355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Левандовский » Сердце моего Марата. Повесть о Жане Поле Марате » Текст книги (страница 9)
Сердце моего Марата. Повесть о Жане Поле Марате
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:48

Текст книги "Сердце моего Марата. Повесть о Жане Поле Марате"


Автор книги: Анатолий Левандовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)

Журналист не дал моему восторгу слишком затянуться.

– О, – вдруг воскликнул он, – я тоже придумал нечто!.. А ну-ка, мадам Мишо, поройтесь-ка в вашем гардеробе, не найдете ли вы там нарядного женского платья?..

– Конечно, и не одно!

– Тогда вот что. Поглядите на эту детскую мордашку, – Марат указал на меня, – она ведь может сойти за девичью, не правда ли?..

– Что вы задумали, учитель? – краснея, воскликнул я.

– Разумеется, сойдет, – улыбнулась наконец мадам Мишо, – да еще какую хорошенькую девушку из него можно сделать!

– Так вот, пожалуйста, сделайте, и поскорее! Если я, добропорядочный буржуа, выйду под руку с молодой девушкой… Действуйте же, мадам, а я пойду переоденусь в соседней комнате!..

* * *

Я не стану описывать моих нравственных мучений, мучений настолько сильных, что они чуть ли не убили радость предшествующих минут; скажу только, что уважение к Марату и преклонение перед ним помогли мне вытерпеть пытку. Замечу еще, что мадам Мишо поработала на славу, и когда я взглянул в зеркало после всех ее манипуляций, то, право же, не узнал себя…

И потом, когда мы очутились на улице, я убедился в правоте Марата: несколько гвардейцев заглянули мне в лицо, один даже подмигнул, но никому не пришло в голову обратить внимание на моего респектабельного спутника! И только громкий смех, вдруг раздавшийся из толпы и заставивший меня похолодеть, чуть не испортил все дело; то хохотал негодник Жако, упивавшийся нашим маскарадом!..

Что можно к этому прибавить?

Мы благополучно миновали все посты и, никем не потревоженные, вышли из запруженного гвардейцами дистрикта. Наш путь лежал в Гро-Кайо, где обитал друг Марата, уехавший на несколько дней из столицы и оставивший ему ключи от квартиры.

В Гро-Кайо все прошло совершенно спокойно.

Консьержка, принявшая нас за влюбленную пару, проводила на третий этаж, указала искомую квартиру и, получив от Марата изрядные чаевые, лукаво пожелала господам хорошего отдыха.

Очутившись за закрытой дверью, я прежде всего сбросил постылые дамские доспехи и переоделся в свое платье, которое унес из дома мадам Мишо в большой шляпной коробке. Мы помылись, перекусили и… улеглись спать. Да, сколь это ни покажется парадоксальным, усталость, моральная и физическая, пересилила беспокойство, и мы оба точно провалились…

Вечером раздался звонок, вернувший нас из забвения.

Это был Мейе, приведенный вездесущим Жако.

Мой друг рассказал последние новости.

Дантон, верный данному слову, сделал все для того, чтобы оттянуть развязку. Он созвал сходку Кордельеров, где выступил с проникновенной речью и добился решения, согласно которому стороны должны были послать делегацию в Ассамблею и подчиниться ее арбитражу. Понятно, это соломоново решение откладывало неизбежный финал не на три-четыре часа, как было обещано, а по крайней мере часов на семь-восемь… Между тем улица продолжала свою молчаливую борьбу. Только к шести вечера, догадываясь, что Марату ничто более не угрожает, люди, дежурившие у отеля Лафотри, стали расходиться. Национальные гвардейцы тотчас же проникли в дом. Не найдя Марата, разгромили типографию, подняли все вверх дном и опечатали бумаги…

Последнее сообщение привело Марата в ярость. Этот удивительный человек, казалось, забыл о всех угрожавших ему опасностях – опасностях, которых он так счастливо избежал; теперь он только и говорил о том, что очередной номер «Друга народа» не выйдет в положенное время, и он, Марат, по милости всех этих разбойников и интриганов невольно обманет своих читателей…

Мы молчали, ибо ничем не могли его утешить.

Потом Мейе ушел, пообещав вернуться завтра утром.

Мы снова остались вдвоем. Впереди была долгая ночь. Спать больше не хотелось. Мало-помалу Марат успокоился. Тишина ночи настроила его на лирический лад. Он погрузился в воспоминания и поведал мне о том, что вряд ли известно еще кому-нибудь из ныне живущих.

Я почти дословно записал его рассказ, которому посвящаю следующую главу этой повести.

Рано утром мы проводили Марата в другое, более безопасное убежище.

Потом он уехал в Англию, где пробыл до лета 1790 года.

А у дома номер 39 на улице Ансьен-комеди гвардейцы господина Лафайета продолжали круглосуточно дежурить, рассчитывая взять журналиста по его возвращении.

Глава 10

– Так о чем же ты хочешь, чтобы я поведал тебе, мой мальчик? О моем прошлом? Гм… Трудную задачу задаешь ты мне. Здесь есть над чем подумать. И быстро об этом не расскажешь. Хотя, впрочем, у нас в запасе целая ночь и торопиться некуда – вряд ли еще в скором времени представится такая возможность… Ну, хорошо. Ты будешь первым и, вероятно, единственным, услышавшим исповедь Друга народа…

Марат замолчал и устремил взор на тлеющие угли камина. Потом перевел его на меня. Он смотрел долго и пытливо, словно желая проникнуть мне в душу…

– Скажи, как ты думаешь, сколько мне лет?

– О, учитель!..

– Мне сорок шесть лет. Точнее, через четыре месяца будет сорок семь.

– Но вы выглядите гораздо моложе, учитель!..

– Не льсти мне, я этого не люблю. Я знаю, что выгляжу гораздо старше. Да и как может быть иначе? Я пережил столько, что хватило бы на три жизни. И иногда мне кажется, что я действительно уже не первый раз живу на этой грешной земле…

Посмотри на мой лоб. Ты видишь справа бледный шрам? Сейчас он едва заметен. Это след раны, которую я получил в детстве, прыгнув со второго этажа нашего дома. Таким способом я выразил свой протест против несправедливого наказания, наложенного на меня отцом… Да, сейчас этот шрам едва заметен, рана зарубцевалась и почти не оставила следа… Другая рана, в сердце, не зарубцуется никогда! Напротив, жизнь бередит ее и растравляет, она кровоточит все сильнее с каждым годом, и именно от нее я, вероятно, умру в конце концов…

Не делай такого страдальческого лица. Поверь мне, лучше умереть от раны в сердце, чем от нечистой совести. Моя-то совесть чиста, и это делает меня всесильным владыкой и богачом. Не удивляйся: я обладаю большими богатствами, нежели короли и принцы, владетели роскошных замков и сундуков, набитых золотом.

Ты обращал внимание на девиз, который стоит после заголовка на каждом номере моей газеты?

– Да, учитель.

– Тогда назови его.

– Vitam impendere vero, учитель.

– Что означает в переводе…

– …«посвяти жизнь правде».

– Молодец. Ты наблюдателен и начитан, ты знаешь латынь и помнишь старый девиз Жан-Жака, заимствованный им у Ювенала. Но знаешь ли ты, что такое правда? Не смущайся, ответ на этот вопрос не так уж прост. Современные софисты скажут тебе, пожалуй, что правду можно понимать по-разному, так же как добро или зло. У бедняка, скажут они, правда одна, у богача – другая. Это, однако, верно лишь при поверхностном взгляде. Действительно, угнетенный и угнетатель понимают правду по-разному. И все же она одна. И критерий ее – интересы большинства. Истинно и справедливо только то, что отвечает благу многих людей, благу народа. Жалкая кучка тиранов не может претендовать на господство в обществе, ибо это противоречит интересам подавляющей части членов общества. Великий Руссо прекрасно показал, как жадные и жестокие нарушили общественный договор, ликвидировали естественное равенство людей и захватили то, что ранее принадлежало всем. Они растоптали правду, изуродовали, распяли ее. Но правду убить нельзя. Ее можно искалечить, но не убить. Она продолжает жить под самым тягчайшим игом, в ярме рабства, в безмолвии темницы, на плахе под топором палача. И рано или поздно она разорвет оковы, низвергнет тюрьмы, уничтожит эшафоты, одержит победу над ложью, откроет всем людям свои лучезарные, животворящие лучи. И тогда наступит царство справедливости и счастья. Рано или поздно. А мы должны добиваться, чтобы это произошло возможно раньше…

Марат помешал угли в камине и снова испытующе посмотрел на меня.

