355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Соболев » Грозовая степь » Текст книги (страница 5)
Грозовая степь
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:54

Текст книги "Грозовая степь"


Автор книги: Анатолий Соболев


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

Глава четырнадцатая

На следующий день через наше село двигался страшный обоз.

Несколько десятков подвод следовало друг за другом под охраной красноармейцев. На подводах сидели и лежали мужики, парни, старухи и ребятишки.

Восставшие! Вот они какие.

С замиранием сердца и жгучим любопытством глядели мы на них. Особенно запомнился молодой парень – черный, как цыган, и кучерявый. Повязка на голове его была в крови. Сам он не то пьяный, не то еще что, но все время орал и страшно ругался.

Проезжая мимо нашего дома, на крыльце которого стоял отец, парень глянул на него задымленным лютой ненавистью взглядом и крикнул:

– Всех комиссаров изведем!

Отцовское лицо испятнил скупой румянец, побелевшие ноздри бешено трепыхнулись, но он сдержался и только выдавил презрительно, разжав на время сурово спаянные губы:

– Вырвали жало – шипеть осталось.

Федька, Степка и я молча, с ужасом глядели на обоз и так же молча пошли на Ключарку, когда обоз проехал.

А на Ключарке мы стали свидетелями, может быть, еще более страшного, чем только что виденный обоз.

К речке примыкал огород Сусековых. У самого берега, за плетнем, дружно росли молодые березки.

Мы уже разделись купаться, когда одна из березок дрогнула и стала запрокидываться. И тут мы увидели, как за плетнем мечется старик Сусеков и с прикряком, с присядом опускает на тонконогие стволы холодную, сверкающую сталь топора. Березки судорожно вздрагивали, замирали от боли и с немым криком рушились наземь.

– Свихнулся! – испуганно зашептал Федька.

– Круши-и! Все едино! – срываясь на хриплый визг, кричал старик и, пригибаясь, опустив длинные руки ниже колен, перебегал от одного деревца к другому. Обессмысленные злобой глаза, как лезвием, полоснули по нашим лицам. Мы так и присели. Но, пожалуй, он нас и не видел.

На помощь к нему подоспели Сенька и Пронька. Они быстро опустошали березовую семейку. Сенька рубил молча, сплеча, окаменело спаяв челюсти. Пронька ловко подрубал маленьким охотничьим топориком березки помельче и помоложе.

Скоро вместо сада образовалась пустошь, где, будто покойники в белых саванах, лежали березки.

Нас трясло как в лихорадке от увиденного.

Старик Сусеков и Сенька метнулись во двор, к пригонам, и что-то крушили там.

У плетня осталась одна-единственная кудрявая березка. К ней по-кошачьи мягко подкрадывался Пронька, удивительно похожий сейчас на своего отца. Березка вздрагивала всеми листьями, будто понимала, что сейчас ее сгубят.

Пронька занес топорик, и… тут случилось непредвиденное: Федька птицей перемахнул через плетень и встал, загородив березку. От неожиданности Пронька чуть не выронил топор. Но растерянность и испуг сменились наглостью, как только он разобрал, кто перед ним.

– Тебе чего тут? – ощерился он.

– Не трожь!

– Тю-ю! – присвистнул Пронька. – А ну, пошел отседова, а то по сопатке!

– Не трожь! – еще тише сказал Федька и поднял увесистую гальку.

Мы с перехваченным дыханием следили за поединком. Вид Федьки не предвещал ничего доброго. Пронька в нерешительности топтался на месте, воровато поглядывая по сторонам. А маленький и совсем голый Федька стоял перед ним, и мы чувствовали, что сейчас нет силы, которая сдвинула бы его с места.

– Попомнишь! – пригрозил Пронька, отступая.

– Запомню уж, – выдавил из белых губ Федька.

Уходя, Пронька трусливо кинул земляным комом. Федька даже не обратил внимания на этот ком.

Когда он перепрыгнул обратно, мы с уважением, молча пошли с ним рядом. Потом мы долго сидели на берегу и молчали, подавленные увиденным за этот день.

– Это – тоже классовая? – нарушил молчание Федька. – Это они, чтоб нам не досталось?

– Да, – сказал я.

Федька как-то по-новому, не по-детски серьезно глянул на меня.

– Вот теперь я понял, – сказал он. – У меня сейчас сердце какое-то холодное к ним стало.

И он долго и сурово глядел в сторону дома Сусековых.

* * *

Поздно вечером под окнами фыркнул мотор, хлопнула сенная дверь и вошел Эйхе. Он быстро прошел к отцу в комнату, мельком и неулыбчиво взглянув на меня.

Дядя Роберт и отец долго сидели в комнате, а на кухне мы с дедом собирались на покос. Завтра на зорьке выезжать. Готовим буханки хлеба, лук, картошку, проверяем литовки и прочее снаряжение.

Наконец все готово, и я ложусь спать. Но не спится. События последних дней чередой проходят передо мной: исчезновение продавца, пожар райкома, восстание, рубка берез… Сквозь мысли прорывается разговор из соседней комнаты.

– Ослабили они революционную бдительность, – говорит дядя Роберт. – Это сейчас самое опасное. Есть сведения, что и в вашем селе существует кулацкая дружина.

– Да, – отвечает отец. – Сегодня ночью обезглавим ее. Арестуем верхушку: Сусековых, Жилиных, Мезенцевых… По степи Воронок шныряет, племяш Сусековых. Продавец вот исчез. Из их компании. Каратель, оказывается, при Колчаке был. Его дед Черемуха признал. Есть тут у нас такой. И молчал, старый хрен. Спрашиваем: «Чего молчал? Взяли бы мы его». Отвечает: «Взяли бы не взяли, а мне каюк. Пристращал он меня, а я еще пожить хочу». Чего с него возьмешь, старик трухлявый, рассыпается…

– Не задумывался, почему ваши кулаки не выступили в помощь Быстрому Истоку?

– Думал. В толк не возьму. Но Воронка в Быстром Истоке видели. Ушел от погони. Конь у него добрый.

– Держите партактив начеку. Дежурство установите. Милицию – на казарменное положение.

– Сделано уже, Роберт Индрикович. Сами-то почему без охраны ездите?

Эйхе отвечает не сразу:

– Скоро буду. Указание из Москвы есть. Признаться, но нравится мне эта затея с телохранителями. Появилась у нас какая-то боязнь нападения. Идет секретарь крайкома или даже райкома, а за ним взвод телохранителей, как за Наполеоном. И щупают всех подозрительными глазами. Этим народ отталкивают от себя. И дома их охраняют, простой смертный и подойти боится. Вспомни, как прост был Владимир Ильич. Меньше всего думал он о своей безопасности. А разве такое было время, да и сам он разве такой, как мы!..

Я засыпаю. Голос Эйхе становится глуше, невнятнее, удаляется. Последнее, что ясно разбираю, – слова:

– Прочешите местность.

Я проваливаюсь куда-то в мягкую вату, и снится мне, что за околицей чешут степь большим, как у Ликановны, гребнем.

Глава пятнадцатая

Каждое лето мы с дедом уезжаем на покос.

Живем в шалаше, на опушке молодой березовой рощицы. Отсюда хорошо видна степь: ровная-ровная, докуда глаз хватает. А на горизонте маячат синие горы, будто нарисованные прозрачной акварелью. Небо здесь чистое-чистое и такое высокое, что голова кружится. Диковинно красивые места!

С одной стороны белоствольная лепетливая рощица на косогоре, с другой – беспредельная степь, по которой вилюжится сине-стеклянный поясок Ключарки да бугрятся островки березовых рощ. А вон вдалеке шагает длинными ногами дождь, и где ступит, там мокро блестит трава, искрятся перламутровыми каплями кусты, отражая солнце. Прогромыхнул на закраинах степи ленивый гром, как серая молния, рассек воздух кобчик. Может, и не кобчик это вовсе, а стрела каленая, и не дождевое облачко застит солнце, а туча стрел пернатых. И заржут кони, и грянет битва…

Встаем мы рано. Просыпаясь, я чувствую, что ждет меня что-то счастливое, большое и красивое, как радуга-семицветка. Знаю, будем косить, и будет сладкая усталость, будет солнце, будет звонкий говор берез, будет с шорохом никнуть трава под литовкой и за спиной оставаться валы пахучей Свежей кошанины. А вечером, когда теплый закат обольет верхушки деревьев, я буду купаться в парной воде Ключарки. А потом будет вечер у костра и рассказы деда, от которых замирает сердце.

Ах, какой большой и сказочный день предстоит мне прожить!

Я выскакиваю из шалаша и ёжусь от свежести. Над Ключаркой тихо, как во сне, ползет туман. Я взахлеб пью росный воздух и смотрю не насмотрюсь на утреннюю степь.

Солнце еще только всплывает, и нежаркие лучи приятно греют плечи. Воздух звенит от птичьего гама, а деревья шевелят листвой, шевелят лениво, будто потягиваются спросонок.

В этот щебетливый час мы идем по росистой траве, и за нами остается дымчато тающий след. Трава прямится, переливает самоцветами.

Зоркими светлыми глазами дед поглядывает на косогор, который будем косить вручную: сенокосилку тут не погонишь – круто.

Худой, по-журавлиному высокий дед еще крепок и подвижен. На покосе он становится моложе, глаза ярче, походка легче.

– Почнем, что ль?

Дед крестится, плюет на загоревшие до черноты руки и, крякнув, делает первый взмах. Ш-ш-жжик!.. Начисто срезанная трава с шорохом ложится в высокий ряд. Сейчас, с утра, она мягкая, и косить ее легко. «Коси, коса, пока роса…»

Я тоже плюю на руки, крякаю, подражая деду, и взмахиваю своей маленькой литовкой, специально для меня сделанной дедом. Р-раз!.. И в густом разнотравье появляется неровный полукруг. Р-раз!.. И еще такой же.

Вскоре я вхожу в азарт. Высокая, остропикая трава – это уже не трава, а полчища татар, и я не двенадцатилетний мальчишка, а Илья Муромец в жестокой сече за Русь. И шумят обгоревшие в битвах знамена, колышутся копья, летят каленые стрелы, а я булатным мечом прокладываю дорогу во вражеском стане.

Р-раз! – и нет ряда. Р-раз! – и нет второго.

– Отстань!

Это дед.

– Пятку срезал.

На моей литовке кровь. Ошалело смотрю на нее и не сразу соображаю, что это сок клубники.

Дед улыбается в густую проседь усов, ковыльные, нависшие брови шевелятся.

– Сколь ее тут! На жилу натокались. Ешь!

Клубники насыпано – ступить негде! Меч-коса в сторону, и я набиваю росной ягодой рот. Пахуча, прохладна, вкусна! Нет ничего прекраснее степной ягоды! А родится она у нас такой рясной, такой сплошной, будто кумачом покрыты целые лужайки.

Скоро руки наши, а у меня и колени покрываются красными пятнами. Эх, вот бы Федьку со Степкой сюда! Объелись бы!

– Ну, будя, – вытирает дед губы. – Не переешь ее.

Наметанно-зорко щурится на мой прокос.

– Носок-то литовки приподымай. Пятой больше налегай, пятой… А то головы только и посшибал.

Мой прокос по сравнению с дедовым выглядит позорно плохо. У деда как выбрито, а мой – будто Федькина голова, подстриженная под «барана».

Дед довольно окидывает косогор.

– Трава ноне! Медведь медведем!

Трава и вправду стоит стеной, густая, как овечья шерсть, и по пояс вышиной.

Дед точит бруском литовку и снова сильно шаркает по траве.

До обеда косим не передыхая. «Коси, коса, пока роса…»

Но вот роса обсохла, трава стала жестче, и косы зазвенели. Солнце обжигает. Пот заливает лицо, но вытирать некогда: надо догонять деда. Линялая рубаха его потемнела на лопатках, в морщинах коричневой шеи блестят капли, а он все так же легко и быстро, словно играючи, машет косой и все дальше и дальше уходит от меня.

Я уже не Илья Муромец, я думаю: «Скоро ли обед?» Руки стали чугунные – не поднять, и носок литовки все чаще и чаще зарывается в землю, будто гирьку к нему привязали. И кочки откуда-то появились… Еще немного, и я сдам. Но, упрямо сжав зубы, иду за дедом, кошу, кошу и кошу. Посмотрим, чья возьмет!

Вот дед заканчивает прокос и пучком травы вытирает литовку.

– Приморился я, внучок. Ты-то, поди, нет? Молодой…

Глаза его чуть-чуть насмешливо прищурены. Я молчу и незаметно перевожу дух. Едва разжимаю занемевшие пальцы на держаке.

– Сбегай-ка за водицей – полдневать станем. Эвон солнышко-то где!

Я спускаюсь к ручью, что тихонько журчит в кустах. В зарослях багульника и волчьей ягоды натыкаюсь на кислицу. У-у, сколько ее тут! Рубиновая, просвечивающая насквозь так, что видны мелкие семечки внутри, она освежающе прохладна.

Ем горстями, ем, пока не сводит скулы от кислоты. Набираю в кепку – деду. Потом раздвигаю чащу, и лицо опахивает свежей сыростью. Прямо передо мной насквозь светлое оконце. Невесть кем поставленный сруб до краев налит студеной прозрачной водой. В срубе по стенкам мотается мох, как борода лешего. Снизу бьет ключик, струйка его не доходит доверху, поднимает со дна песчинки, былинки, крутит их и устилает дно ровно и гладко. Едва заметная рябь видна на поверхности от неустанной работы ключика, да крутится на одном месте смородишный листок.

Я наклоняюсь и пью сладкую стынь, пью, пока не захватывает дух и не начинает ломить зубы. Окунаю голову и встаю. Вода сбегает по спине, попадает в штаны, и сразу пробирает озноб! Бр-р-р! Почерпываю воды в берестяной туесок и с удовольствием выбираюсь на солнышко.

Ого, сколько мы отмахали! Полкосогора!

Кошанина лежит ровными пышными рядами. В недвижном нагретом воздухе крепко пахнет увядающими цветами и медом.

Я иду по кошанине, слушаю, как сердито гудят мохнатые золотистые шмели, звенят кузнечики, и собираю осыпанную клубнику.

* * *

После обеда дед спит под телегой, а я ухожу на луг, в полуденную сонь.

Луг выткан малиновым клевером, крупными солнцеголовыми ромашками, луговой геранью, синими колокольчиками и еще какими-то цветами с неизвестными мне названиями. Слышен бой перепелов, скрип коростеля, чирканье стрепета и жужжание пчел… Степь полна жизни, невидимой для глаза.

Я хмелею от медвяного запаха трав, от простора, от синих далей… Бегу по лугу и падаю в высокую траву.

Лежу, закрыв глаза, вдыхаю пряный запах земли и меда, потом раздвигаю траву, и прямо передо мной круговинка рдяных кисточек костяники. Кладу в рот прохладные, как леденцы, ягоды и смотрю на рощицу.

Каждое дерево имеет свое лицо. Вон те, маленькие, выбежали вперед – это девчонки. Озорные, они убежали из-под надзора матери и смеются – вздрагивают зелеными листочками. Смеются, что береза-мать, крепкая и высокая, не может их догнать. Тянется к ним руками-ветвями, хочет поймать, обнять и притворно-сердито встряхивает головой-верхушкой, журит дочек, а сама любуется ими и тоже рада этому солнечному дню.

А вон стоит одиноко темная, согнутая береза с обломанной вершиной. Стоит задумчиво, тяжко вздыхая. Это – старуха. Потемнели рабочие руки-ветки, опустились бессильно. И не радует ее ни яркий свет, ни тепло, ни медовые запахи.

А вон неизвестно откуда забрела сюда ель. Стоит с краю, как воин, – прямо, строго. Стоит и смотрит все вдаль да вдаль, настороженно выставив острые пики ветвей. Какого ворога ждет?

Для каждого дерева можно придумать что-нибудь.

Я переворачиваюсь на спину и гляжу в небо.

В бездонной синеве, там, где скитаются ветры, проносятся легкие, как дым, облака. Я провожаю их долгим, неморгающим взглядом. Куда летят они? В какие страны?..

И не облака это вовсе, а паруса боевых кораблей, и голубизна неба – это лазурь Индийского океана. Корабли плывут к неведомым сказочным островам, и я – лихой марсовой – зорко гляжу в океан, чтобы, заметив туманную полоску берега, закричать: «Земля!» А кругом голубые волны, зной тропического лета, коралловые рифы…

– Ленька! Ленька!

Надо мной стоит дед.

– Эк, заснул! Еле нашел. Солнышком-то стукнуть может.

Запустив руку в сивую бороду, он довольно жмурится на солнце и вздыхает всей грудью:

– Экие воздуха-то тут, а! Благодать!

Подмигивает мне, молодо улыбается. На коричневом лбу его разглаживаются морщинки.

– Сена нонешний год! Ложку меда добавь – сам ешь… Давай начинать, Леонид. Солнышко спадает: слышь, кузнечики застрекотали.

Глава шестнадцатая

Через несколько дней к нам на покос приехали отец и Эйхе.

Еще издалека мы заметили легковушку, и дед заволновался.

– Никак, Роберт Индрикович? – вглядывался он из-под ладони в приближающуюся «эмку».

И точно, из машины вылезли дядя Роберт и отец.

– Ну как, работнички? – спросил отец, оглядывая покос. – Вот Роберт Индрикович настоял завернуть к вам.

– Здравствуйте, Данила Петрович, – протянул руку Эйхе.

– Доброго здоровьица, Роберт Индрикович, – прокашлялся дед.

– Мушкетер здесь один? Растерял своих боевых соратников? – подмигнул мне Эйхе.

Я ответил улыбкой до ушей. Да и нельзя было не улыбаться, когда видишь все понимающий, с лукавинкой взгляд Эйхе, его открытое и красивое лицо, слышишь его добрый, с едва уловимым нерусским выговором голос. Всегда, когда я видел дядю Роберта, меня подмывало сделать для него что-нибудь хорошее, как-то выразить ему свою любовь. Всем своим сердцем чувствовал я, что это негнущийся, сильный человек, честный и прямой. И если бы меня спросили, каким я хочу вырасти, я бы сказал: «Как Эйхе!»

А дядя Роберт тем временем говорил деду:

– Вот, Данила Петрович, поспорили с вашим сыном, кто лучше косит. Сейчас устроим соревнование, будьте судьей. – И, обращаясь к отцу, сказал: – Ну, секретарь, снимай свою гимнастерку!

Эйхе и отец скинули гимнастерки и какое-то время блаженно поводили незагорелыми плечами под лучами солнца. Высокие, сильные, они походили друг на друга, только дядя Роберт был немножко поуже в плечах и потоньше в поясе. Да еще бородка с усами, а отцовское корявое лицо было гладко выбрито. И все же они чем-то очень походили друг на друга.

Отец встал впереди.

– Ну, поспевайте, Роберт Индрикович! – задорно сказал он. – Не потеряйте меня из виду. В крайнем случае держитесь во-он на ту березку без вершинки.

– Ладно, ладно, – ответил Эйхе, пробуя, крепко ли прикреплен держак у литовки.

Широким взмахом отец выхватил огромный полукруг и с сухим шорохом бросил охапку кошанины в пышный ряд. И пошел, пошел! Сильно, красиво, стремительно продвигаясь вперед. Каждое движение отца было полно уверенности и умения опытного косца.

А дядя Роберт все стоял и, прищурясь, прикидывал расстояние до отца.

Я даже забеспокоился: «Чего он не начинает? Так никогда не догнать отца. Вон где уж отмахивает!»

Но вот отец, видимо, дошел до мысленно отмеченной Эйхе черты, и дядя Роберт двинулся. Я даже не понял сразу, что произошло. Вроде он и не взмахивал литовкой, а перед ним оказался гладко выбритый полукруг, не такой широкий, как у отца, но удивительно ровно скошенный.


И все так же легко и свободно дядя Роберт вдруг на глазах стал догонять отца. Казалось, он просто идет, а литовка в руках – это так, безделушка, и сами собой перед ним скашиваются круговины.

Отец оглянулся и нажал. Но Эйхе неумолимо нагонял. До конца прокоса, до той самой березки без вершинки, осталось каких-нибудь шагов десять, когда дядя Роберт крикнул:

– Сторонись! Срежу!

И отец сошел с прокоса, уступив место.

Эйхе докосил до березы, спросил:

– Эта, что ль, березка-то?

– Эта, – засмеялся отец, вытирая с лица пот. – Ну и ну! Не ожидал!

Дядя Роберт улыбнулся.

– Не ожидал, говоришь? Старая батрацкая закваска. С отцом батрачили, вволю покосили.

– Да и я не из помещиков, – сказал отец. – Тоже навык имею, а вот так…

– На силу надеешься, а в косьбе это не главное. Главное – ритм сохранить и дыхание, как у спортсмена. А ты рывками идешь, быстро выдыхаешься.

Отец несколько сконфуженно и в то же время довольно покачивал головой, поглядывая на Эйхе.

– Ну чего же мы встали? – спросил дядя Роберт. – Давай косить!

И они опять встали в ряд, только теперь Эйхе первым. И пошли, и пошли! Любо-дорого посмотреть!

Луговину выпластали мигом.

– А что, Роберт Индрикович, не искупнуться ли нам? – предложил отец, когда они кончили косить.

– Можно, – согласился Эйхе и подмигнул мне: – Держись, мушкетер, утоплю.

– Его уже топили, – сказал отец.

– Как так?

– Да так. Сусекова сын, старший.

– Вон как, – обнял меня за плечи дядя Роберт. – И стреляют в нас, и топят, и травят, а мы всё стоим. Вот так мы!

После купания Эйхе и отец уехали. Мы с дедом опять одни.

Вечером разжигаем костер и долго сидим возле него. Дед мастерит туесок из бересты под ягоду. Любит он с туесками возиться. Под воду делает их, под ягоду, под пшено. На туеске немудреный узорчик каленым шильцем выжигает: петушков там, ромашку, ягоду-клубнику. Сидит мастерит, мне про ранешнее житье-бытье рассказывает:

– От зари до зари хрип гнули, потом умывались, а хозяйства одна кобыла – соломой глаз заткнут. Да и та сдохла. Совсем обезручела наша семья. Вот тогда-то и подались мы с Пантелеем в батраки. Хлеб с лебедой замешивали. Мерекаешь?

– Мерекаю.

– То-то. А потом такие, как Эйхе, революцию сделали. Он здесь, в Сибири-то, давно побывал. Пантелей сказывал, что в пятнадцатом году сослали Роберта Индриковича в Канский уезд на вечное поселение. За то, что против царя шел. А он оттуда убежал и в Иркутске в шестнадцатом году в подполье работал, опять против царя народ подымал. Ну, а потом в Ригу-город перебрался, в родные места. И опять там в подполье работал. Потом революция произошла, и он все там работал на партийной работе. А когда германцы заняли Ригу, он опять в подполье ушел, пока его не арестовали. Но он и от немцев убежал, не больно они его и видели. А потом где он только не работал! И в Сибири опять с двадцать четвертого года пребывает. Всяких спекулянтов и бандитов ловил, когда в ревкоме работал, а теперь вот секретарь самый главный у нас.

Дед выхватил из костра уголек и, держа его в пальцах, раскурил трубку. Затянулся, задумчиво поглядел на огонь:

– Каких мытарств на его долю только не выпало! А не согнулся, все за народ шел. Он, Ленька, в большевики пятнадцати годов вступил, в девятьсот пятом году еще. А через два года его уже в тюрьму упрятали. А потом и началось: и тюрьмы, и ссылки, и за границей житье, до революции самой. А он как был нацеленный на революцию, так и остался. Железный человек, право слово! Тебе бы таким быть.

Я слушаю деда и думаю, что и я буду таким, как Эйхе, как отец, буду всю жизнь за Советскую власть стоять.

– Да-а, счастливая тебе жизнь выпала, Ленька. Вот кулаков к ногтю сведут, совсем жизнь настанет – помирать не надо. Школу пройдешь, глядишь, на учителя выучишься иль, скажем, на инженера, которые на фабриках работают.

– Летчиком буду.

Дед подумал, пыхнул трубкой.

– Тоже резон. Держава теперь вся на крыльях. А работа, она любая хороша, ежели честно к ней относиться. И человек по труду узнается, по рукам.

Я смотрю на дедовы узластые, раздавленные работой руки и думаю о том, что не знали они никогда покоя. И странно их видеть неподвижными, когда дед отдыхает, положив ладони на колени. Редко я их вижу такими.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю