Текст книги "Умру лейтенантом"
Автор книги: Анатолий Маркуша
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Наконец приземлился, зарулил, выключил двигатель. Миненко смотрел на меня так, будто видел впервые.;
– Сто сот машина! – Сказал я, и механик улыбнулся, растянув свой лягушачий рот до самых ушей. Отлегло у парня, ведь сколько ждал.
Бросив парашют на крыле, я спустился на поле и пошел на командный пункт. Руководил полетами Батя, то есть капитан Гесь. Вокруг толклось много народу – телефонисты, связной, дежурный синоптик, почему-то тут оказался и замполит. Но на летном поле один хозяин – руководитель полетов. Поэтому я обратился к нему:
– Товарищ командир, старший лейтенант Ефремов задание выполнил.
– Ну шо, Коккинаки, капитально пересрал?
– Трошечки. – Сказал я, потому что промолчать было невозможно.
3
– Не понимаю вас, Павел Васильевич, положим, Ефремов и виноват, согласен, ему не следовало выгонять женсовет из своей квартиры. Невежливо. Дамы все-таки…
– Женщины пришли культурно… познакомиться как можно образцово содержать квартиру, хотя тут не Ефремов… супруга…
– Павел Васильевич, раз Ефремов не очень при чем, тем более я не могу отстранять его от полетов. Сами, своей властью наказывайте, по вашей линии. А я не подпишу приказа – отстранить! Не могу.
– Но, командир, его больше ничем не пронять. Лично прошу: суток на пяток хотя б, пусть посидит на земле, попереживает… А?
– Нет, комиссар, нет.
Начну с самого главного – она постоянно задавала мне неожиданные вопросы. И к тому еще коварные! Потянется кошкой, прищурится и, как бы между прочим, лениво так спросит:
– Ну, почему, Андрюша, почему тебя всегда тянет возражать начальству? Эта вечная оппозиция не доведет тебя до добра, мой милый. Почему – объясни?
Что душой кривить, я, конечно, догадывался, куда она клонит, но старался прикинуться удивленным и в свою очередь спрашивал:
– О чем это ты? К какому начальству я не лоялен, кого персонально ты имеешь в виду?..
Но не так-то просто было ее провести. Мое деланное изумление она замечала моментально и гнула свою линию:
– Не хочешь, не отвечай, Андрюша, твое право. Но именно в том и заключается твоя главная беда, мой милый, что ты против начальства вообще, против всякого и особенно против твоего непосредственного.
– Если ты права, выходит я – анархист, махновец? – изображал я крайнее возмущение.
Но она и тут не злилась, она никогда не злилась, просто она не умела злиться или выходить из себя. Она только по-кошачьему щурилась и спрашивала с едва заметной усмешкой:
– Выкручиваешься, бедняга?
Нет, эта женщина не способствовала миру и тишине в моей душеньке, увы. К сожалению, Марина была умна, она умела будить беспокойство в других людях. И ото всего этого внутренний разлад и без того нараставший во мне с годами службы, вообще с годами, увеличивался еще больше: летать по-прежнему было для меня праздником, а служить – наказаньем.
И на этот раз она спросила, как всегда, вдруг вроде и не совсем всерьез:
– Отчего ты такой хмурый сегодня? Мне кажется, ты чего-то боишься, да?
Призвав в помощь всю свою выдержку, а еще и тень Маяковского, я ответил:
– «Тот, кто постоянно ясен, тот, по-моему, просто глуп…»
Но Маяковский не помог.
– Ан-дрю-ша, бедненький, опять выкручиваешься? – как обычно усмехнулась она. – Значит, по существу отвечать не желаешь. Ну, что ж, не смею настаивать.
Чтобы ответить по существу, пришлось бы начинать из очень далекого далека да и то, сомневаюсь, чтобы я сумел убедить ее.
Едва ли не самым главным пугалом в авиации, так сказать, пугалом номер один, был обнаруженный еще на заре человеческого летания и утвержденный в этом ранге штопор. Штопор – это когда самолет, потеряв скорость, начинает, стремительно вращаясь, падать…
Штопор бывает преднамеренный и непроизвольный. В преднамеренный – летчик вводит машину сам. Для чего? Чтобы вывести и убедиться: машина из штопора выходит, а он, летчик, умеет и может сохранять власть над своим летательным аппаратом даже в столь критической ситуации. В непроизвольный штопор сваливаются, попадают чаще всего из-за грубых ошибок в технике пилотирования, из-за ротозейства, обычно усугубляемых либо внешними условиями, либо слабой профессиональной подготовкой пилота.