– Ты думаешь, Буглен, что я отклонился от темы, ушел в сторону, забыл, о чем обещал тебе рассказать? Ничего подобного. Просто я должен открыть тебе несколько мыслей моих, без чего рассказ мой не будет понятен. И главная из этих мыслей состоит в том, что правда далеко не всегда выступает в своем парадном одеянии. Правда бывает невзрачна и даже уродлива, точно так же как ложь – красива. Правда бывает жестока, в то время как ложь напускает на себя личину доброты. Но горе тебе, если поддашься обману! Горе, если на видимость мягкости ответишь мягкостью и благодушием! Бойся красивых одежд и красивых фраз не меньше, чем красивых женщин – с их помощью зло и несправедливость тысячи раз одерживали победу над истиной и добром!..

Теперь о жестокости.

Некогда находились люди, называвшие меня извергом и живодером. Дело в том, что, занимаясь медициной, я производил опыты на животных. Мясники поставляли мне быков и прочую живность, и я с помощью скальпеля исследовал взаимодействие нервов и мышц, а также другие физиологические процессы, проходившие в живых тканях. Скажи мне, мой мальчик, это была жестокость? Стой, ничего не говори, скажу я сам. Знай же, Буглен, что я и сейчас без сердечной боли не могу видеть страданий мельчайшей букашки. Знай, что мои опыты на животных стоили мне многих мук. Но зато потом я имел уникальные факты, которые дали возможность спасти жизнь людям! И я спасал жизни! Много жизней!.. Вот она, моя жестокость. Вот об этом-то и забывают господа критики, проливающие крокодиловы слезы над жертвами «изуверств» Марата.

Ты ведь хирург, Буглен. Скажи мне, жестоко ли ты поступаешь, оперируя своего больного? Ты доставляешь ему много страданий, ты режешь и удаляешь живую плоть его! Это жестокость? Нет, тысячу раз нет, ибо, погружая нож в тело пациента, ты спасаешь его, ты даешь возможность ему наслаждаться жизнью со всеми ее благами, наслаждаться, быть может, еще долгие годы! Да, ты даришь ему жизнь!.. Вдумайся в это!..

Кстати, знаешь, за что я полюбил тебя с первого взгляда? Я понял твою природу, твою сущность. Ведь ты не живешь для себя, ты любишь людей и готов пожертвовать во имя их своим покоем, благополучием, даже жизнью! Ведь именно поэтому ты стал хирургом! Как мне понятно это! И я ведь когда-то, в юные годы, избрал профессию врача, чтобы облегчить участь человека! И самым сильным из воспоминаний детства моего были те слезы благодарности, с которыми люди приходили к отцу, сумевшему помочь им своими медицинскими познаниями…

Но вернемся к жестокости.

