Текст книги "Анатолий Жигулин: «Уроки гнева и любви…»"
Автор книги: Анатолий Ланщиков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Размеры статьи не позволили Е. Ермиловой широко использовать жигулинские стихи, но вот одно стихотворение она разбирает по возможности подробно («Лает собака с балкона…»).
«Одно из наиболее интересных стихотворений Жигулина, – пишет она, – начинается с такого бесспорного открытия:
Лает собака с балкона,
С девятого этажа.
Это та поэтическая «случайность», которая открывает «вдруг» целые пласты жизни. В несложном, как будто «бытовом» образе – лающей чуть не с неба собаки – отразилось одно из сложных противоречий жизни. Эмоциональная атмосфера стихотворения приносит что–то смутно–знакомое – из детства, из книг (дальний ночной лай собаки в деревне или в провинциальном городке)».
Невольно чувствуешь, что стихи здесь ломаются и подгоняются под уже ранее высказанную мысль и под тот вывод, к которому Е. Ермилова придет в конце своего разговора («память как поэтическая тема»). А между тем строчка «Лает собака с балкона, с девятого этажа…» никак не «приносит что–то смутно знакомое – из детства, из книг». В нашем детстве ни в провинциальных городках, ни тем более в деревнях не бы–ло девяти и более этажных домов, так что лающая «чуть не с неба собака» никак не может напомнить «дальних собак голоса». Правда, последняя строфа этого жигулинского стихотворения вроде бы говорит о воспоминании: «Вспомнилась черная пашня, дальних собак голоса. Маленький, одноэтажный домик, где я родился…» Но это воспоминание не по сходству, а по контрасту, как, к примеру, в горькие дни порой вдруг вспоминаются прежние радостные, в старости вспоминается собственная юность и т. д.
«Кто занес тебя, береза, на такую высоту – выше леса, выше плеса, прямо к самому кресту?..» Неужели и эта жигулинская строчка должна напомнить нам детские прогулки в березовой роще?
Анализируя стихотворение «Лает собака с балкона…», Е. Ермилова принимает в нем первую и последнюю строфы. «Но сколько между этими, – пишет она, – начальными и конечными строками вялых добавлений, риторических вопросов: «Что ты там лаешь, собака? Что ты мне хочешь сказать?», ненужных пояснений того, что и без этого ясно: «Кто–то высоко, однако, вздумал тебя привязать!»
Приведем две эти «лишние» строфы:
Что ты там лаешь, собака?
Что ты мне хочешь сказать?
Кто–то высоко, однако,
Вздумал тебя привязать!
Падает снег осторожно
В белые руки берез…
Но почему так тревожно
Лает привязанный пес?
Но убери две эти строфы, и останется, по сути дела, только «воспоминание» о детстве, так согласуемое с концепцией Е. Ермиловой, однако в таком случае исчезнут и авторское состояние, из которого родилось стихотворение, и устанавливаемая «связь» между лирическим героем и привязанной на балконе собакой: «Но почему так тревожно лает привязанный пес?»
Е. Ермилова уверяет нас, что строки «Лает собака с балкона, с девятого этажа» – «это бесспорное открытие. Да, открытие с точки зрения факта, мимо этого факта не пройдешь, так как собака–то ведь лает… Но над подобным фактом можно и посмеяться, можно им возмутиться, так как собака нарушает тишину. Но поэтическое открытие произойдет лишь тогда, когда будет выражено поэтическое отношение к факту. И Жигулин его выразил как раз в тех строфах, которые Е. Ермилова предлагает считать «лишними».
Пожалуй, на основании подобных рекомендаций можно со спокойной совестью убрать первые две строфы и четвертую из есенинского стихотворения «Собаке Качалова»: «Дай, Джим, на счастье лапу мне, такую лапу не видал я сроду. Давай с тобой полаем при луне на тихую, бесшумную погоду» и т. д. Останется вся, так сказать, конкретная история и про «хозяина», и про «ту», что сюда «придет», но начисто исчезнут состояние, да и сам характер лирического героя.
И еще одно обвинение Е. Ермиловой в адрес А. Жигулина: «Стихи в изобилии наполняются общими местами – небогатой «мудростью», риторическими формулами, имеющими с поэзией только внешнее сходство, никакой наблюдательностью не искупается банальность таких вот «философских» деклараций»: «Ведь рядом с тихою печалью о том, что жизнь кратка моя, торжественней, необычайней земная радость бытия». А что уж тогда говорить о такой есенинской строфе?
Пожалуйста, голубчик, не лижись.
Пойми со мной хоть самое простое,
Ведь ты не знаешь, что такое жизнь,
Не знаешь ты, что жить на свете стоит.
Да, сборники афоризмов состоят из одних афоризмов (плохих и хороших), сборники пословиц и поговорок – из пословиц и поговорок, но как хлеб с изюмом содержит в себе не только изюм, так и поэзия не должна состоять из одних «открытий», открытия в поэзии должны вытекать из прописей, и тому доказательство творчество всех без изъятий наших великих поэтов.
Вполне закономерно, что в последние годы трудно было встретить проблемную или обзорную статью о поэзии в периодической печати, в которой не упоминалось бы имя Анатолия Жигулина. Его стихи давно привлекли внимание читателя и критики, но, пожалуй, именно в последние годы интерес к творчеству А. Жигулина стал устойчивым и, кажется, обещает быть продолжительным. И это ощущение порождается прежде всего зрелостью гражданского и поэтического чувства, которое невольно запечатлевается почти в каждом стихотворении А. Жигулина. На стихах А. Жигулина лежит печать не только большого и трудного жизненного опыта и поэтической зрелости, но и ярко выраженного «чувства пути», сопричастного с гражданской и духовной жизнью своего поколения.
Что же касается концепции «тихой» лирики, то ее за ненадобностью можно изъять из оборота наших литературных споров. Вреда от этого не получится никакого, а польза будет очевидная.
Статья моя «Концепция или схема?..» с небольшими сокращениями вместе со статьей Елены Ермиловой «Открытия и прописи» была опубликована в «Литературной газете» 10 января 1973 года под рубрикой;
«Два мнения о двух сборниках Анатолия Жигулина». От редакции говорилось: «В издательствах «Современник» и «Советская Россия» вышли поэтические книги Анатолия Жигулина «Свет предосенний» и «Чистое поле». Книги вызвали большой интерес у любителей поэзии, хотя их мнение и не было единым. Это отразилось в публикуемых сегодня выступлениях двух критиков – они носят полемический характер. Причем многие возражения А. Ланщикова Е. Ермиловой представляются весьма убедительными».
Я далек от мысли сковывать критика чьими–либо авторитетами, в том числе и газетным «арбитражем» (чьи суждения более убедительны, чьи менее), но у меня всегда вызывает возражения и тот «нигилизм», когда игнорируются уже ранее высказанные по какому–то поводу соображения. Статья Елены Ермиловой «Открытия и прописи» была написана так, словно все прежде сказанное о поэзии Анатолия Жигулина не заслуживало внимания.
Сборник «Прозрачные дни» вышел в семидесятом году, о нем было высказано очень много хороших слов, что в общем–то и позволило Е. Ермиловой сказать о редком единодушии «придерживающихся «самых разных мнений и взглядов» критиков Л Явлинского, Аннинского, О. Михайлова, Ал. Михайлова, Ланщикова и других…». К «другим», вероятно, можно было отнести и Вадима Кожинова, писавшего за год до публикации статьи Е. Ермиловой: «Путь, по которому с такой верностью себе следует уже столько лет Владимир Соколов, кажется мне наиболее плодотворным. И в частности, именно потому, что его поэзия не связана с какими–либо субъективными «тенденциями», с так называемыми «групповыми интересами». Тем же путем идут, конечно, и многие другие современные поэты – такие, например, как А. Жигулин, С. Куняев, А. Передреев, О. Чухонцев».
Но это, так сказать, «списочное» достоинство. А вот что конкретно говорилось о самом Жигулине: «Так, появление на этой арене (речь шла о появлении поэтов из провинции на всероссийской арене. – А. Л.), например, воронежца Анатолия Жигулина в той или иной мере изменило сам поэтический климат».
Сборники «Свет предосенний» и «Чистое поле», вызвавшие к жизни статью Елены Ермиловой, вышли год спустя, и в них, по сути дела, повторились стихи «Прозрачных дней» и ранее вышедших сборников поэта. Новых стихов в «Свете предосеннем» и «Чистом поле» было совсем немного. И «новый» Жигулин начался не в этих сборниках, а в «Прозрачных днях», рецензируя который в семьдесят втором году Аннинский справедливо говорил о Жигулине:
«Теперь он философ природы, неторопливый мудрец, всматривающийся в травинку, певец неизменно возрождающегося мира, прозрачной осени, ноябрьской тишины и вечной памяти о прошлом».
И тут с Аннинским трудно не согласиться. Да, у Жигулина удивительная «память», да, он большой мастер детали, я бы даже сказал, имея в виду современную лирику, непревзойденный мастер детали. Но все–таки не это обстоятельство делает Жигулина, говоря словами Аннинского, мудрецом. Мудрец не только вспоминает и напоминает, он еще выражает свое отношение к миру, к тем вечным вопросам, которые всегда питали и питают истинную поэзию. И «специфика авторской интонации» все–таки не в «легком касании к теме». Пожалуй, Аннинскому удалось уловить здесь главное, когда он писал: «В природе все повторяется и возобновляется, но в душе–то ничто повториться не может! Вот где секрет. Потому и ищет Жигулин постоянное, вечное и прочное в природе, что ощущает непрочность, однократность, единственность судьбы дичвоети.
В природе все мерно и циклично возобновляется «до следующих весен, до следующих зим», здесь словно нет времени, текущего куда–то, а есть только круговорот, в котором понятие и ощущение времени теряют смысл. И опять: Жигулин задает вопрос устами невозмутимой природы, отвечает же устами личности…
Потому–то и прикован так Жигулин к мерным и вневременным циклам природы, что сам он острее всего ощущает именно то время, какое должна ощущать личность, однократное, невозвратимое, от единственного начала к единственному концу, то самое человеческое время, в котором угадывается уже не безличный цикл, но путь личности».
Интересные мысли по поводу мира «жигулинской» осени высказал поэт Николай Старшинов. «Этого я и сам не могу объяснить, – писал он, – почему–то осенью у меня обостряется не только чувство природы, но и чувство Родины – оно становится щемящим, пронзительным, как сам осенний пейзаж. Может быть, это происходит потому… что осень – пора подведения итогов, она заставляет задуматься о самом главном, о самом святом в твоей жизни. А этому не мешают ни утомляющая летняя жара, ни весенняя разболтанность, ни зимняя ледяная скованность. Вот в такие «чудные мгновенья» чаще всего и приходят, как они пришли к Жигулину, самые сокровенные мысли и чувства, а с ними и самые проникновенные, пронзительные слова, навеянные осенью, – о дружбе, о природе, о любви и в первую очередь о безграничной любви к Родине».
В начале своей статьи «Концепция или схема?..» я высказал тревогу по поводу строительства всякого ^ рода «концепций». Я понимаю преимущества «крупноблочной» критики: можно не читать стихов, можно не изучать творчество поэтов, а заглянул, скажем, в какую–нибудь «концептуальную» статью и развивай вы–сказанные в ней мысли в нужном тебе направлении, нисколько не заботясь о знании самого предмета, о котором идет речь. Я, например, уверен, доведись Е. Ермиловой составить сборник стихов Анатолия Жигулина, и она составила бы прекрасный сборник. И то был бы Жигулин, настоящий Жигулин, пусть несколько и урезанный. Е. Ермилова говорила со знанием дела, с ней можно было соглашаться или не соглашаться – в любом случае возникал разговор о творчестве Анатолия Жигулина.
Но вот автор книги «Луч слова», Василий Ильин, где–то прочитал о новой «концепции» «тихой лирики» и, не обременяя себя чтением стихов Жигулина, оживил свое произведение вот таким пассажем: «В последнее время все большее внимание критики привлекает поэзия Анатолия Жигулина. Поэт действительно талантливый. Однако не слишком ли однообразен «настрой души» его лирического героя? Вот он «элегизирует» на тему бытия – его вечности и новизны:
Все в этом мире ново, все здесь вечно.
Восходит солнце,
Словно жизнь моя,
Чтобы опять светло и быстротечно
Сгореть над вечным ходом бытия.
И краткий миг судьбы моей тревожной
И нов и вечен в этой чуткой мгле,
Как нов и вечен
Смятый подорожник
На влажной и суглинистой земле.
Вот и весь сокрытый смысл бытия…»
Во–первых, по–моему, Жигулин вовсе не покушался на то, чтобы в одном стихотворении раскрыть «весь сокрытый смысл бытия». Такого исчерпывающего стихотворения мы не найдем даже, простите, у Пушкина. Если когда–нибудь такое стихотворение будет все–таки написано, то, вероятно, в дальнейшем отпадет нужда в поэзии. Во–вторых, по–моему, в этом стихотворении Жигулина не так уж мало и сказано о «сокрытом смысле бытия».
«Мы, оказывается, – не без иронии продолжает В. Ильин, – пришли в этот из миров, чтобы «светло и быстротечно сгореть над вечным ходом бытия». Побуждаемые естественной потребностью человека созидать, мы стремились было «строить и месть в сплошной лихорадке буден…»
Не знаю, чем обернулись эти стремления автора книги «Луч слова» на деле, а вот что касается «элегизирующего» Жигулина, то он, Жигулин, в буквальном смысле строил и мел «в сплошной лихорадке буден». Чего, например, стоит хотя бы одно из названий жигулинских поэтических сборников – «Рельсы»! И слово это употреблено было не в метафорическом смысле, не в смысле романтических «путей–дорог», а в самом прямом, прозаическом. Впрочем, у В. Ильина, конечно, есть моральное право призывать Жигулина «строить и месть», если он может положительно ответить на те вопросы, которые ставил Жигулин в стихотворении, давшем название всему сборнику:
Вы когда–нибудь знали такую работу?
До соленого пота,
До боли в костях!
Вы лежнёвые трассы вели по болотам?
Вы хоть были когда–нибудь в этих местах?
Приходилось ли бревна
Грузить с эстакады вам,
Засыпать на снегу,
Выбиваясь из сил?..
Я не циркулем тонким маршруты прокладывал.
Я таежную топь сапогами месил!
«Ради обновления шел (человек. – А. Л.) «на жизнь, на труд, на праздник и на смерть». И что же? Жизнь каждого из нас обернется лопухом, произросшим на могиле?»
Тут я должен несколько огорчить В. Ильина. Действительно, жизнь каждого из нас в конце концов обернется если и не лопухом, то могилой обязательно. Во всяком случае, пока этого еще никому избежать не удавалось. А поучать автора, например, таких строк:
Сосны пылят ледяною крупкой.
Мерзлые шпалы к земле приросли.
Сталь от мороза становится хрупкой —
С хрустом ломаются костыли.
Когда с платформы их выгружали,
На солнце сверкали они, остры.
Чтоб не ломались,
Мы их нагревали —
Совковой лопатой бросали в костры.
Долго они на углях калились.
Огонь над ними плясал и пел.
Потом рукавицы от них дымились,
На черных гранях снежок шипел.
Выдохнув белое облачко пара,
Иван Бутырин, мой старший друг,
Вбивал костыли с одного удара.
Только тайга отзывалась:
«У-ух!..»
Составы тяжелые с грохотом мчались,
Рельсы гнулись,
Шпалы качались,
Искры гасли в снежной пыли.
Но крепко держались и не сдавались
Сквозь пламя прошедшие костыли…
«строить и месть» и рассказывать ему о «лихорадке буден», по–моему, как–то не совсем уместно. Между прочим, это стихотворение тоже называется не очень элегически – «Костыли».
«Рельсы», «Костыли», «Обвал», «Хлеб», «Ночная смена», «Кострожоги», «Работа» и т. д. и т. д.
Что верно, то верно, Жигулин в своих стихах никого не призывает «строить и месть», он, если речь идет о работе, предпочитает рассказывать о той, которую проделывал когда–то сам.
Из штольни вышли в пыльных робах,
На свет взглянув из–под руки.
И замелькали на сугробах
Густые черные плевки…
Вероятно, вполне достаточно одной этой начальной строфы, чтобы догадаться, что предшествовало этому эпизоду.
«В других стихах, – продолжает свое заключительное обвинение В. Ильин, – А. Жигулин рассказывает о своей трепетной любви:
О, родина! В неярком блеске
Я взором трепетным ловлю
Твои проселки, перелески —
Все, что без памяти люблю…
Что же поэт так трепетно, «без памяти» любит? Оказывается, он любит «без памяти»
И шорох рощи белоствольной,
И синий дым в дали пустой.
И ржавый крест над колокольней,
И низкий холмик со звездой…
И это все. В этом – в белоствольной роще, в ржавом кресте и кладбищенском холмике – главные проявления родины для Анатолия Жигулина».
По–моему, как–то не совсем прилично, когда разговор идет о столь высоких материях (любовь к Родине), заниматься подтасовками. Нет, я не против и «кладбищенских холмиков», которые придумал В. Ильин. У Жигулина речь идет о «холмике со звездой», то есть о могилах тех, кто отдал свою жизнь за Родину в годы Великой Отечественной войны. Потом, больно уж «странная» память у автора книги «Луч слова»: вот ржавый крест он «запомнил», а о звезде – «запамятовал». Кстати, я просмотрел четыре сборника А. Жигулина, у него везде в этом стихотворении слово «Родина» дано с прописной буквы.
И вот к какому грозному итогу подводит нас Василий Ильин:
«Словом, несколько десятков лет назад эти стихи Жигулина были бы верны действительности и, пожалуй, кого–то волновали. Сегодня же, когда по следам героев революции и гражданской войны, «по нашим следам, по кострам, по золе поколение юных идет по земле» (Вл. Луговской), когда человек, говоря словами Василия Федорова (А почему бы здесь не говорить собственными словами? – А. Л.), «получил в наследство страсть к труду и страсть к дорогам новым», и эта страсть изменяет все: и человека, и уклад его жизни, и окружающий пейзаж, – сегодня они звучат старомодно (конечно, В. Ильину хочется чего–нибудь новомодненького. – А. Л.) и ложно–многозначительно».
Итак, сегодня поколение юных шагает или должно шагать по следам героев революции и гражданской войны…
Сначала Василий Ильин «не заметил» звездочек на могилах солдат Великой Отечественной, затем он это величайшее событие исключил из истории нашего народа, во всяком случае, исключил его из той преемственной цепи, которая духовно и идейно связывает поколения. Тему Великой Отечественной войны автор книги «Луч слова», вероятно, посчитал старомодной, а потому и обрушился на стихи Анатолия Жигулина, который так бережно хранит в душе боль минувшей войны.
Ржавые елки
На старом кургане стоят.
Это винтовки
Когда–то погибших солдат.
Ласточки кружат
И тают за далью лесной.
Это их души
Тревожно летят надо мной.