Любопытно заметить, временами вокруг штопора сгущаются тучи почти мистического ужаса, чаще всего это происходит, когда на службу зачисляют новый тип самолета. Порой о существовании штопора вроде забывают, будто он «Прошел», как проходят даже самые грозные эпидемии, и все надеются – больше эта напасть не вернется…
Не могу здесь проанализировать природу этого явления до самого конца, изложить перечень способов профилактики: во-первых, проблема слишком специальная и, во-вторых, такая попытка непременно увела бы меня слишком далеко от основной темы. Поэтому замечу лишь: каждый всплеск неприятностей, так или иначе связанных со штопором, непременно вызывает приток новых предохранительных инструкций, увеличение разного рода запретов, рост призывов к сверхбдительности и множество иных бумажных мер, непременно возлагающих всю полноту ответственности за возможные последствия на летчика.
Не буду спорить: большая или меньшая доля истины, какой-то процент здравого смысла в инструкциях обычно содержится, любимое выражение авиационных талмудистов: наши наставления написаны кровью, не лишены основания. И все-таки… я не люблю их, как огня боюсь распухшую до невероятных размеров охранную «документацию». Почитаешь и невольно думаешь; ну, кому могло прийти в голову, будто мы – самоубийцы? Все? Или, если не потенциальные самоубийцы, так – недоумки…
И хочется закричать: подумайте, товарищи хорошие, я сдал зачет по очередному руководящему наставлению или инструкции, я освоил устав и превзошел воздушный кодекс, проскочив сквозь шесть, допустим, сотен параграфов, но где гарантия, что в реальной обстановке полета не возникнет шестьсот первое стечение обстоятельств как раз и непредусмотренное мудрой бумагой? Или даже проще: а не могут ли замусоренные самыми благими намерениями составителей бумаг мои мозги, мозги летчика перепутать параграф пятьсот шестьдесят пятый с параграфом пятьсот пятьдесят шестым?
Поверьте в здравый смысл пилота! Поверьте в его способность анализировать положение, решать, как действовать по обстоятельствам истинным, а не возможным, вот что в первую очередь должно гарантировать безопасность полетов, а не эвересты письменных предписаний и ограничений.
Но, извините, я несколько отвлекся.
За неделю до разговора с Мариной меня нежданно-негаданно назначили летчиком-инструктором. Теперь в мои обязанности входило переучивание строевых летчиков-истребителей на новейшей реактивной технике.
После двух – трех полетов с инструктором, как только слушатели убеждались, что слухи о сложности реактивных самолетов, о рискованности полетов на них и прочие страхи сильно преувеличены, все шло, большей частью, без особых затруднений и осложнений.
Но тут, не в нашем даже полку, а где-то произошла катастрофа: «спарка», истребитель, оборудованный второй кабиной для инструктора, не вышел из штопора. И немедленно последовали распоряжения: проверить весь инструкторский состав на ввод и вывод самолета «миг» из штопора, поднять высоту выполнения фигуры до семи тысяч метров, крутить не более одного витка… вывод заканчивать не ниже четырех тысяч метров, а еще – на приборных досках нанести вертикальную красную черту, строго соответствующую нейтральному положению элеронов… Были и другие распоряжения, до пункта «м» включительно.
Инструкторов проверили.
В летные книжки записали, печатью прихлопнули. В Приказе объявили: зачеты по теории штопора приняты. Все, как велено, было сделано. Летаем, так-то оно так, да не совсем как прежде проходят полеты. Кое-кому из слушателей красная вертикальная черта, появившаяся на приборной доске, явно действует на нервы. Никто ни словом, ни намеком своих опасений, понятно, не высказал, только я почувствовал, Колеванов, например, стал рулями действовать с каким-то замедлением, в полете начал держаться скованно, на земле неприятно заглядывать мне в глаза, будто бы ожидал дополнительного, хотя бы наималейшего поощрения…
Был ли то, так сказать, на самом деле синдром штопора, я, Правда, не знал, но, откровенно должен сказать, забеспокоился.