Что верно по отношению к одному человеку, верно и по отношению к человеческому обществу. Общество это больно, и диагноз болезни поставлен: его поставили философы нашего века, прежде всего Монтескье и Руссо. Итак, общество пожирает раковая опухоль неравенства и привилегий, опухоль, которая медленно прорастает во все его ткани. Спасти человечество может лишь своевременная и радикальная операция. Такой операцией во Франции стал революционный взрыв прошлого года. Ланцет хирурга-народа вторгся в пораженные ткани и вырезал очаг поражения: в славные дни 14 июля и 5 октября повстанцы сорвали планы аристократов и помещали реваншу двора. Спрашивается: что это, жестокость? Нет, тысячу раз нет, это неизбежная и благодетельная операция, это спасение целого за счет отсечения части, и несколько капель крови защитников старого режима – это испорченная, отравленная кровь. Но ты хирург, Буглен, и ты знаешь: операция помогает радикально, если она сделана на раннем этапе и если опухоль удалена целиком. Если же из ложной гуманности, боясь сделать пациенту слишком больно, хирург оставил ростки, то, значит, он не сделал ничего: опухоль разрастется – и болезнь пожрет твоего пациента, и никакие запоздалые попытки его не спасут. Ты, может быть, удивлялся, почему я с таким жаром клеймил Неккера, Лафайета, Байя, правых лидеров Учредительного собрания и их пособников? Верь мне, что я лично ничего не имею против всех этих господ как частных лиц. Но я понимаю, что их общественная деятельность – это бич для народа, это ростки раковой опухоли, которая грозит пожрать революцию. И поэтому я абсолютно уверен: они должны быть как можно скорее исторгнуты из сферы политической жизни – иначе гибель грозит всему делу. Если мы будем медлить, опять-таки исходя из чувства ложной гуманности, революция потерпит поражение, и все жертвы прошлого и предстоящего окажутся принесенными напрасно!..

Ты следишь за моей мыслью? В ней – мои принципы, мой символ веры, итог размышлений и опыта всей моей жизни! И я говорю тебе об этом сейчас, чтобы после, когда пойдет рассказ о прошлом, мысли сегодняшнего дня, подобно факелу, осветили перед тобой все этапы моего многотрудного и непростого жизненного пути.

Я родился и провел свои юные годы в весьма достойной семье. С детства я обладал душой чувствительной, был наделен от природы живым воображением, характером вспыльчивым, свободным и упрямым, сердцем – всегда открытым для любви и добра. Благодаря счастливым обстоятельствам, выпадающим на долю далеко не каждого, я имел возможность получить примерное воспитание в родительском доме; я избежал порочных привычек детства, миновал заблуждения юности и пришел к истине, минуя соблазны и неистовства страсти: душевное равновесие всегда сочеталось во мне со склонностью к кабинетной работе. Мать моя, женщина необыкновенная, рано поняла особенности моего характера и способствовала развитию во мне добрых задатков; моими руками оказывала она помощь страждущим и убогим, и то, как она говорила с ними, передавало мне чувства, которыми была охвачена сердобольная женщина. Сострадание к людям – основа справедливости, ибо идея справедливости не меньше развивается под влиянием чувства, нежели благодаря разуму. К восьми годам я имел уже высокие нравственные убеждения; я не мог терпеть злых поступков, направленных противу ближнего; жестокость зажигала во мне негодование и воспринималась юным сердцем как горечь личной обиды. Теперь ты понимаешь, почему так поразила меня несправедливость горячо любимого мною отца по отношению ко мне, его сыну! Я не смог примириться с нею и в возрасте пятнадцати лет покинул родной дом.

Правды ради следует, впрочем, заметить, что не только эти соображения заставили меня пуститься в неизведанные края; я давно хотел увидеть мир, познать и понять, чем живут люди, проверить на опыте мои нравственные открытия; мне требовалась несравненно более широкая арена, чем Будри или Невшатель, чтобы ответить на вопросы, которые у меня зародились. Но, обрати внимание, как прихотлив случай! До чего сходны наши судьбы! Ведь и ты, почти в том же возрасте, покинул родительский кров – ты, как никто, можешь понять мои переживания тех далеких лет! И еще одно: я начал свои странствия именно с того города, где ты родился и вырос, – с Бордо!..