А чтобы ласточки там не кружили и не тревожили по пустякам и ржавые елки не напоминали бы ничего ненужного, их можно каким–нибудь образом и удалить из нашего постоянного обихода. По уверению В. Ильина, нас должна обуять «страсть изменять все: и человека, и уклад его жизни, и окружающий пейзаж». Хоть пустыню сотворим, но изменим родной нам пейзаж, что угодно, но только не он… В чем же так провинился перед нами окружающий нас пейзаж?
Конечно, мы строим города, дороги, плотины и т. д. и, естественно, как–то изменяем родной пейзаж, но ведь это мы делаем по необходимости, а не ради изменения пейзажа. Больше того, у нас даже принят государственный закон по охране природы, в том числе и по охране пейзажа. Сейчас во всех цивилизованных странах стараются по возможности не изменять пейзажа.
А вот очень талантливый и очень умный наш писатель Михаил Пришвин оставил нам в наследство такие елова: «Охранять природу – значит охранять Родину».
В начале семидесятых годов «тихая лирика» стала возмущать спокойствие ничуть не меньше, чем десятилетие назад его возмущала громкая лирика, названная впоследствии «эстрадной поэзией». Правда, в начале шестидесятых полемика велась более открыто, в основном с опорой на имена, в семидесятые годы изменился характер самой критики: теперь полемика велась главным образом вокруг признаков поэтических направлений, а о самих поэтах чаще говорилось мимоходом, как будто бы они тут и ни при чем. Образцом такой критики «исподтишка» может послужить статья М. Чудаковой «О предмете и слоге критики» («Литературное обозрение», 1979, № 8), в которой за всем наукообразным туманом довольно отчетливо вырисовывается желание установить в критике неумолимую диктатуру прошлых взглядов и прошлых оценок.
«Критика поэзии изменилась на глазах, изменилась за пять–десять лет, – констатирует М. Чудакова. – Изменился ее слог, изменился пафос. Чтобы уразуметь природу этих перемен, надо вернуться к времени, уже отдалившемуся лет на двадцать назад. Поэтическая критика переживала тогда несомненный подъем. Задача ее была во многом просветительская… Эта критика учила, как могла, отличать хорошие стихи от плохих, поэзию – от ремесленничества. Нам кажется, что она преуспела в этом: благодаря ее усилиям изменился читатель поэзии».
Думается, что читатель изменился все–таки в силу других причин и обстоятельств. Во–первых, немалую роль здесь сыграло то, что в самой критике исчез дик–тат. Во–вторых, и это главное, за истекшие двадцать лет в литературный процесс влилось творчество многих новых талантливых поэтов, а на читателя, что бы там ни говорили, больше влияет сама поэзия, нежели критика, если даже она и «просветительская». В-третьих, читатель все больше и больше стал обращаться к классике как прошлого века, так и нынешнего.
И потом невольно возникает вопрос: «Куда же делась та прекрасная просветительская критика, которая так много дала читателю?» Ведь, слава богу, все те критики, как говорится, живы и здоровы, по–прежнему пишут и печатаются…
За ностальгией М. Чудаковой по прошлому двадцатилетней давности видно ее стремление «исподтишка» списать с нашего текущего литературного счета творчество всех тех поэтов, которые своей литературной практикой опровергли многие критерии «просветительской» критики, слишком поспешно установленные последней. Беда этой критики состоит в том, что она как–то уж очень быстро закостенела и из просветительской по логике самих вещей превратилась в откровенно консервативную. У Твардовского есть такие строчки:
Нет, был бы он невыносимо страшен,
Удел земной, не будь всегда при нас
Ни детства дней, ни молодости нашей,
Ни жизни всей в ее последний час.
Эти строки написаны Твардовским незадолго до смерти. Эта мысль пронизывает и творчество Жигулина, и творчество Соколова, о чем мы уже говорили. Но одно дело, когда даль детства и молодости освещает зрелость или даже старость, и совсем другое дело, когда с утратой собственной молодости теряется живая восприимчивость к вечному обновлению и развитию мира.
В своей статье М. Чудакова в повелительных тонах указывает критикам, чем им следует заниматься и чем не следует. В общем, по ее мнению, задача литературной критики должна свестись к отысканию в стихах «новых» поэтов «ближайших литературных источников».
Вероятно, на статью М. Чудаковой «О предмете и слоге критики» можно было бы и не обратить внимания, потому как развитие критики меньше всего зависит от чьей–то личной страсти предписывать ей пути этого развития. Но М. Чудакова, вероятно, решив использовать опыт В. Ильина, попутно и походя бросила тень на имена нескольких поэтов (С. Орлов, Ф. Сухов, А. Жигулин и др.), которые набрали силу уже после того, как «просветительская» критика рассказала читателю, какие стихи хорошие, а какие плохие.
Не обошла вниманием М. Чудакова и нашу теперь уже давнюю полемику с Е. Ермиловой. «Е. Ермилова первая, кажется, сказала отрезвляющие слова о стихах А. Жигулина…» По–моему, Е. Ермилова перед собой такой задачи не ставила, потому как вокруг имени Жигулина никогда не было никакого шума и никогда он не ставился в какое–то исключительное положение. Обычные тиражи книг, обычное их оформление, никакого внимания со стороны средств массовой коммуникации, никаких заграничных вояжей. Не снимался Жигулин и в кино… Кого и от чего было отрезвлять? Тут М. Чудакова явно перепутала Жигулина с кем–то другим.
В стихотворении А. Жигулина «Лает собака с балкона…» М. Чудакова усматривает одну лишь «игру», а в нашей с Ермиловой полемике о творчестве Жигулина только «комическую сторону».
«Отвлечься от комической стороны этой полемики, устанавливающей связь «между собой и собакой», казалось бы, невозможно, между тем она остается, по–видимому, незамеченной».
Вероятно, эта особая наблюдательность (видеть то, что другие не замечают) и делает ей честь, только вот к этой бы сверхнаблюдательности хотя бы чуть–чуть доказательности… М. Чудакова потому–то и тоскует по временам «просветительской» критики, что тогда можно было ничего не доказывать, тогда было можно просто диктовать: вот это хорошие стихи, а вот это плохие, вот это поэзия, а это ремесленничество… В большой по размерам статье М. Чудаковой высказано очень много разных «суждений», но в статье нет даже и попытки хотя бы одно из них доказать. Сейчас подобный метод разговора с читателем и со своими коллегами выглядит уже печальным анахронизмом. Не отрицаю, что на определенном этапе литературного развития принцип диктата принес определенную пользу, однако именно этот принцип не мог оказаться долговечным.
«Чувство пути» – это не только признак истинной поэзии, но и признак истинной критики, истинной прозы. Больше того, «остановку» поэта или прозаика можно отнести на счет верности теме или устойчивости мирочувствования; «остановка» критика всегда очевидна. В критике заслугами прошлого не проживешь.
Я начал свой разговор о «критическом фоне» с того, что посетовал на равнодушие к критике. Действительно, в литературных журналах критическому жанру отводится совсем немного места, объемы статей просто ничтожны. Тиражи критических книг не идут ни в какое сравнение с тиражами, скажем, прозаических жанров и т. д. и т. д. Но вот иногда начинаешь думать, что это, возможно, и хорошо, а если и не хорошо, то закономерно.
Современный читатель (иной пусть даже только в силу апломба) не просит от критики указаний, какое произведение считать хорошим, а какое плохим; современный читатель требует доказательных раздумий, помеченных не только приметами сегодняшнего дня, но, главное, болями сегодняшнего дня. К иной критике он остается равнодушным. И читая такие критические книги, как книга В. Ильина «Луч слова», или такие критические статьи, как статья М. Чудаковой «О предмете и слоге критики», невольно приходишь к мысли, что равнодушие к критике во многом обусловлено равнодушием критики к тому, к чему она не имеет права быть равнодушной.