Текст книги "Сердце моего Марата. Повесть о Жане Поле Марате"
Автор книги: Анатолий Левандовский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
Талейран, видимо, был в хорошем настроении: он все время улыбался.
Церемония началась не сразу. Наперекор дождю, лившему в долгие часы ожидания, народ цел и танцевал: гости исполняли танцы своих родных провинций, солдаты импровизировали фантастические военные пляски. В толпы танцующих вливались и парижане; наконец все взялись за руки и образовали огромные веселые хороводы вокруг алтаря. «Посмотрите-ка на этих французов, – говорили пораженные иностранцы, – они способны плясать даже под проливным дождем!..»
Но вот торжественный час пробил: все затихло, выглянуло солнце; и вот, словно посылая свои поздравления собравшимся людям, оно засверкало над их огромным скоплением, над трибунами, над троном, над алтарем Отечества. После мессы, которую служили при звуках военного оркестра, Талейран благословил восемьдесят три знамени. Грянул пушечный выстрел. Лафайет четким военным шагом поднялся к алтарю. Лицом к народу, касаясь обнаженной саблей алтаря, он произнес присягу на верность Федерации от имени всех полков национальной гвардии и французской армии. Под грохот барабанов, перекрывая пушечный залп, вознесся протяжный крик восторга, исходивший из четырехсот тысяч грудей!.. Солдаты повторили слова генерала, ударяя ружьями о землю; взвились знамена, загремели трубы, вновь забили барабаны и грохот пушек, казалось, должен был донести до границ священную новость. Присяга была повторена трижды: после Лафайета – президентом Собрания, потом королем. И трижды единодушные крики неслись в небо. Вдохновленные одним чувством, все протягивали руки к алтарю. Вдали зрители, толпившиеся у окон, присоединялись, к этому порыву. Рассказывают, что один парижанин поднял ручку своего лежавшего в колыбели ребенка в знак участия его в священном обязательстве…
Благодарственное песнопение явилось естественным и необходимым завершением столь единодушного акта. Музыканты начали Те Deum. Выражение великой радости должен был слышать весь народ. И, надо сознаться, Госсек сумел достигнуть этой цели самым искусным образом. Он написал свой хорал в духе одновременно и религиозном и народном. Выражая с исключительной яркостью наши общие настроения, его Те Deum явился подлинным гимном революции. Но вот кончается последняя мелодия: хор уступает место инструментам, и в это мгновение, как бы дополняя музыкальную фразу, последний артиллерийский салют заканчивает официальную часть праздника.
Однако никто и не подумал расходиться. Вновь начались танцы: оживленные фарандолы, пляски Оверни и Прованса, и даже вдруг возобновившийся дождь не мог их остановить. Вода стекала ручьями со шляп, платьев и мундиров, но это лишь доставляло лишний повод для веселья! «Жара задушила философа Фалеса на Олимпийских играх, – воскликнул мой сосед, – но дождь никогда никого не убивал!..»
Да, все в этот день были охвачены замечательным единением, и праздник удался на славу. Единственной теневой стороной его оказалось странное поведение короля, на которое нельзя было не обратить внимания. Народ ждал от него речи – Людовик не произнес ее. Читая формулу присяги, король даже не подошел к алтарю! Это выглядело как пренебрежение к празднику и к революционному закону. «Он словно боится промочить ноги, – заметил мой сосед. – А посмотрели бы вы, как в былые времена галопировал он под дождем на охоте!..» Впрочем, великодушный народ старался не останавливать своего внимания на этом досадном штрихе. Все сердца были настолько переполнены счастьем, что омрачить его было невозможно.
Вечером несколько тысяч превосходно сервированных столов ожидали федератов в садах Ля Мюэт. Парижане не хотели слишком скоро расставаться со своими братьями из провинций и удерживали их, сколько могли. Ночью веселье продолжалось. Главным бальным залом стала площадь, где ранее стояла Бастилия. Пересаженные туда восемьдесят три дерева имели почти на каждой из своих ветвей лампионы различных цветов, образовавшие обширный световой свод. На том месте, где были найдены скелеты узников, сделали вход в пещеру, в которой находились закованные цепями мужская и женская фигуры, опиравшиеся на глобус: это были фигуры, так долго украшавшие циферблат башенных часов Бастилии. А на пороге бывших темниц, превращенных в рощицы, виднелась надпись высокой простоты: «Здесь танцуют». И вы бы видели, как танцевали! Причем ваш скромник сын не отставал от других!..
Сейчас, когда я пишу эти строки, на дворе белый день, второй по счету от начала праздника. Но праздник словно бы еще не кончился: федераты по-прежнему в Париже, улицы по-прежнему полны народу, и прямо под моими окнами веселая толпа проносит бюст бессмертного Жан-Жака, украшенный венком из дубовых листьев!..
Вы видите, дорогие мои, я переполнен впечатлениями. Все пережитое стремится наружу, мысли бегут впереди пера, и я мог бы еще много и много рассказать вам! Но следует соблюдать меру и поберечь ваши глаза. Остальное – в следующем письме. Не забудьте и вы черкнуть мне о том, как все прошло у вас. Я же остаюсь вашим неизменно нежным и любящим сыном, тоскующим от того, что не могу прижать вас к своему сердцу,
всегда вашим Жаном.
…Это письмо, написанное на едином дыхании, я привел, забегая несколько вперед. Да не посетует взыскательный читатель! Оно дорого мне своим искренним энтузиазмом, своей чистой верой. И пожалуй, самое главное: оно довольно точно воспроизводит общее настроение последнего светлого дня революции, когда стихли все бури и неумолимая вражда словно перестала существовать. Это был только момент, но момент замечательный: всеобщие братство и счастье, казалось, захлестнули Францию!..
14 июля все пели: «Cа ira!»
Не было политического деятеля, писателя, журналиста – друга или сторонника революции, который не разделял бы этого общего настроения, этой общей веры…
Не было, за исключением одного.
Как и в октябрьские дни прошлого года, Марат не поддался иллюзиям.
«К чему эта необузданная радость? – писал он. – К чему эти глупые проявления веселья? Ведь пока революция все еще только мучительный сон для народа!.. Чтобы вернее заковать вас в цепи, они забавляют детскими играми… Они венчают жертву цветами!..»
И на все голоса возмущения в его адрес он, пожимая плечами, отвечал одно и то же:
– Меня ожидает участь Кассандры…
Да, он был прав. Его ожидала участь Кассандры. И не был ли он в самом деле Кассандрой революции?..
Все его пророчества сбылись.
И все же, разве не сладко было хотя бы на миг отдаться счастью надежд, поверить в свершившуюся мечту свободы и братства!..
Глава 12
Марат был поистине удивительным человеком.
Даже когда он отсутствовал, общество ни на миг не могло забыть о нем.
Находясь в Англии, он умудрился напечатать, а затем и переслать в Париж две политические брошюры. Одна из них, под заглавием «Призыв к нации», особенно обеспокоила меня своим началом:
«С берега, куда меня выбросила буря, нагой, помятый, весь в ушибах, обессиленный и полумертвый от усталости, я со страхом обращаю взоры свои к этому бурному морю, по волнам которого беспечно носятся мои ничего не ведающие сограждане…»
Я содрогнулся, читая эти строки. Конечно, Марат выражался фигурально, но, очевидно, ему было очень плохо на чужбине…
Но не только вести с чужбины напоминали об изгнаннике «ничего не ведающим согражданам». Вскоре после его отъезда я услышал, как газетчик выкрикивает очередной номер «Друга народа».
Купив номер и просмотрев его, я с сожалением убедился: это была подделка. Не те мысли, не те слова. Но примечательно: «Друг народа» стал настолько популярен, что находились желающие наживы ради идти на подлог!..
* * *
Он, как всегда, появился внезапно. Был теплый майский вечер. Я только что закончил свой нехитрый ужин, как раздался голос мадам Розье:
– Вас спрашивают, мосье Жан!
В следующую секунду я сжимал в объятиях Марата.
После первых приветствий и восторгов я спросил, как рискнул он, зная, что декрет Шатле остается в силе, вернуться во Францию?
Марат расхохотался:
– Слушай, мой мальчик, я не такой ведь дурак, чтобы лезть к дьяволу в когти. Я зорко следил за тем, что тут у вас происходит, и, по видимому, знаю несколько больше, чем ты.
– То есть?
– А дело Дантона? Этот мужественный человек чуть ли не пострадал за меня. Против него, как известно, тоже был издан обвинительный декрет. Я ожидал, чем кончится дело. И что же? Дантон всех их оставил с носом. На пнях вопрос был обсужден в Ассамблее. Патриоты, единомышленники Робеспьера, сумели защитить председателя Кордельеров, и Учредительное собрание оказалось вынужденным отложить этот вопрос, иными словами, сняло его с повестки дня и упрятало под сукно… Но если Дантон может сегодня свободно разгуливать по Парижу, почему не могу делать этого я?.. Короче говоря, отцы-сенаторы, предвидя разного рода празднества и юбилеи, временно подобрели – и ваш покорный слуга получил нечто вроде амнистии.
– Откуда вам это известно, учитель?
Марат хитро подмигнул:
– Мне всегда известно то, что меня интересует и что связано с делом свободы, иначе бы я не был Другом народа. Итак, мы снова обладаем передышкой, которую нужно использовать как можно эффективнее… Но что я вижу?..
Бездумно перебирая газеты на моем столе, Марат наткнулся на фальшивого «Друга народа». Лицо его посерело. Если до сих пор он говорил веселым, оживленным тоном, то теперь голос его дышал яростью.
– Мерзавцы, гнусные пасквилянты, разбойники, достойные виселицы! И ты держишь у себя это дерьмо! Подумай, что они творят! Как позорят мое доброе имя, как извращают идеи! Наемные пачкуны, готовые продаться всякому, кто им заплатит, они заставляют меня краснеть перед моими подписчиками! Но не на такого напали. Я уже предпринял кое-какие шаги. Если понадобится, взбудоражу общественное мнение, обращусь к официальным лицам, даже к полиции, но сотру их в порошок! Они еще попрыгают у меня!..
– Учитель, почему вы говорите «они»? Разве их действительно несколько?
– По крайней мере трое. И один из троицы, представь себе, мой бывший издатель Дюфур! Вот и верь после этого людям… Я облагодетельствовал этого вздорного старика, а он вообразил, будто может тягаться со мной!.. Второй – бывший парикмахер… Недурно?.. Третий – какой-то бездарный адвокат… Но довольно об этом, иначе у меня будет разлитие желчи, или я просто лопну от ярости… Переменим тему. Почему ты не спросишь, как провел я время в Англии?
– Я как раз собирался это сделать, но ведь вы не даете мне вставить слово!
– Поди ты, какой гордый!.. Ну слушай. Поначалу мне было очень плохо… Хуже и быть не может… Тут я, кстати, должен рассказать тебе одну историю к вопросу о непрочности людских отношений. Только что ты услышал о Дюфуре; а теперь узнай нечто не менее вопиющее.