Нет нужды описывать тебе Бордо; замечу лишь, что хорошо известное тебе чудовищное неравенство, коренящееся в самой природе этого торгового города, дало незаурядную пищу моему рассудку и обострило прежние мои филантропические умонастроения. Впрочем, сам я в Бордо был устроен неплохо: меня приняли в большой дом некоего коммерсанта в роли воспитателя его детей. Жена этого господина, женщина строгая и богобоязненная, разделяла ту же веру, что и моя мать: она была кальвинисткой. Дама эта относилась ко мне с большой добротой и весьма ценила мои скромные способности. Должен сказать тебе, я смотрел на свои обязанности исключительно серьезно: я старался вложить в доверенных мне малюток не только знания, но и чувства, которыми горел сам. Я воспитывал их в духе великого Руссо; в то время он, правда, еще не создал своего «Эмиля», многие характерные черты которого я как бы предугадал. Мои посевы обещали прекрасные всходы, как вдруг я стал замечать, что кто-то упорно мешает моему эксперименту и старается свести на нет все мои усилия педагога. Вскоре я понял: то было делом рук хозяина дома… Ты заметил, конечно, я не отличаюсь долготерпением. Разразился скандал, и мне пришлось оставить богатый дом, а также навсегда распрощаться с профессией гувернера… Не знаю, какова была дальнейшая судьба моих подопечных; что же касается их отца, то он сейчас заседает в Учредительном собрании и творит свое черное дело бок о бок с аббатом Мори, Казалесом, Малуэ и другими крайними реакционерами…

Я не удержался:

– Вы имеете в виду господина Нерака, учитель? Марат удивленно вскинул брови:

– Да… Но откуда тебе может быть это известно?

Я постарался принять загадочный вид.

– Меня интересует все, что касается вас, учитель!

Марат засмеялся и хлопнул себя рукою по лбу.

– Ба, я и забыл, что папаша вашей светлости также бордосский коммерсант и, может быть, друг господина Нерака… Но оставим господина Нерака и вернемся к моей одиссее. В 1762 году, имея девятнадцать лет от роду, я покинул Бордо и перебрался в Париж. Ты, если не ошибаюсь, познакомился со столицей семнадцатилетним? Но какая огромная разница была в нашей встрече с ней! Я прибыл в Париж без денег, без связей, без видов на будущее! И если бы не мой извечный оптимизм, не знаю, что бы со мною сталось… А должен тебе заметить, что в Париже начала шестидесятых годов жизнь била ключом и соблазнов было хоть отбавляй. Мадам Клерон, пленившая зрителей в «Танкреде», становилась звездой первой величины и украшением Французского театра; в опере господствовал Перголези, в живописи – Шарден и Грёз, в скульптуре – Гудон. Посещение выставок и театров выпотрошило мой тощий карман с неимоверной быстротой, и, прежде чем успел опомниться, я оказался на дне, на самом дне Парижа! В общем, когда я смотрю на это сегодня, я аплодирую своей судьбе: не будь подобного антраша в моей жизни, я вряд ли знал бы все то, что знаю сейчас. Но тогда, как ты понимаешь, я не мог дойти до столь глубоких философских обобщений, и нищета моя, равно как и весь ужас моего окружения, готовы были свести с ума! В то время покойный король только что проиграл европейскую войну, и это с неимоверной силой ударило по народу. Казалось, в воздухе стоит непрерывный вопль. Казалось, вот-вот разразится всеобщее восстание, которое пожрет блестящий двор и блестящих господ, ради процветания которых столько людей терпели неслыханные бедствия. Но ничего этого не произошло: в то время народ еще не дошел до мысли, что может сам, своими руками сбросить ярмо рабства… Как я жил в то время? Не буду утомлять тебя скучными подробностями. Главное – выжил и многое увидел. И еще одно. Ты не поверишь, но среди всех моих бедствий я еще находил время, чтобы читать! Точнее, чтение было единственной роскошью, которую я мог себе позволить. В те годы я проштудировал все старые и новые труды по вопросам философии, права, экономики, истории искусства. О, сколько бессонных ночей, подобных нынешней, было на моем счету! Как я ценил эти сладкие минуты, когда в ночной тишине душа созерцает с восторгом величие явлений природы или прислушивается к самой себе, как бы взвешивая на весах судьбы тщетность человеческой гордыни перед величием истины!.. Я не был поклонником, так называемой изящной литературы: пошлость Буало и Расина, этих королевских лизоблюдов, претила мне в той же мере, как и их выспренние сентенции. Гораздо больше увлекала меня философия. И, изучая ее, я вскоре понял, что не господин Вольтер с его скептицизмом и угодничеством по отношению к сильным мира, не Дидро с его фривольностями и не избалованный Гельвеций будут моими наставниками. Нет, только Монтескье, великому Монтескье и Руссо открывалась душа моя, только в их творениях чувствовал я правду жизни и им одним был готов поклоняться как кумирам… Но я вижу, мой мальчик, ты хочешь меня спросить о чем-то?..

Я, вероятно, не умел скрывать своих чувств. Я действительно хотел спросить и теперь, пользуясь разрешением, задал вопрос:

– Учитель, мне понятно ваше преклонение перед Руссо. Но почему вы так восторгаетесь Монтескье – а я заметил, вы ставите все время его на первое место, – этого я понять не могу. Ведь именно он-то принадлежал к числу тех угодников, «лизоблюдов», как вы их величаете, которые жили милостями монархии!..

Марат вскочил. Лицо его побледнело. Я сказал что-то, с его точки зрения, непозволительное. Секунду казалось, что он обрушит на мою голову град упреков. Но этого не произошло. Он сдержался и через минуту сказал довольно спокойно:

– Ты еще не все понимаешь, мой милый. Нужно хорошо изучить Монтескье, чтобы судить о нем. Монтескье – самый великий философ, которого породил наш век и который прославил Францию. Чем только не обязаны ему мы! Он первый дерзнул обезоружить суеверие, вырвать кинжал из рук фанатизма, потребовать прав человека, выступить с нападками на тиранию. А что касается угодничества… Да, я знаю, поверхностные умы часто упрекают Монтескье, что он не был так же бесстрашен и принципиален, как Руссо. Но подумай сам: Руссо нечего было терять – он оставался нищ и свободен, слава его могла лишь возрасти от преследований. У Монтескье же было состояние, он принадлежал к именитой семье, у него были жена и дети – сколько различных пут. И все же он не боялся выступать против основанной на произволе власти, против порочности правительства, против расточительности государя. Его не устрашили изгнание и ордер на арест, он не побоялся поставить под угрозу свой покой, свободу, наконец, жизнь!.. Вот тебе и лизоблюд!..

Марат посмотрел на меня с укоризной. Затем он долго молчал. Я не рискнул нарушить его задумчивость.

– На чем же мы, однако, остановились? – наконец встрепенулся он. – Да, на Монтескье… Кстати, именно Монтескье, преклонявшийся перед британской конституционной системой, возбудил во мне впервые интерес к Англии. И я решил, что мне там необходимо побывать! К этому времени я был уже далеко не тем наивным, сентиментальным, восторженным и не вполне уверенным в себе юнцом – точная твоя копия, – каким прибыл в столицу три года назад. Я многое уяснил, составил мнение по вопросам, казавшимся мне ранее неразрешимыми; мои философские и политические взгляды почти сложились. И когда представился случай воплотить зародившуюся мечту, я не стал мешкать. Один знакомый отправлялся по делам в Лондон – он пригласил меня.

И вот в середине шестидесятых годов я впервые переплыл Ла-Манш. Отправляясь в Англию на несколько дней, я пробыл там более десяти лет. Почему? Сейчас увидишь.

Марат прищурился, как бы прикидывая, затем стал отсчитывать по пальцам:

– Во-первых, Англия пленила меня своими туманами, меланхолической старомодностью и какой-то спокойной устойчивостью, о которой на континенте не приходилось и мечтать. Правда, потом я убедился, что эта устойчивость в значительной мере иллюзорна… Но это уже было потом. Во-вторых, жители Британии гораздо терпимее наших милых соотечественников. Каждый из них поглощен своими заботами, никто не лезет тебе в душу и не навязывает своих рецептов. Даже лондонские бобби намного симпатичнее наших столичных стражей и пользуются известным уважением народа. Так или иначе, в Англии можно относительно спокойно заниматься своими делами и знать, что тебя не оторвут от них из-за пустяков. В-третьих, политический климат этой страны гораздо теплее, чем наш. Его величество Георг каждый раз, когда пытается слишком далеко протянуть свою королевскую руку, получает по пальцам. Английский парламентаризм – в этом, как и во многом другом, Монтескье был прав – не такая уж плохая вещь… И политическая борьба ведется там в гораздо более благоприятных условиях, чем на материке: идейная терпимость как бы вытекает из личной терпимости британца. В-четвертых… Впрочем, и сказанного достаточно, чтобы ты понял, почему туманный Альбион стал на долгие годы моим пристанищем. За все эти десять лет я выезжал лишь в Голландию по издательским делам, но это были кратковременные поездки. Все остальное время я прожил в Лондоне и Эдинбурге. Чем занимался я эти годы? Я выбрал медицину – она влекла меня с детства. И в этой сфере я постепенно кое-чего достиг. Я стал успешно врачевать людей, совершенствовался в своем искусстве на основе солидной практики, и вскоре Эдинбургский университет присудил мне степень доктора медицины. Я ее вполне заслужил. Не будет нескромным заметить, что фешенебельные кварталы Лондона вряд ли знали в те годы другого врача, пользовавшегося такой известностью, как доктор Марат. В моей приемной постоянно толпились представители знати и дельцы Сити. Я стал жить безбедно и даже смог заняться изданием моих медицинских трудов. Впрочем, ты был бы неправ, подумав, что успех вскружил мне голову. Я не стал сухим и черствым, как иногда случается в аналогичных обстоятельствах. Беднякам я помогал больше, чем богатым, лечил их бесплатно и употреблял на их благо немалую часть своих средств. И главное, именно любовь к обездоленным толкнула меня на то, чтобы посвятить досуги свои деятельности, имеющей на первый взгляд мало общего с медициной. Меня всегда занимала судьба человека. Человек, его положение среди себе подобных, его борьба за счастье и перспективы этой борьбы – вот что казалось мне самым важным, единственно достойным глубоких размышлений. Еще в Париже я убедился, что знаменитые философы – за исключением все тех же Монтескье и Руссо, слегка коснувшихся этой темы, – не только не разрешили этой проблемы, но даже, по существу, и не подошли к ней. И теперь я возымел в глубине души моей гордую уверенность, что этот гигантский труд предназначен мне… Пошли напряженнейшие дни, месяцы, годы. Я резко сократил практику и сел за письменный стол. В результате невероятных усилий появились два труда: «О человеке» и «Цепи рабства». Один из них был произведением доктора и естествоиспытателя, другой – философа и политика. Ничего не скажу тебе сегодня о первом из этих исследований – оно требует особого и при этом специального разговора. Относительно же второго замечу, что здесь я, исследуя структуру современных государств и населяющих их групп людей, пришел к выводу о непреложном праве народа на восстание против угнетателей и тиранов. Да, милый друг, в «Цепях рабства» я, по существу, предвосхитил и обосновал нашу революцию!.. А кто еще в это время догадывался о ней?.. Обе мои книги, хотя и изданные анонимно, произвели большой эффект. О них заговорила пресса. И тут же поднялись все темные силы, чтобы не допустить их широкого распространения. Приведу для ясности лишь один пример. Согласно моему распоряжению, амстердамское издательство направило часть тиража в Руан, откуда книги должны были развезти по городам Франции. Но на руанской таможне тюки из Амстердама провалялись тринадцать месяцев, пока наконец, получив письмо от моего встревоженного книгопродавца, я лично не занялся этим делом. Запрошенный мною чиновник торговой палаты прикинулся дурачком и только разводил руками. Я упорно обращался в разные инстанции и в конце концов выяснил, что труды мои во Франции запрещены и тюки, не пропущенные таможней, возвращаются обратно в Голландию!.. Ну, каково?.. Однако, несмотря на все предосторожности властей, несколько экземпляров все же проникло в Париж. Они вызвали восторг всех порядочных людей, но одновременно создали против меня легион врагов в высших политических и ученых сферах. Разумеется, иначе и быть не могло: как должны были откликнуться те, с кого я столь безжалостно срывал маски? Именно с этих нор клеветники начали поливать меня грязью. Именно с этих пор доктора Марата превратили в шарлатана, темную личность, чуть ли не в преступника. Чтобы парализовать происки врагов, я вынужден был покинуть Лондон и вернуться во Францию. Сначала меня вызвали туда лишь заботы о книгах и моем добром имени, но потом, убежденный друзьями, я решил окончательно осесть в Париже. На остатки средств, убереженных от издательских дел, я снял большой дом на улице Бургонь и снова занялся медициной: я хотел показать парижанам свои возможности, свое подлинное лицо, да и, кроме того, эта отрасль знаний все еще продолжала властно меня привлекать. Обыватели, сбитые с толку газетной шумихой, сначала шли ко мне с оглядкой и поодиночке, но несколько исцелений, казавшихся чудесными, дали доктору Марату репутацию врача-волшебника, и народ валом повалил на улицу Бургонь. Прошло короткое время, и слава моя в Париже превзошла ту, которая некогда гремела в Лондоне и Эдинбурге. Мною заинтересовались при дворе, и, несмотря на вопли высокородных обскурантов, сам королевский брат, граф Артуа, пригласил меня на должность врача в своем доме. По зрелым размышлениям я принял предложенный пост: он давал полную обеспеченность и большие досуги для научных исследований, И тут начался самый блистательный период моей жизни…

Марат улыбнулся какой-то застенчивой улыбкой и опустил глаза, словно рассматривая в арабесках ковра причудливые повороты своего прошлого.

– Сейчас я говорю «блистательный» и вкладываю в это понятие немалую долю иронии. Но в то время, вероятно, все обстояло несколько иначе. По видимому, в жизни каждого, даже самого серьезного человека наступает время, когда отдаешь дань суетности. Мне было немногим более тридцати лет. Позади – вдоволь тяжких трудов, бедствий, скитаний. А тут вдруг пришли деньги, положение в обществе, фимиам. Я имел успех у женщин, в великосветских салонах меня встречали аплодисментами, знатные вельможи искали моей дружбы. О, посмотрел бы ты в те годы на блестящего доктора Марата! Мой костюм не уступал в изысканности платью маркизов, мой экипаж вызывал зависть придворных, и я в своем тщеславии дошел до того, что стал проводить генеалогические розыски, стремясь установить свое дворянское происхождение!..

Он рассмеялся. Но тут же вдруг стал серьезным, даже суровым. Пристально, испытующе посмотрев на меня, он продолжал:

– Не пойми меня ложно. За новым фасадом скрывалась старая сущность. Галантный доктор Марат, отдав известную дань своему высокому положению, остался прежним тружеником и исследователем, пытавшимся проникнуть в природу вещей, чтобы лучше понять природу человека. Большая часть комнат моего дома на улице Бургонь была превращена в лаборатории. Чего бы ты только не увидал в них! Если бы вдруг туда нагрянула полиция, меня, вероятно, арестовали бы как алхимика и чернокнижника. Но я искал не философский камень. Придя к выводу, что настоящий врач должен быть не только физиологом, но и физиком, я занялся прежде всего светом и электричеством. Но скажи, не скучно ли тебе?.. Не очень ли я утомлю тебя, вкратце изложив суть моих научных достижений?.. Нет?.. Тогда слушай.

Природа огня давно волновала ученых, но больших успехов в ее разработке достигнуто не было. Когда Академия наук объявила конкурс на этот предмет, три европейских светила, Эйлер, Бёрхаве и Бернулли, предложили три разные гипотезы. И что же ты думаешь? Почтенные академики, забыв, что истина одна, и не зная, на чьей она стороне, присудили премию всем троим!.. Меня и раньше занимало взаимоотношение огня и света. Из ряда наблюдений я вывел, что материя огня более плотна, чем материя света, и, следовательно, может быть видима. И вот теперь я применил для этого один из инструментов, который уже целый век под рукой каждого физика, но который до сих пор не был оценен по достоинству. Год спустя после начала эксперимента я его завершил, и результаты своих исследований изложил в маленьком томике. Мой труд произвел фурор: за шесть месяцев весь Париж, включая придворных, побывал у меня на квартире, поражаясь опытом, демонстрируемым мною и моим ассистентом господином Филисье. А я тем временем шел дальше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю