мне не вполне ясны истоки злобы, но злоба достигала размеров невероятных, и, если учесть, что для мадам Ролан Бюзо был самым близким человеком, нетрудно понять, какую роль здесь могли сыграть его внушения.
Что же касается господина Бриссо, то в нем, как и в поведении его, не было ничего загадочного, хотя в общем он тоже казался натурой незаурядной.
В первой части настоящих записок, мне помнится, имя Бриссо называлось в смысле не очень лестном для его обладателя. Впредь, к сожалению, придется продолжать в подобном же духе, и вовсе не потому, что Бриссо был врагом Марата: я стараюсь по мере сил оставаться справедливым в своих оценках, но фактов переделывать не могу и не желаю. А факты все, как один, против него.
При старом порядке этот человек именовал себя «Бриссо де Варвиль», словно кичась своим дворянским происхождением. Потом, когда дворянские фамилии были упразднены и слово «аристократ» стало обозначать врага народа, Бриссо принялся пространно объяснять каждому встречному, что он прирожденный плебей, а Варвиль – название деревни, места его рождения, и присоединил он это название к своему имени якобы лишь для того, чтобы не быть смешанным с каким-либо другим Бриссо!.. Все было в нем противоречиво, ни в чем не сходились концы с концами.
Он пел гимны постоянству, а сам менял убеждения, словно одежду; превозносил науки, оставаясь неучем; исповедовал чистоту и связывался с грязными компаниями, молился как богу Руссо, пресмыкаясь перед Вольтером; восхищался Маратом, но постоянно предавал его, пока не предал окончательно.
Бриссо во всем искал выгоду.
Не следует думать, что под выгодой он разумел только деньги. Это не так. Нет, не богатства волновали этого маленького, некрасивого человечка с прилизанными черными волосами и беспокойным взглядом. Он был честолюбив, и честолюбие с ранних лет жгло ему душу. Именно из честолюбия он готов был пойти на многое, далеко не всегда достойное порядочного человека.
– Господин Бриссо, вы бриссотинец! – бросил ему как-то Дантон.
С тех пор «бриссотинцами» стали называть друзей мадам Ролан, а глагол «бриссотировать» получил смысл «интриговать». Да, Пьер Жан Бриссо был выдающимся мастером интриги. Он умел сталкивать политиков и ссорить друзей, создавать хитроумные комбинации и использовать любые обстоятельства. Но именно на стезе интриг ему пришлось встретиться с человеком, который не выносил интриг и немедленно разоблачал их, коль скоро они зарождались. Этим человеком конечно же был Марат. Отсюда роковая неизбежность вражды между Бриссо и Маратом, вражды, увеличивающейся тем более, чем дальше шла революция.
В повести мне приходилось уже говорить о первых разногласиях между прежними единомышленниками, равно как и о бесчестном поступке Бриссо в Англии. Позднее, в 1790 году, Бриссо согласился на тайные субсидии из ратуши, а год спустя вступил в сговор с покровителем Мирабо, графом Ла Марком. Марат не мог не узнать обо всем этом, а узнав, не мог остаться равнодушным. На страницах «Друга народа» появились упреки Бриссо, тем более понятные, что тот продолжал петь дифирамбы Лафайету и обнаружил полную непоследовательность в своих суждениях о цветном населении колоний. Вражда между обоими литераторами особенно обострилась осенью и зимой 1791 года, когда Бриссо наконец нашел мост, который мог привести его партию к власти, а Марат стал деятельно подпиливать стропила у возводимого моста.
* * *
Этим мостом была война.
Призрак войны угрожал нашему отечеству с самого начала революции.
Государи Европы не собирались прощать Франции происшедших перемен, поскольку перемены эти затрагивали их спокойствие. На первых порах, правда, недруги наши надеялись, что революция иссякнет сама собой. Этого не произошло. Тогда монархи зашевелились. Призрак войны оброс плотью после пильницкого свидания летом 1791 года: австрийский император и прусский король подписали декларацию о совместных действиях против Франции, а в феврале 1792 года эта декларация превратилась в военный союз. И, однако, союзники не пошли на немедленное объявление войны. Должны ли были мы проявить инициативу в этом вопросе?
Идея революционной войны была популярна среди многих наших патриотов. Видя основное ядро контрреволюции в Кобленце – главном средоточии эмигрантов, зная о настроениях и мерах враждебных Франции держав, они полагали, что победоносная война покончит с международной контрреволюцией и упрочит положение нашего государства. Эта мысль широко популяризировалась в народе. Патриотов должно было бы насторожить, что правительство Людовика XVI также стремилось к войне, но это обстоятельство насторожило лишь наиболее дальновидных революционеров – Марата и Робеспьера.
Что же касается Бриссо и его друзей, то они быстро рассчитали все выгоды создавшегося положения: пропагандируя войну, льстя и народу и королю одновременно, они превращались в образцовых патриотов и вместе с тем могли рассчитывать, что будут приглашены в правительство. И действительно, упорство, с которым жирондисты почти полгода били в одну точку, не пропало даром: Людовик XVI пригласил их сформировать министерство.
Можно представить себе радость Манон, когда 21 марта, в одиннадцать часов вечера, Бриссо объявился в отеле «Британик» и бросил оторопевшему Ролану:
– Ликуйте, вы министр внутренних дел!
Конечно, хитроумная супруга новоиспеченного министра постаралась ничем не выдать своих чувств; она, вероятно, приняла известие сдержанно, словно само собой разумеющееся. Но в характере ее чувств нельзя сомневаться. Еще бы! Превосходились самые смелые грезы юности. Ее почитатели прорвались к верховной власти, а муж стал главой правительства! [12]12
Министр внутренних дел считался главным в кабинете министров.
[Закрыть]