Текст книги "Грозовая степь"
Автор книги: Анатолий Соболев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Глава одиннадцатая
Из Новосибирска приехала комиссия. Разбирать дело о пожаре райкома. Больной отец лежал дома, и комиссия пришла к нам.
– Ну натворил, Берестов! – начал с порога высокий бритоголовый дядька.
– Чего натворил? – слабым голосом спросил отец, чуть приподымая голову над подушкой.
– Как «чего»? Райком сжег, списки конфискованного имущества утратил да и с ликвидацией единоличных хозяйств тянешь. Не выполняешь процент.
– Может, я и мышьяку специально наглотался? – тихо спросил отец, но в голосе я уловил холодное бешенство, что предвещало близкую бурю.
– Это ты брось! – сказал бритоголовый, вышагивая по комнате. – Мышьяк тут ни при чем. Тебя о райкоме спрашивают. Почему сгорел?
– Пожар был.
– Юмор здесь не уместен. Где был секретарь райкома? – В голосе бритоголового послышались начальственные нотки.
– В тракторной школе, в Бийске. Вам это известно из докладной.
– Нам известно, что нет райкома.
– Райком есть, – твердо сказал отец, и брови его слились в одну линию, а над ними высыпал бисер пота. – Работники живы, и я – секретарь райкома.
– Не завидую тебе, секретарь, – с расстановкой, многозначительно сказал бритоголовый.
– Не пугайте, – ответил отец.
– Боюсь, с партбилетом придется расстаться.
– Это… за что? – медленно, страшно медленно спросил отец и приподнялся на кровати. Кровь отлила с его лица. – Какая-то сволочь подожгла райком, а я билет выложить?! Вы что… с ума посходили?
– Но-но, поосторожней, выбирай выражения, – просипел другой дядька, толстый и молчавший до этого.
Воротник тугой петлей захлестнул его багровую, налитую кровью шею. Я подумал, как бы он ненароком не удушился.
– Тут истерикой не возьмешь, – сказал он. – И не сволочись. Если у нас в каждом районе райкомы гореть будут, что же останется?
– Люди.
– Вон ты как! Значит, вины за собой не признаешь?
– Погодите, товарищи, – вмешался третий, длинноносый молодой мужчина. – Чего вы все удила закусили?
– Вину признаю, – слабо сказал отец. – За райком отвечу, но партбилет выкладывать – извините!
– А это у тебя спрашивать не будем, – махнул рукой бритоголовый. – Выложишь как миленький.
– Врешь! – Отец быстро сел на постели, бритоголовый отшатнулся. Но отец опять уже повалился на кровать, мучительно застонал и хрипло выдавил: – Не ты мне его давал, не тебе и отбирать!
– Что это? – вдруг раздался властный, с легким нерусским выговором голос с порога.
Все разом оглянулись.
В дверях стоял Эйхе.
Никто и не заметил, как к нашему дому подкатила легковая машина и из нее вылез первый секретарь крайкома. Высокий, сухощавый, с маленькой бородкой и аккуратно подстриженными усами, он походил на Дзержинского. Полувоенная форма – серая гимнастерка и синие галифе, заправленные в высокие хромовые сапоги, – добавляла это сходство.
– Что это? – повторил Эйхе и шагнул в комнату.
Мне показалось, что у нас стало светлее, вроде бы стены раздвинулись.
– Видите ли… – начал бритоголовый, и я поразился, как неузнаваемо переменился его голос, какой он стал мягкий.
– Вижу, – нахмурился Эйхе и начал чеканить: – Во-первых, почему у постели больного секретаря райкома нет врача? Во-вторых, почему разбор дела происходит на дому секретаря, а не на бюро райкома?
– Райкома нет, Роберт Индрикович, – вкрадчиво сказал бритоголовый и развел руками: мол, я тут ни при чем.
Мне показалось, он поклонился.
– Нет здания райкома, – сухо поправил Эйхе и снял фуражку военного покроя, – а члены бюро райкома живы и работают. Или я неправильно информирован?
Эйхе сел на стул и вытер со лба капельки пота. Высокий, чистый лоб дяди Роберта был разделен на две части: нижнюю – загорелую, и верхнюю – незагорелую, что скрывала фуражка. И от этого лоб казался еще выше. Дядя Роберт пригладил потные волосы, которые были у него разделены пробором, и обвел взглядом комнату.
– Что же, я неправильно информирован? – повторил он вопрос.
– Нет, правильно, Роберт Индрикович, – ответил бритоголовый. – Только мы почли за лучшее отправить врача от постели, ввиду того, что в вопросах, которые мы хотели выяснить, врач не компетентен.
Эйхе поморщился от этой длинной фразы. Дальше я не слушал. Теперь все в порядке: дядя Роберт здесь.
Я выскочил на улицу, и вовремя: Степка и Федька уже залезали в легковушку. Дядя Вася – шофер Эйхе – собирался ехать на Ключарку мыть машину.
Здорово все же, что дядя Роберт приехал! Во-первых, его привез дядя Вася, а у него можно разжиться резиной на рогатки, и не какой-нибудь черной, а красной резиной, как и положено мальчишке, стоящему за Советскую власть. Это во-первых, как говорит дядя Роберт. Во-вторых, есть надежда прокатиться за увал. Дядя Роберт всегда катает нас на «эмке». В-третьих, приятно иметь знакомого настоящего революционера, который и в царских тюрьмах сидел, и в ссылке был, и революцию делал, и в гражданскую воевал. А уж дядя Роберт – настоящий старый революционер! У него даже кличка подпольная была: «Андрей».
На Ключарке мы рьяно помогаем дяде Васе мыть машину, и она начинает блестеть как новенькая. Потом купаемся сами, а потом, когда дядя Вася свертывает здоровенную самокрутку и закуривает, мы приступаем к главному.
– Воробьев у нас… – издалека начинает Федька и закатывает глаза, – страсть, дядя Вася!
– А-м-мм, – тянет дядя Вася, прищуривая от дыма один глаз.
– В огородах всё поклевали, – добавляет Степка. – Спасу нет.
– Пугало сделайте, – советует дядя Вася.
– Ой, дядь Вась, не боятся они их, на макушках сидят.
– М-м-мм.
– Бить их надо, – говорю я. – А руками разве накидаешься?
– Угу-м-мм.
Попыхивает себе самокруткой, блаженно щурится на речку, на плетни огородов, на дальние горы.
– Хорошо у вас здесь! Простор!
Разговор вроде бы подобрался к главному, и вот на тебе – опять потух!
– Воробьев у нас!.. – снова да ладом начинает Федька.
– М-м-мм.
Это сказка про белого бычка тянется, пока дядя Вася не накурится.
– Говорите, руками не накидаешься? – спрашивает дядя Вася и тщательно тушит о подметку окурок.
– Не накидаешься, дядь Вась! – горячо убеждаем мы.
– Плохо. Ничем помочь не могу. У меня только красная.
– Красная! – вопит Федька и пускается в пляс – Ура-а! Нам и надо красной.
– Красной? – удивленно спрашивает дядя Вася, а глаза его смеются. – Так бы и сказали сразу. Я думал, не возьмете Думал, черная нужна.
Гора с плеч. Держись, зареченские!
На обсохшей машине подкатываем к нашему дому. Дядя Роберт уже на крыльце, за ним толчется комиссия. Дядя Роберт что-то говорит бритоголовому.
Мы вылезаем из легковушки и мнемся возле нее. Дядя Роберт переводит глаза с бритоголового на нас, и мы какое-то время чувствуем этот неломкий, жесткий взгляд. Но вот глаза чуть сузились, приобрели спокойный блеск, и в излучинах рта легла хитроватая улыбка.
– Мушкетеры уже здесь?
– Здесь! – орем мы хором, подтягивая штаны и выпячивая животы вместо груди.
– Прокатить до увала? – подмигивает совсем уже весело дядя Роберт.
– Прокатить! – орем мы и, не дожидаясь особого приглашения, толкаясь, лезем на заднее сиденье.
Чего-чего, а прокатиться – хлебом не корми. И хотя договариваемся только до увала, на самом деле спокойненько его проезжаем. Едем, пока дядя Роберт не спросит шофера:
– Проехали, нет, увал?
Увал-то? – будто не зная, крутит головой дядя Вася. – Кто его знает. Надо у ребятишек спросить.
Мы вздыхаем:
– Проехали.
И чего так быстро его проезжаешь на машине? А пешком идешь, идешь!
– Ну что ж, прыгайте, зайчики, – смеется дядя Роберт, когда машина останавливается.
Мы горохом высыпаем из легковушки.
– Оружие есть? – спрашивает дядя Роберт.
– Есть! – показываем мы резину, уже разделенную и разрезанную на полосы для рогаток.
Дядя Роберт с самым серьезным видом осматривает резину.
– Это еще половина дела, – говорит он и вылезает из машины.
Гурьбой направляемся в березовый колок у дороги.
В березках тихо, солнце золотистой пряжей процеживается сквозь светло-зеленую листву и пятнами лежит на мягкой траве. Воздух здесь теплый, пахучий, настоянный на распаренном березовом листе.
– Вениками пахнет, – улыбается дядя Роберт, снимает фуражку и глубоко дышит всей грудью.
Он останавливается и, запрокинув голову, долго глядит на верхушки берез, на белые легкие облачка в высоком небе и с грустинкой говорит:
– Хорошо же вам, мальчишки!
Конечно, хорошо. Кто говорит – плохо?
Мы выбираем рогульки и мастерим рогатки. Потом бьем по цели – по консервной банке. Мажем безбожно, а дядя Роберт попадает.
– Вот как надо! – смеется он. – Мазилы. Тренируйтесь. Красноармейцами станете – метко стрелять потребуется.
Рогатку, которую он сам сделал, отдает Федьке, и тот сияет как начищенный самовар.
– Воробьев бейте, – наказывает на прощание дядя Роберт. – Скворцов не трогайте. Скворец – полезная птица, а воробьи – плуты. Воришки мелкие.
Провожаем его до машины.
– Коммунистический привет! – машет он нам из легковушки.
– Привет! – откликаемся мы и долго стоим в облаке пыли. Потом версты четыре топаем назад.
Прокатились!
Глава двенадцатая
Через неделю на бюро райкома отцу влепили выговор. Отец был еще болен, но уже ходил.
Вернулся с улыбкой на осунувшемся бледном лице, возбужденный.
– Пропарили, брат, меня! Сам Эйхе парил! А то – «партбилет на стол». Нет, шутишь! Выговор, конечно, по заслугам: охрана райкома была плохо налажена. И продавца прохлопали. Птица, видать.
Отец сильно ослаб и подолгу лежал у окна. Было непривычно видеть его дома и таким беспомощным.
Правда, и до отравления он болел. С ним бывали приступы лихорадки, которую он подцепил на Кавказе в гражданскую войну. Когда начинался приступ, он бывал беспомощным и валился с ног, а мы с дедом тащили на него всё, что было у нас теплого: и пальто мое, и отцовский полушубок из собачин, и дедов тулуп, а ему все было холодно, и руки его были ледяные. Трясло его так, что он лязгал зубами, будто совсем голый лежит на снегу.
«Эскадро-о-он!» – хрипел он в беспамятстве и судорожно шарил рукой по боку, ища эфес шашки.
Когда лихорадка переставала трепать, холодный пот ручьями лил по его желтому, осунувшемуся лицу. Отец пил хину, плевался и вполголоса, чтобы не слышал я, ругался.
После приступа он вставал страшный и какой-то чужой. Его пошатывало. Вялыми движениями вздрагивающих рук, обычно сильных, как кузнечные клещи, он долго застегивал командирский ремень на гимнастерке. И только тогда, когда привычно проверял барабан нагана, руки вновь приобретали цепкость и силу.
«Погодил бы чуток», – говорил дед.
«Не время», – ворохнув нездорово-желтыми белками, отвечал отец, совал наган в карман и уходил в ночь. Раскулачивать.
А теперь вот уже давно лежит отец дома и никуда не ходит.
Лежит и читает.
О той или иной книге он прямо и резко выражает свое мнение. Прочел «Тараса Бульбу», похвалил: «Вот это книжка! Всем книжкам книжка!» А когда я рассказал ему про «Айвенго», который потряс нас с Федькой своими рыцарскими подвигами, то отец охладил меня: «Шелуха. Короли там и прочие господа. И писать об них нечего. Вот Тарас Бульба – это да! За свою родину, за народ бился. Как это он на костре сказал, что, мол, нет товарищества крепче, чем русское, и силы нет сильнее. Вот!»
– Слушай, Ленька, – позвал он раз меня, – какие слова сказал немецкий поэт Гёте. Вот:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой!
А?! Здорово? Вот черт! Каждый день идет за них на бой. «Фауст» называется книжечка.
Отец повертел ее, полистал.
– Это мне Надежда Федоровна прочесть велела, карандашиком тут подчеркнула. По правде сказать, скучная книжка, не стал я ее читать. Чертовщина тут всякая, религия и прочая поповщина. А вот слова эти правильные. – И снова с удовольствием повторил:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой!
Это ты запомни! Правильные слова. Книга, она многому научит. А писатели – народ башковитый. Я, знаешь, первый раз когда книжку прочитал, то подумал: «Как это он все подслушал, подглядел? Вот, думаю, проныра мужик».
Отец помолчал, потом улыбнулся, что-то вспомнив.
– Помнишь, ездил я в прошлый раз в Новосибирск, на пленум? Собрали нас всех, секретарей райкомов, ну и как-то раз после заседания Эйхе и спрашивает: «А как у вас, товарищи секретари, насчет общего образования? Не политического, а общего?» Ну, а какое у нас образование! У кого две, у кого три группы да коридор. Человека четыре только с гимназией нашлось. У большинства ликбез или курсы какие. Вот и вся грамота. Спрашивает Роберт Индрикович: «Литературой художественной интересуетесь?» – «Интересуемся, говорим, как же!» Бодро так отвечаем. «А кто, спрашивает, например, книгу «Чапаев» написал?» Тут секретарь Солонешинского района и выскочил. «Пушкин, кричит, написал! Александр Сергеевич!» И гордо так смотрит на всех. Вот какой, мол, я! Гляжу, Эйхе улыбнулся в усы и опять спрашивает: «А кто еще что скажет?» Грешным делом, я вылез. Промахнулся, думаю, солонешинский секретарь. Горький, поди, накатал эту книжку про Чапаева. Ну и ляпнул: «Максим Горький!» Посмотрел Эйхе на меня и говорит: «Ну вот это уже ближе к истине хотя бы по времени. Потому что Пушкина убили за пятьдесят лет до рождения Чапаева, а Максим Горький все же современник Чапаева». В общем, я тоже пальцем в небо угадал. Оказывается, книжку про Чапаева написал Фурманов, комиссар чапаевский. Вот ведь и фамилие я это слыхал, когда Колчака били. Геройский комиссар был, скажу тебе!
Отец вздохнул, задумчиво погладил книжку.
– Придет время, все секретари академии пооканчивают. Полегче им будет работать, пошире глаз у них будет. А мы много еще не знаем. Одним глазом на мир глядим. А глаз этот на классовую борьбу заострен. Тут уж без промашки. Пускай не знаю я, кто «Чапаева» написал, зато точно знаю, что жилины, сусековы и мезенцевы – наши враги кровные. С завязанными глазами найду. По нюху. На том пленуме и приказал Эйхе всем учиться. Сам проверять будет. Вот и ходит поэтому к нам Надежда Федоровна, – закончил отец и почему-то внимательно поглядел на меня.
Во время болезни отца к нам и правда часто приходила Надежда Федоровна. Они занимались с отцом. Отец твердо выполнял решение осилить за пять классов.
Каждый раз перед приходом учительницы отец брился, а однажды долго рассматривал свое лицо в зеркало, вздохнул и сказал:
– Корявый я. И худой, как загнанный мерин.
– Нет, – успокоил я его. – Ты красивый.
Отец как-то смущенно улыбнулся и грустно поглядел на мамину фотокарточку на стене.
– Для вас-то, может, и ничего, конечно… Только плохо у нас, Леонид. Ни постирать, ни обед сварить некому. Ты вон какой костистый – все на сухой корке. Женщину надо в дом. Дело это житейское, вырастешь – поймешь.
– Стирать я и сам могу, – сказал я. – А обед бабка Ликановна варит же.
Отец грустно улыбнулся:
– Стирать – дело тонкое. Не мужское дело. Колки на пальцах посшибаешь. А обед не век нам Ликановна варить будет. Если бы это своя бабка была…
– Подумаешь, можно и в грязном походить, – не сдавался я. – И обед сами сварим.
– Эх, ты… – потрепал мои вихры отец и надолго замолчал.
Учеба отцу давалась туго, особенно арифметика, – с дробями он никак не мог сладить.
– Легче в атаку сходить, чем с этими дробями, – огорчался он. – Вот наука! Поди, самая трудная, а?
Видя, как быстро справляюсь с дробями я, восхищался:
– Щелкаешь, как семечки. В детстве-то мозги помягче, на них быстрее отпечатывается.
Но, несмотря на трудности, отец упорно сидел за учебниками. Он даже немецкий язык стал учить.
– Перепутали немцы всё, – говорил отец. – «Да» по-ихнему будет «я», а наше «я» по-ихнему будет «их». Если приловчиться, то быстро можно запомнить. Только вот память у меня дырявая на это. А ты, Ленька, учись, образовывайся, обо всем узнавай.
Поощрял отец и мое увлечение рисованием, но и тут принимал не все. Когда я рисовал комиссаров, или Чапаева, или бой с белополяками, отец хотя и крякал при виде моей беспомощной мазни, но говорил: «Хорошо. Рисуй классовую борьбу». Одобрял и мои живописные наброски: поле, сенокос, нашу баню. Но однажды увидел, как я старательно перерисовываю с открытки «Явление отроку Варфоломею» Нестерова, сердито засопел:
– Место тут красивое нарисовано, а вот монах этот к чему? Опиум народа. Брось ты эту картинку!
Я сказал, что Надежда Федоровна называет такие картинки произведением искусства.
– Какое это искусство? – удивился отец. – Поповская пропаганда это. Кабы этого монаха расстрелять, тогда бы произведение искусства было. А так ты докатишься – царей рисовать начнешь.
Глава тринадцатая
Как-то под вечер мы с отцом пошли на кладбище, к маме. Затравевшая мамина могилка – в теплой тени от высокого тополя. Небольшой дощатый памятник, окрашенный в красный цвет, и деревянная звезда. Желтая сурепка на холмике, полынь. Все это пахнет удушливо и терпко.
Лежит здесь самый дорогой наш человек. Милая, добрая мама! Пышки вкусные пекла и всегда подсовывала мне самый сладкий кусок. И конфеты у нее были про запас.
– Эх, – вздохнул отец, – без присмотра могилка-то. Заросла.
Мы вырвали бурьян, сурепку, и на могилке вдруг ярко вспыхнул жарок – любимый мамин цветок.
– Цветов бы посадить, – сказал отец, – да оградку поставить, а то вон козы бродят.
Долго сидим молча.
Отец курит одну папиросу за другой, поглядывает на меня, что-то сказать хочет.
– Жизнь, она, Леонид, такая. Не все бывает, как хочешь. Вот видишь, мамки нету у нас и в доме плохо.
Без мамы, правда, в доме у нас стало как-то неуютно, все не хватает чего-то, тепла какого-то.
– Могилку подровнять надо, осела. И некогда все. Время сейчас такое: кто кого. Дорогу протаптываем. В других странах откроют потом книжечку, прочтут, как в России делали, и сами по этому пути пойдут. А тут всё передом да передом. А переднему завсегда ветер в лицо.
Отец снова закурил. А я сижу и думаю совсем о другом и вдруг ляпаю то, что не дает мне покоя последние дни:
– Я знаю, на ком жениться хочешь, – на Надежде Федоровне.
– Ну-ну… – отозвался отец, пристально вглядываясь в облупленную часовенку. – Вон ты какой.
Что хотел он этим сказать, не знаю. Знал я одно: прощай свобода! Теперь чистые рубашки, чистые утирки, по полу грязными ногами не пройти…
Правда, Надежда Федоровна ласковая, но все же можно было и без нее обойтись.
Так мы сидели и думали – каждый о своем.
Домой возвратились поздно.
В тот же вечер события куда более поразительные отвлекли мое внимание от невеселых мыслей.
Мы ужинали, когда раздался телефонный звонок. Прожевывая на ходу кусок хлеба, отец взял телефонную трубку. И сразу же синеватая бледность выбелила лицо.
– Что?! – крикнул он. – Алё! Алё!.. – Дунул в трубку. – Алё!..
Телефон молчал.
– Станция, станция, дайте Быстрый Исток! Что? Не отвечает? Та-ак, ясно! – скрипнул отец зубами. – Перерезали связь, гады!.. Станция, дайте милицию! Поняков? Берестов говорит. Сади милицию на коней! Быстрый Исток звонил, успели передать, что восстание кулаков и райком окружен. Звони в ГПУ, я в РНК позвоню. Подымай всех!
Отец сильно крутил телефонную ручку.
– Восстали, гады! Ну-у!! Алё, дайте РИК!.. Председатель? Берестов говорит. Собирай коммунистов на подмогу Быстрому Истоку! Восстание. Звони в райфо, в райзо, я Васе Проскурину позвоню, пусть комсомолию подымает. Живей действуй, райком там окружили, гады!
Отец быстро поднял на ноги всех партийных работников. Рассовал по карманам запасные коробочки с патронами, четким, привычным движением покрутил барабан нагана, проверяя, полностью ли он заряжен, и наказал деду:
– Дома не ночуйте. Наше кулачье может подняться. Ну, бывайте!
И ушел.
Меня трясло. Восстание! В воображении я видел горящие дома и людей, бегущих с косами и вилами к дому с колоннами. Такая картинка есть в учебнике по истории, под ней написано: «Восстание».
Дед набивал трубку. Желтые от махорки пальцы его вздрагивали.
Из окна было видно, как перед милицией собирались конные. Тут были и предрика, и заврайзо, и начмил, и начальник ГПУ, и комсомольцы. Конный отряд выстроился и, во главе с отцом, с места взял галопом. Только пыль взвилась.
Группа людей осталась. Подходили еще. Им что-то говорил начмил.
– Эти тоже поедут? – спросил я.
Дед подумал, пыхнул трубочкой, сказал:
– Нет, поди. Тут останутся – порядок соблюдать.
* * *
Всю ночь где-то за горизонтом глухо и тревожно погромыхивала гроза. Багровые отсветы тускло озаряли черную пустошь неба.
Всю ночь я пролежал в бурьяне за баней, не смыкая глаз. Одуряюще пахло сухой полынью. Настороженная тишина железным обручем сдавила село.
Дед тенью ходил по двору, прислушиваясь к сонному бреху собак.
Всем своим существом я чувствовал, что коммунисты нашего села ускакали туда, где нужно отстоять Советскую власть. И что отец мой идет в первых рядах тех, кто не задумываясь отдаст жизнь за эту власть.
Впервые в жизни я ясно понял, что идет борьба между классами не на жизнь, а на смерть. И сердцем я был с ними. С большевиками. С моим отцом.
Под утро в серой хмурой пелене рассвета бацнул выстрел. Хрипло и дружно взлаяли цепные кобели. Где-то неподалеку хрястнул плетень, и кто-то испуганно-тонко закричал: «Стой! Сто-о-ой!» Хлобыстнул еще выстрел. По улице проскакал верховой, и все стихло. Но долго еще не могли угомониться взбулгаченные собаки.
Меня била знобкая дрожь.
Закрапал дождик, запахло отсыревшей пылью и укропом.
* * *
Утром из Бийска прошел отряд красноармейцев. Сзади, на подводе, стояли два пулемета. А еще позади пара лошадей тащила зеленую пушку. Замыкала отряд орава мальчишек. Среди них Степка и Федька.
Я присоединился к ним.
– В Быстрый Исток идут, – выдохнул Федька и поглядел испуганно-радостными глазами. – Эта пушка ка-ак бабахнет, ка-ак бабахнет, так от деревни один сон останется!
За околицей мы долго стояли, покуда отряд не скрылся из виду.
Потом весь день прислушивались: не бабахает ли пушка, не шьет ли тонкую строчку пулемет. И, хотя Федька не раз замирал, требуя тишины, все равно не бабахала пушка и не стрелял пулемет.
Ходили мы в этот день как в воду опущенные, потеряв ко всему интерес. Федька допытывался, когда у нас будет восстание. Я обозвал его дураком, а Степка дал ему увесистый подзатыльник.
В сумерки вернулся отряд наших коммунистов и комсомольцев.
Отец пришел домой осунувшийся и почерневший. Долго и с наслаждением умывался. Я лил ему на загривок ковшиком колодезную воду. Он крякал, хлопал себя по груди мокрыми ладонями, фыркал.
– Пап, стреляли там? – не вытерпел я.
– Пришлось… Уф-ф, как хорошо! Льни еще.
– А из пушки стреляли?
– Из пушки? Нет… Ах, хорошо! Плесни разок. Ничего, и без пушки разогнали воевод. – Отец подмигнул. – Ну, дайте поесть! Сутки во рту маковой росинки не было.
– У нас тоже стреляли.
– Знаю.
После ужина отец прочистил наган от кислой пороховой гари и снова зарядил его.
– Отдыхать не будешь? – спросил дед.
– Не время, – ответил отец, уходя. – В райкоме буду.