Попробовал потолковать с Колевановым по душам, только ничего не вышло. Он оставался замкнут, ни на какую откровенность не шел, отвечал на мои вопросы по уставному тупо: «Так точно, товарищ командир, никак нет…»
Смотрел я в молодое, симпатичное лицо, признаюсь, с досадой. Вижу, ощущаю – смышлен человек, глаза у него умные, а «на связь», хоть плачь, не идет. Надо было что-то придумывать, каким-то образом переламывать его настроение.
Полетели мы тут в пилотажную зону.
Колеванов нормально выполнил положенные по упражнению фигуры, вполне, кстати, прилично открутил, и тогда я сказал в переговорное устройство:
– Дай мне управление, Колеванов, а сам понаблюдай. – Сказал и сразу ввел машину в глубокий вираж. Как только горизонт наклонился, бодренько замелькав в лобовом стекле, я предупредил слушателя: – Сейчас я перетяну ручку, смотри и запоминай… вот машина дрожит… та-ак, и сваливается в левый штопор. Даю правую ногу до самого отказа… ручку – от себя, до красной черты… и видишь, все, выходим из штопора. Ничего особенного, верно?
Повторив несколько срывов в штопор, комментируя при этом каждое свое движение и реакцию машины, я велел Колеванову взять управление и попробовать самому – сорвать и вывести, сорвать и снова вывести…
Он чуть помедлил, но приказание выполнил. Все движения рулями при этом исполнил правильно и точно. Тогда я, набрав высоты побольше, сказал:
– А сейчас, Колеванов, когда я сорвусь в штопор, твое дело – считать витки. Понял? Выводить будем вместе, по моей команде. Готов?
Он проворчал что-то маловразумительное, но я не стал уточнять, что он хотел сказать, а разогнавшись, завязал петлю Нестерова, полез сходу на вторую и в момент, когда перед глазами оказалось одно небо, голубое и чистое, а земля словно бы провалилась, плавно убрал обороты двигателя. Самолет моментально потерял скорость, энергично свалился без моей помощи на крыло и, энергично вращаясь, повалился к земле. Мы сделали виток, другой, третий. Я спросил:
– Колеванов, сколько?
– Пять! – придушенным голосом ответил слушатель.
– Молодец! – не поправляя парня, сказал я. – Выводи!
И он все исполнил в самом наилучшем виде – ногу дал до упора, ручку до самой красной черты. Самолет слегка подумал, так малость, и перестал вращаться, следом начал набирать скорость.
Мы еще раза три повторили срывы в штопор из самых неожиданных положений машины и пошли на посадку. После этого полета я думал: теперь Колеванов, обретя уверенность, твердо зная, что он может в любой момент вывести самолет из штопора, быстро наладится и войдет в колею. Чтобы осилить неуверенность, колебания, страх нормальному летчику требуется не так и много – знать: а это я могу!
Все, как будто я рассудил правильно, но одного не учел.
Мне и с голову не могло прийти, что славный малый Колеванов, вовсе не желавший доставлять мне неприятности, просто не подумав, растреплется о нашем полете и так распишет его – вроде мы и по десятку витков штопора крутили, мало того – срывали машину с фигур высшего пилотажа (а это запрещалось категорически!)… Словом, по его понятиям инструктор, то есть я, выглядел, очевидно, героем и великим мастером, а вот для начальства – едва ли.
Первым обругал меня Батя, коротко, с откровенной досадой обругал и предупредил:
– Выкручивайся теперь сам, як знаешь, методист занюханный! Изобретатель. Кому воно треба? Кому?
Начальник штаба приказал написать объяснение. Велел подробно изложить, «как дело было», обосновать цель, мои намерения и причины, толкнувшие «на злостное и откровенное нарушение всех указаний.
– Не будет соответствия в доводах, взыщем. И строго! Отсебятину никто не допустит, тем более вы не первый раз умничаете, выходите за рамки… Словом, вам должно быть ясно, о чем речь, – тут он глубоко вздохнул, будто всхлипнул, погладил свои академические ромбики и почти примирительным тоном осведомился: – И по какому, скажи, праву ты себе эти безобразия позволяешь?
Не обошлось и без вмешательства замполита. Долго осуждающе качал головой, беззвучно шевелил пухлыми губами, очевидно это означало – гляди, переживаю за тебя, дурака, – потом выговорил, наконец:
– Докатился… до прямого неуважения приказа! Военный человек, тем более военный летчик, что это должно означать в первую очередь? Я вам скажу! Это должно означать – человек дисциплинированный, сознательно исполняющий все приказы и указания. Не согласен? Молчишь. Что выходит? Ты – злостный нарушитель! Раз молчишь, значит, понимаешь – нельзя, но лезешь… И подводишь товарищей, подводишь весь коллектив. Если я неправильно говорю, возрази, давай – докажи!
И тут я совершил, признаю и каюсь, свою главную ошибку – отпустил тормоза:
– Как всегда, товарищ подполковник, вы во всем совершенно правы, – выдержав паузу, по Станиславскому, не торопясь, договорил, – правы на словах, только, вот беда, никакой святой молитвой «миг» из штопора не выведешь. Это надо уметь. Раз. И надо верить – могу. Это – два! Постарайтесь понять… хотя я и не надеюсь.
Командир полка вернулся из отпуска на второй день после уже расписанного и переболтанного на все корки «чуть не состоявшегося чепе», как именовали в штабе наш злосчастный полет с Колевановым. Объясняться со мной командир не нашел нужным, видно, приказ был уже заготовлен, и командиру оставалось только расписаться на бумаге. Так мне стало известно, что «дело о возмутительном нарушении в полете» передается на рассмотрение офицерского суда чести.
– А ты спрашиваешь, чего я невеселый. Женщина! Ведомо ли тебе – честь понятие достаточно условное? И мое представление об этой деликатной материи едва ли совпадет с представлением подполковника Решетова, например. Честь летчика – не бросить в бою товарища, честь летчика – не испугаться, когда от страха волосы шлемофон протыкают, честь летчика – выйти из положения, по всем данным наземной службы безвыходного, честь наша – оставаться живыми, когда предполагается, что ты накрылся… Да, что говорить. Этот суд меня обязательно засудит, даже не попытавшись понять, а в чем же я виноват?
Марина погладила меня по волосам, как гладят самых маленьких и на этот раз без усмешки, тихонько спросила:
– Хочешь, только честно, я поговорю с ним?
Тут бы мне следовало написать: при этих словах у меня потемнело в глазах… или вся кровь кинулась в голову… или как-нибудь еще, по-заведенному, когда надо отразить оскорбление. Дело в том, что он был ее, Марины, мужем, мы все ходили под ним. Но еще на самой первой странице я обещал: «хочу рассказать все, как было, без ретуши и без подкраски». Поэтому ни про темноту в глазах, ни про кровь, ударяющую и голову, не пишу.
– Нет, – сказал я. – Ни с кем говорить не надо. И вообще, за кого ты меня считаешь, подруга?
4
«…Так вот, очень прошу тебя, старого товарища – надеюсь, ты не забыл Антошку Геся, соратника по аэроклубу, еще сделать доброе дело, вытащить моего парня к себе. Речь о старшем лейтенанте Ефремове. Грамотный, хваткий мужик. Мозгу него на хороших подшипниках ворочается. Будет тебе испытатель, что надо! Ручаюсь. Обрати внимание, себя не предлагаю, я другой ориентации пилотяга – солдатская косточка.
А Ефремов под погоном мается. Служба не его стихия. Другое дело – летать. Зря хвалить никого не хвалю, а за Андрея готов поручиться. Сделай добро. Или ты ожирел? (Шутка!) Ребята наши на тебя, это я точно знаю, не обижаются…» (из письма капитана Геся генералу Сафонову).
Это, наверное, понятно каждому – истребителю положено метко стрелять, без промаха поражать цели ракетами, иначе все прочее – мгновенная ориентация в пространстве, самый сногсшибательный пилотаж – основа боевого маневрирования – теряет всякий смысл. Истребитель вскармливается для воздушного боя, для победы над противником.
Раньше мы стреляли по конусам. Говорю о тренировочных стрельбах, понятно, о порядке подготовки.
Конус – брезентовый рукав. Его буксируют за самолетом на достаточно длинном фале. Стреляющий, соблюдал множество предосторожностей, чтобы не угодить очередью в буксировщика, чтобы не открыть огонь вне строго отведенной для стрельбы зоны, вьется вокруг напоминающего гигантский раздутый презерватив конуса, и садит в него короткими очередями. Потом, на земле, подсчитывают дырки.
Так в авиации велось издавна. И все бы хорошо, да одна беда – пересели мы на реактивные «миги», а таскать конуса приходилось на самых неподходящих скоростях: иначе брезент просто рвался. Новые скорости оказались не для старых конусов.
А стрелять надо.
Придумали планер-цель. Гордо назвали это сооружение именем конструктора, но радость оказалась, увы, короткой: мороки много, удовольствие весьма дорогое, а скорость все равно много ниже, чем у предполагаемого противника.
Хитрили, комбинировали, как-то стреляли, чему-то научились, пока боевой приказ не сорвал нас с насиженного места.
И вот желтоватое небо над головой, земля преимущественно верблюжьего окраса, только там, где попадаются редкие оазисы, гипертрофированно-буйная зелень… Больше никаких конусов, никаких буксировщиков с планерами мишенями: на войне, как на войне.
Правда, в те годы это наше новое состояние называлось командировкой по специальному заданию. Однако вывеска никак на суть командировки не влияла.
Отчетливо помню: перед самым первым боевым вылетом Батя, взмахнув рукой, словно собирался взлететь самоходом, порекомендовал нам, его ведомым:
– Наша задача, мужики, побачить его до того, як вин засиче нас. То перша задача! А друга; чим бы дило не кончилось, не терять ориентировки. Нас тут тильки на своем аэродроме ждут, а бильше нигде не ждут. Вопросы е?
Странно, никто почему-то тогда ни о чем Батю не спросил. Почему? Скорее всего не от избытка ясности, а от полной неразберихи в мыслях и в чувствах.
Задор, истребительский кураж, конечно, имел, как говорят, место, схватиться с противником всем не терпелось. Зря, что ли, мы числили себя аристократами воздушного братства, этакими профессиональными воздушными дуэлянтами, которым положено навязывать свою волю врагу и непременно торжествовать победу. Так нас воспитывали, а сколь реальны были наши представления, вот этого никто пока и не знал: ведь наш золотой, наш замечательный, в своем роде единственный «миг» никогда еще в настоящем бою не был.
Что ждет нас, предстояло показать ближайшему будущему, а пока, насколько я могу судить, никто особенно сомнениями не терзался и таких, к примеру, разговоров – для чего мы здесь, в этих палестинках? Как действовать, если у противника обнаружится преимущество, допустим, в вертикальной скорости или запас горючего окажется больше, чем у нас? – я просто не припоминаю. А прикинуть, наверное, стоило – искать или, напротив, избегать встречи с аборигенами, если выходить из боя придется с помощью катапульты и парашюта? Как же крепко мы были отравлены старым ядом – «малой кровью, коротким ударом…», если и в мыслях не рисовали варианты воздушного боя с отрицательным для нас исходом.
Думаю теперь, а там не хотелось вспоминать – чем только мы ни занимались дома, сколько и каких зачетов ни сдавали, повышая классность, получая допуск к полетам в одних, других условиях, ожидая очередной инспекции, а вот в реальной боевой обстановке оказалось…
Впрочем, не буду грешить против истины: сперва как раз ничего не оказалось, все до поры до времени происходило как бы за кадром. Сомнения, увы, не посещали нас: каждый считал «мы готовы к бою, если будет бой!»
Могу предположить, что именно этот факт наш замполит отмечал в своих донесениях как безусловно положительный, неоспоримо свидетельствующий о высоком морально-политическом состоянии вверенного ему летного состава, спаянного в воинский коллектив… и прочая, и прочая. Аминь!
Но вот начались боевые вылеты. Сразу выявилось, как прав Батя – главным оказалось увидеть противника первым. Без этого, вполне вероятно, никакого продолжения вообще не будет. Убедительнее всех слов – первые две могилы, оставленные нами на чужой земле.
Выполнив по пять – шесть, много – десять боевых вылетов, каждый усвоил: не столь уж важно исполнять все завизированные и утвержденные параграфы бесчисленных предписаний, как возможно быстрее соображать.
И вот тому пример. Ввязались мы в воздушный бой и сразу обнаружили: противник не лыком шит, мощно маневрирует, старается притом затянуть нас на высоту… Очевидно, он знал точно – выше начинается его преимущество. И было бы нам, думаю, кисло, не сообрази Батя нырнуть в облако. Мы едва проскочили сквозь сероватую муть не слишком могучего прикрытия, как сразу мой ведущий скомандовал:
– Идем вниз!
Потом мы энергично полезли вверх и опять – вниз. Признаюсь, я не сразу понял, чего добивается командир, носясь, вроде бы совершенно бессмысленно, – вверх – вниз, вверх – вниз и снова – вверх… А он сообразил куда как лихо: они будут непременно ждать нас внизу, под, а не над облаками, мы их запутаем и выскочим вниз, когда они уже решат, что потеряли, упустили нас. Вот тут мы и свалимся на них сверху.
И все получилось: туда – сюда и обратно мы проткнулись сквозь облако раз шесть, а когда выскочили вниз в последней попытке, оказались чуть выше и позади противника. Классическая позиция для атаки. По-моему они ничего даже не поняли, когда пушечные трассы резанули по их плоскостям и обе машины почти разом задымили.
Вот так Батя, можно сказать, сходу изобрел «тактику», и, пожалуйста, – результат получился вполне наглядный.
Зернышко удачи, зернышко раскрепощенного мышления, горькое зернышко честного просчета, снова крошка удачи – так мы клевали наше боевое счастье. К сожалению, не всем досталось этого счастья сполна: война без потерь не бывает, теперь даже в кино не бывает.
Мне повезло: вернулся домой. Прошло время, завеса воображаемой таинственности стала мало-помалу исчезать, мы уже получили возможность упоминать о нашей спецкомандировке, делиться нашим опытом с молодыми, могли, чего греха таить, малость и прихвастнуть при подходящем случае, но не в этом все-таки дело.
Болела дочка. Температура была высокая, слабость мучила. Несколько дней ее то колотил озноб, то мучил жар. Наконец, болезнь чуточку попятилась, и мы с женой поняли – отступает хвороба. Как все дети на переломе болезни, дочка начала капризничать, то требовала цветных карандашей и альбома для рисования, то жаловалась, что ей скучно, просила спустить ее с кровати… А тут неожиданно попросила:
– Расскажи мне теперь сказку.
– Не умею, Натка, вот честное пионерское даю – сказок рассказывать совершенно не умею. – Это была чистая правда.
– Тогда про войну расскажи. Почему ты никогда мне про войну не рассказываешь?
– Про какую еще войну…
– Какую-какую, сам знаешь, – и она полным именем назвала страну, в которой мы выполняли спецзадание. Странно, давно уже гриф секретности снят с тех событий, а мы, живые их участники, почему-то избегаем называть места, где дрались, побеждали и терпели поражения.
– А ты откуда про эту войну знаешь? – Как-то по инерции, думая о своем, спросил я дочку.
– Все ребята говорят. Сколько раз слышала. А Румянцев Костя всегда про эту войну… целый день может…
Первым мы похоронили там Илью Румянцева. Костя был его подросшим сыном. Мне как-то не приходило прежде в голову, что я даже ни разу не поговорил с пареньком, не поинтересовался мальчонкой, хотя мы все это время живем в одном доме, в соседних подъездах. Подумать – свинство получается…
– Ну, расскажи, я же тебя по-хорошему прошу, – заканючила опять дочка. И я сдался.
Мы дрались, дрались, дрались день за днем, и противник сообразил: наилучший шанс сбить наш «миг» возникает у него, когда мы заходим на посадку. Нам горючего на серьезную драку уже не хватает, к тому же в этот момент мы вынуждены снижать скорость. Словом, лови и бей! Чтобы поймать, у него было задействовано локационное наведение, он скрытно приближался к нашим посадочным полосам, норовил добиться успеха с одной стремительной атаки.
Нам пришлось выделить специальные самолеты для прикрытия наших посадок. Прикрывающие группы контратаковали противника, связывали его боем, не подпуская к тем, кто снижался и шел на посадку. Прикрытие проходило с переменным успехом, стоило нам нервов и, к сожалению, не одних только нервов. Приходится повторить – войны без потерь не бывает.
Дочке про все это я рассказывал совсем другими словами, чтобы не пугать подробностями, чтобы ей было понятно, ну, а тут говорю пожестче. О войне разговор.
Вылетел я по ракете, взвившейся над командным пунктом. До подхода нашей возвращавшейся с задания группы оставалось минут шесть-семь. Едва начал набирать высоту, услыхал в наушниках шлемофона голос ведомого:
– Падают обороты, температура… – и связь оборвалась.
Успел заметить: ведомый энергичным разворотом ложится на обратный курс. Подумал: хватило бы тебе высоты, барбос! Зеленоватый он у меня был – Васька, ведомый мой – тоненький, застенчивый, на девчонку-семиклассницу смахивал, но цепкий паренек. Забегая вперед, скажу: хватило ему высоты, сел он благополучно, правда, что называется, зашел против шерсти.
Набирая высоту в печальном одиночестве, я усиленно вертел головой пристально вглядываясь в мутное небо, а голове торкало – не прозевать, только не прозевать.
Слева и чуть выше мелькнула серебристого оттенка, щучья, вроде тень. Я начал доворачивать влево, мучительно соображая: а где же его напарник? И еще меня беспокоило: заметил или не заметил? Где-то в глубине сознания, как бы вторым планом прошло: не спутать бы со своим… при такой видимости, спутать – раз плюнуть…
– Шестнадцатый, – заканчивая доворот, услышал я, – впереди пятнадцать градусов левее – цель… Сближаешься хорошо, хорошо сближаешься…
Странно, он, как и я, летел в гордом одиночестве, мы сближались. Я велел себе не спешить, подтянуться ближе, еще ближе… Хотелось увидеть его опознавательные знаки. Подумал: наверное он, если заметил меня, принимает за своего, летит по прямой, не маневрирует, не пытается выходить из под удара… Ну, вот – звезда на фюзеляже. Не наша звезда. Больше, и другого цвета. Теперь никаких сомнений не оставалось. Чуть подворачиваюсь, нажимаю на гашетку. С такой дистанции промахнуться невозможно, даже если захотеть.
Чужая машина на мгновение будто останавливается в воздухе и начинает медленно распадаться на части. Из хаоса непонятных поверхностей выносит пилотское кресло. Раз катапультировался, значит, жив, – думаю я. Мой крестник опускается западнее взлетно-посадочной полосы, и я передаю земле:
– Принимайте гостя западнее вэпэпэ, за складами.
В это время ниже меня проходят наши. Ведущий выпускает шасси. Считаю – все ли тут? Все. Когда вся группа приземляется, захожу и я на посадку.
Сел, зарулил. К моему капониру подкатывает штабная машина. За мной.
Пока везут на командный пункт, думаю: и чего им приспичило? Опять стружку снимать? Интересно, а сегодня за что? Неужели будут прискребываться, зачем открытым текстом про гостя передал?
На командном пункте, кроме командира нашей спецгруппы, оказываются начальник штаба, несколько незнакомых офицеров и, вот кого не ждал, – он. Почему-то я сразу понял – мой. И подумал: а ничего на мужике комбинезончик. И сам еще – не старый, а седой…
– Познакомься, – сказал командир, – со своим крестником. Очень он возжелал тебя повидать.
– Получается как в кино, – сказал я. И назвался – старший лейтенант Ефремов.
Он протянул мне руку, и я, как последний дурак, растерялся: пожимать или не пожимать? А что потом замполит скажет? Чудно, пожалуй, мне с ним тут браться… Видимо, он понял мои сомнения: вскинул протянутую было руку над головой, изображая, так сказать, общий привет, и спросил:
– Почему ты не убил меня, пока я спускался на парашюте? Ты кружил рядом, ничего не стоило – pa-аз и готово!?
– У меня другая профессия: я летчик-истребитель, а не палач. Вы поняли мой ужасный английский, майор? – был ли он на самом деле майором, я понятия не имел, но седая голова…
– Отличный английский, храни тебя бог! – засмеялся «майор», снял с руки часы и шикарным жестом протянул мне: – Держи на память, сынок. Приз за хорошую работу.
Черт с ним, с политесом, с взысканием, которое я скорее всего получу, – подумал я и тоже расстегнул ремешок своих штурманских, переделанных из послевоенной «Победы» часов.
– И вам на память, – сказал я. – Мы как-никак с одного неба.
Сбитый самолет противника мне исправно занесли в личное дело, штаб наш сработал без осечки. А вот досрочное представление к очередному воинскому званию капитана опять задержали.
Обиделся ли я? А какой толк обижаться? Утешал себя мыслью: дело порядочного летчика-истребителя как можно дольше оставаться молодым.
Дочка очень внимательно выслушала мой рассказ, ни разу, против своего обыкновения, не перебила, не задала ни единого вопроса по ходу повествования, и только когда я поставил последнюю, заключительную точку, горестно, совсем по-взрослому вздохнула и, видимо, следуя своим потаенным мыслям, спросила:
– Вот говорят: и волки сыты, и овцы целы, да? А на самом деле так не бывает?
– Точно не знаю, – растерялся я, – ей богу не знаю, можно ли, чтобы и волки… и овцы… Но хочется, подруга! На войне всем и всегда бывает очень плохо, очень.