Тебе известно имя Бриссо? Конечно, ты не можешь о нем не знать. Сейчас этот господин пошел в гору, он модный журналист и делает политическую карьеру. А я знал его, когда он был наг и бос в буквальном смысле слова. Я вытащил его из дурной компании, обогрел, накормил и даже думал сделать своим секретарем. Надо признать, что это человек не без таланта; ему недостает лишь устойчивости и честности. Так вот, в те далекие времена Бриссо смотрел мне в рот, называл себя моим учеником и готов был ради меня разбиться в лепешку. Уезжая из Лондона, я доверил тогда ему продажу моих сочинений, с тем чтобы вырученные деньги он положил на мой текущий счет. Поэтому, отправляясь в Англию теперь, я был уверен, что у меня окажется кое-что на первое время. Какое разочарование меня ожидало!.. Когда я на следующий день по приезде в Лондон отправился в банк, оказалось, что для меня там ничего нет, хотя книгопродавцы мои показали расписки Бриссо, из которых следовало, что все деньги за мои труды этот господин получил… Да, милый друг, денежки он получил, но и не подумал положить их на мое имя!..
Марат ответил горькой улыбкой на мой возглас возмущения.
– Я понимаю, всякое может быть; но этот растратчик по крайней мере хоть бы предупредил меня! Теперь же, обманутый в своих расчетах, я очутился в отчаянном положении. Плохо пришлось бы мне, не обнаружь я в британской столице одного старого верного друга, того само го, которому когда-то оставил свое завещание. Это часовщик Бреге, мой земляк, человек голубиной души. Он и теперь помог мне, дал комнату, стол и духовную поддержку, столь необходимую на чужбине! А потом я постепенно возобновил связи с местными патриотическими обществами. Я встречался там с разными людьми и понял, что рядовые англичане сочувствуют французской революции – почти все они увлечены нашими идеями и нашей борьбой против абсолютизма. Понял я также и то, что, если господин Питт сделает глупость и попробует выступить против нас, общественное мнение Англии окажется не на его стороне. Учти, это не просто мои домыслы, но результат заверений, полученных в недрах тех самых патриотических обществ, где в 1776 году я был свидетелем сбора денег и отправки людей на помощь Филадельфии и Бостону.
Именно они помогли выпустить и переправить во Францию известные тебе политические памфлеты и обеспечили средствами на возобновление «Друга народа». Именно от них я узнал, что Испания угрожает Англии войной и Франция, как союзница Испании, должна будет принять участие в этой войне… Тут я бросил все и возвратился в Париж…
Голос Марата становился все более громким. Мой друг словно забыл, что перед ним один скромный слушатель…
– Я должен бить в набат, чтобы не допустить этой войны. Сейчас всякая война, в которой мы приняли бы участие, оказалась бы на пользу врагам революции и во вред ее друзьям. Если же говорить о конкретной, предполагаемой войне, то мы в ней никоим образом не должны выступать на стороне Испании. И именно для пользы самой Испании. Для этой страны было бы лучше, чтобы англичане ее разбили: тогда нынешний кабинет был бы опрокинут, и испанцы, сильные в своей слабости, смогли бы разорвать свои цепи, сбросить иго, перестроить правительство и утвердить конституцию, способную сделать их свободными и счастливыми!
Я с удивлением смотрел на этого необыкновенного человека. Он уже не думал ни о себе, ни обо мне… Он думал о судьбах британского и испанского народов, о политических комбинациях на карте Европы, но в первую очередь о революционной Франции и о том, что следует сделать во благо ее успехам на пути к свободе, равенству, братству.
* * *
Таким был Марат весной 1790 года.
Таким он оставался всегда.
Бог мой, что же натворил он в ближайшие дни!
Он расшвырял своих соперников, точно щенков! Причем этот гонимый, сам находившийся под угрозой не отмененного декрета Шатле, действовал «по закону»!
Он со смехом рассказывал мне о своих похождениях:
– Сначала я написал в Учредительное собрание с просьбой о правосудии. Конечно, безответно. Но я другого и не ожидал от отцов-сенаторов: мне было нужно отметиться у них. Затем я обратился в полицейский трибунал. Прикинувшись кроткой овечкой, я «уповал на неподкупных судей» и просил «национальной охраны». И что же ты думаешь? Мне пошли навстречу! Тогда я стал действовать. Во главе внушительного отряда жандармов я вторгся в типографию, снятую одним из этих прохвостов, поймал его с поличным, захватил вещественные доказательства, а самого парикмахера отправил в тюрьму – пусть-ка посидит на хлебе и воде да основательно задумается над своей подлостью!
Мой бывший единомышленник Дюфур струсил сразу, как только я у него появился. Он просил пощады и клялся, что выйдет из игры; я его простил.
Что же касается третьего, адвокатишки Водена, то, испуганный до смерти, он пустился в бега и сменил вывеску: теперь он издает уже не «Друга народа», а «Прокурора народа», не указывая местоположения своей типографии! Ну и бог с ним, пускай его «Прокурор» подыхает собственной смертью!..
Марат долго смеялся. Его забавлял сам факт: официальные власти добровольно оказывали содействие ниспровергателю властей! Разве не было это парадоксальным?..
* * *
Да, очень скоро им пришлось пожалеть о своем легкомыслии. Марат был Маратом. Он снял типографию на улице Фуан-Сен-Жак, открыл бюро, восстановил связи с патриотами, и вот «Друг народа» возобновил свой победный марш.
– Надо брать врага за глотку сразу обеими руками, – говорил журналист.
Тираж его газеты быстро вырос до четырех тысяч экземпляров. Марат выпускал также ежедневный листок «Молодой француз», рассчитанный на бедноту предместий. Он установил тесные отношения с Демуленом и Фрероном, давая обширные статьи для их газет. Вследствие этого злободневный материал, собранный и оформленный Маратом, парижане могли в один и тот же день прочитать в двух, трех, а то даже и в четырех различных органах!..
Так было в первую очередь со статьями, посвященными правам и нуждам трудящихся классов общества; им в эти дни Марат уделял особенное внимание.
«Нация состоит из 25 миллионов человек, – обращался он от лица неимущих к лидерам Учредительного собрания, – мы составляем больше двух третей этого числа, а нас в государстве не ставят ни во что, и если даже вспоминают в ваших высоких декретах, то только для того, чтобы мучить и утеснять.
При старом порядке подобное обращение не казалось бы странным; мы жили под властью господ… в их глазах мы были ничто, и они вспоминали о нас только для того, чтобы присвоить плоды наших трудов или еще сильнее приковать нас к своей колеснице.
Времена эти миновали; но что же мы выиграли от этого? В первые дни революции, которые так вскружили всем головы, вызвали такие крики восторга и столько молебнов, которые столько раз превозносили до небес в на которые столько дураков по сию пору дивятся, – в эти дни сердца наши на мгновение открылись для радости; мы убаюкивали себя надеждой, что наши бедствия закончились, что судьбы наши переменились. Однако, какие бы изменения ни происходили в государстве, все они – в интересах богача: для бедняка небеса всегда являлись и останутся немилостивыми».
Никто лучше Марата не видел язв, разъедающих Францию, никто их лучше не показал. Впрочем, он никогда не ограничивался разоблачением. Так и теперь в его словах звучала реальная угроза, и, если всей силы ее «отцы-сенаторы» понять не смогли, тем хуже оказалось для них.
«Мы пришли в движение, и движение это не остановится до тех пор, пока путь не будет пройден до конца. Размышление неизбежно должно привести людей к мысли о равенстве естественных первоначальных прав, о котором вы давали нам лишь смутное представление и относительно которого вы стремитесь обмануть нас. Когда плотина прорвана, волны непреодолимо рвутся на берег и не остановят свой бег, пока вода не достигнет определенного уровня. Ведь мысль о равенстве прав влечет за собой и мысль о равенстве в области пользования жизненными благами, а это составляет единственное основание, от которого может отправляться мысль. И кто знает, долго ли пожелает француз ограничиваться тем кругом идей, за пределы которого ему давно уже следовало бы выйти?..»
Вы понимаете, конечно, о чем идет речь? Да, уже летом 1790 года Марат четко представлял, что революция не удержится в границах, которыми бы хотели ее очертить богатые буржуа. Он думал не только о равенстве прав, но и о равенстве благ.
Он всегда шел впереди своего времени.
И то, что он говорил сегодня, исполнялось завтра, день спустя, через неделю, месяц или год.
Но исполнялось обязательно.
* * *
Если господа из Ассамблеи и ратуши не желали понимать тех угроз, которые Друг народа делал им в общей форме, то он, разумеется, как и прежде, не останавливался и перед персональными уточнениями, нанося удары главным столпам и авторитетам новой власти.
В эти дни он оставляет в покое Неккера и сосредоточивает огонь прежде всего на двух лицах: на Лафайете и Мирабо.
Особенной яростью отличались его атаки против главнокомандующего национальной гвардией.
– Я уже уничтожил министра финансов, – пояснял Марат свой демарш, – и теперь господин Неккер больше не фигура: не сегодня-завтра он уйдет в отставку. Другое дело – честолюбец и лицемер Мотье, этот паяц двух частей света (Марат намекал на участие генерала в американской войне). Ты видишь, сейчас он входит в зенит славы, могущество его растет день ото дня, и, кто знает, не грезится ли ему уже близкая верховная власть на обломках революции?.. Но нет, до этого нельзя допускать, и я не допущу, пока жив…
Что же касается Мирабо, «вероломного Рикетти», то Марат, внимательно следивший за каждым его жестом с начала революции, шел впереди общественного мнения и видел в словах и делах знаменитого оратора то, чего пока еще не разглядел никто.
– Учти, – говорил он мне, – его фамилия – Рикетти происходит из Флоренции, от тамошних торгашей. И этот промотавшийся аристократишка всю свою жизнь ведет себя, как подлый торгаш. Чтобы завоевать при выборах в Генеральные штаты голоса третьего сословия, он открывает суконную лавку… Ты вдумайся только: «благородный» – суконную лавку!.. А потом? Потом пошел дальше. Он торговал уже не сукном, а собственной совестью. Поразительная метаморфоза: два года назад он нес в ломбард последние штаны, а сегодня приобретает поместья, купается в роскоши и содержит трех любовниц! На какие средства, спрошу я тебя?..
Я, конечно, промолчал, зная манеру Марата обращаться ко мне с вопросами, ответы на которые он давал сам,
– Он продался двору, против которого якобы выступал накануне революции, продался со всеми своими потрохами – об этом твердят не только его непомерные траты, но и все его политическое поведение – поведение пройдохи и лицемера!..
«Продался двору»… Какое прозрение! Ведь слова эти были произнесены летом 1790 года – месяца через три после того, как Мирабо вступил в тайную сделку с двором и стал платным агентом Людовика XVI! А все мы узнали об этом только два года спустя, после падения монархии и обнародования секретных документов, найденных в железном шкафу!..
Кстати, именно противоположное отношение к Мирабо было одной из причин размолвки между Маратом и Демуленом, о чем речь ниже. Восторженный Камилл, преклонявшийся перед «факелом Прованса», не мог простить Марату его статью в апрельском номере 1791 года по породу смерти Мирабо, начинавшуюся словами:
«Народ, возблагодари богов, твой самый страшный враг пал под косой Парок. Рикетти больше нет: он пал жертвой своих многочисленных измен…» и так далее.
Это писалось в дни, когда Франция была в трауре, Учредительное собрание издало декрет о почестях Пантеона для покойного, и даже неподкупный Робеспьер, хотя и сквозь зубы, произнес несколько хвалебных фраз в адрес «великого человека»…
* * *
Но я слишком предвосхитил события. Все это произойдет почти год спустя, а пока Мирабо был жив, здоров, строил свой грандиозный план сворачивания революции а не догадывался, откуда его поджидает удар…
* * *
Марат всегда умел выбрать момент для начала атаки.
Вот и сейчас он взорвал петарду, когда этого меньше всего можно было ждать – утром 14 июля, в самый праздник Федерации.
В этот день парижане и находившиеся в столице делегаты провинций читали его памфлет «Адский план врагов революции».
Из оппозиционных кругов Марат получил материалы о тайных совещаниях между Мирабо, Лафайетом и еще кое-кем из умеренных; «благородные представители французского народа» договаривались о распределении правительственных постов. Свергнув нынешнее министерство, Мирабо должен был занять место Неккера, а Лафайет – должность военного министра. Это значило, что власть сосредоточится в руках тех, кто мечтает о диктатуре короля и его единомышленников в Национальном собрании. Захватив ключевые позиции в государстве, Мирабо, этот «рыхлый Сарданапал», и «дьявольский Мотье», «лукавейший из карьеристов», смогут осуществить свой план удушения революции…
Обращаясь к участникам праздника, Марат спрашивал: неужели они допустят, чтобы Национальное собрание, движимое кучкой проходимцев, использовало против народа свои права, добытые революцией? Неужели гражданская власть подчинится военщине? Не проснется ли, наконец, народ от своей летаргии? Не призовут ли граждане к ответу своих депутатов за декреты о военном законе, о марке серебра, о правах короля?..
Это был завуалированный призыв к восстанию.
В своем летучем листке Марат не поскупился на краски. Со жгучей насмешкой, с уничтожающим сарказмом обрисовал он личность и роль каждого из режиссеров задуманной пьесы.
Злоба разоблаченных не знала границ.
Их приверженцы побили окна в типографии «Друга народа», организовали несколько нападений на разносчиков газеты и публично требовали нового ордера на арест «мерзкого клеветника» и «поджигателя».
Они были бы не прочь физически расправиться о Маратом.
Но Марат вдруг исчез.
А две недели спустя он издал еще один памфлет, где отбрасывал вуаль, памфлет, бесспорно являющийся вершиной его революционной и публицистической деятельности в 1790–1791 годах.
* * *
Я часто думаю: как несправедливы к нашей революции!
Нас не устают проклинать за ярость борьбы, за террор, за переполненные тюрьмы и эшафоты, поглотившие тысячи жертв. Нас объявляют извергами, злодеями, не ведающими жалости, маньяками, замыслившими утопить страну в море крови.
Но почему же?
Да, верно, потом были и ярость, и кровь.
Но не показала ли себя революция поначалу беспримерно великодушной и безгранично кроткой? Не оставила ли она своим врагам, из уважения к свободе, полную возможность строить козни против себя? Разве не наделила она короля властью, достаточной, чтобы вести против нее планомерный подкоп? Разве, отняв у дворян титулы, гордость которых умаляла человеческое достоинство, не сохранила им первые места в политике, администрации, армии? Разве, с поразительным терпением протягивая руку своим противникам, не предлагала им забвение и мир?
Так кто же виноват, если наконец это терпение истощилось?..
Памфлет «С нами покончено» никогда не может быть ни понят, ни оценен по достоинству, если не вспомнить всей сложности и остроты политической обстановки, в которой мы находились летом 1790 года.
Я говорил уже устами Марата об опасности войны с Англией; старания Друга народа, направленные на то, чтобы ее предотвратить, не остались безуспешными: поддержанный в Ассамблее Робеспьером и Петионом, он с удовлетворением приветствовал декрет, перечеркнувший надежды врагов мира. Но тем сильней разгоралась их злоба, тем неумолимей становилась контрреволюция, отыскивающая новые лазейки для своих непрерывных козней.
* * *
Вечером 13 июля, когда все умы были заняты праздником Федерации, в тюрьму Аббатства явились два субъекта, одетые национальными гвардейцами. Они вручили коменданту приказ, подписанный членами Комитета розысков и скрепленный печатью города Парижа. Приказ предписывал немедленно выдать предъявителям заключенного по имени Бонн-Саварден. Тюремщик повиновался. А через три дня обнаружилось, что Комитет розысков никакого приказа не отдавал. Схватились за бумагу; она оказалась подложной, равно как подписи и печать города Парижа…
Но кто же такой был этот Бонн-Саварден?
Офицер штаба Лафайета, и даже одно время его личный адъютант, арестованный на савойской границе два с лишним месяца назад. Было известно, что он совершал частые прогулки между Парижем и Турином – местом, где обосновался граф Артуа, возглавлявший контрреволюционную эмиграцию. При аресте были захвачены бумаги, которые Бонн частично сумел уничтожить. Среди имен, фигурировавших в его письмах весьма подозрительного содержания, в одном из которых, между прочим, были слова «заговор под угрозой», обнаружились имена Мунье, Сен-При и Майбуа.
Имя графа Майбуа было известно Комитету розысков совсем по другой причине. Еще за месяц до ареста Бонн-Савардена в комитет поступил донос секретаря графа, некоего Гран-Мезона, который представлял копию мемории, составленной Майбуа для Бонна перед его поездкой в Турин.
Это был тщательно продуманный план разгрома революции.
Заговорщики рассчитывали создать союз Испании, Сардинского королевства и немецких княжеств, направленный против нас, организовать армию вторжения, захватить и провозгласить столицей Франции Лион, доставить туда короля и, наконец, осадить и держать в блокаде Париж, пока жители его не были бы доведены голодом до необходимости сдаться.
Что же сделал Комитет розысков с этим поразительным документом?
Ничего. Записка графа Майбуа была упрятана под сукно.
И вот теперь полицейские власти столицы умудрились выпустить одного из главных участников заговора…
Марат не верил, чтобы бегство Бонн-Савардена могло произойти без санкции свыше. Он подозревал ратушу и начальника национальной гвардии.
– Надо быть простофилей, чтобы не разглядеть здесь руки коварного Мотье, – говорил он. – Недаром преступник был его адъютантом, да и освободили Бонна люди в мундирах национальной гвардии. А потом, подумай-ка хорошенько, откуда они могли достать точные копии подписей и гербовую печать?..
Этот разговор наш, как сейчас помню, происходил вскоре после праздника Федерации, буквально накануне того, как Марат ушел в подполье. Именно во время этой короткой встречи и рассказал он мне о деле Бонн-Савардена все те подробности, с которыми только что познакомился читатель. И еще сообщил, что благодаря одному из своих постоянных корреспондентов, секретарю Комитета розысков, он давно уже имеет копию доноса Гран-Мезона. До сих пор журналист выжидал, интересуясь, что предпримут официальные власти, но теперь его терпение иссякло: он решил опубликовать меморию Майбуа.
– Сейчас, после истории с Бонном, это более чем своевременно, – внушал он мне. – Притом, вот увидишь, я дам к документу такую приправу, что все предатели запрыгают, точно рыбы на сковородке. Я выложу все. И если на сей раз народ не поднимется, значит, расшевелить его невозможно!..
Эти слова я вспомнил 26 июля, когда вместе со всеми парижанами читал памфлет «С нами покончено», неизвестно где отпечатанный и неизвестно каким образом вдруг очутившийся на стенах домов столицы.
* * *
«Я знаю, что за мою голову негодяи, стоящие у кормила правления, дают определенную цену. Пятьсот шпионов разыскивают меня и днем и ночью. Ну что ж! Если они меня найдут и схватят, то я умру как мученик свободы. Сказать, что отечество погибло, а Друг народа трусливо молчал, тогда будет невозможно…»
Такими словами, не оставляющими сомнения в личности автора, начинал Марат свой листок. Изложив бесстрастным тоном содержание письма Майбуа, раскрыв двусмысленное поведение членов Комитета розысков и нарисовав угрожающую картину – Людовик XVI готовится к бегству, эмигранты только ждут сигнала, чтобы начать резню, Лафайет стягивает артиллерию, а народ тем временем держат в дурмане опьянения, отвлекая его пустыми празднествами, – он переходил к основной части памфлета – «Обращению ко всем гражданам».