Текст книги "Умру лейтенантом"
Автор книги: Анатолий Маркуша
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
От автора
В авиацию я пришел еще в довоенное время, когда задача, обращенная к поколению, формулировалась так: летать выше всех, летать дальше всех, летать быстрее всех. И канонизированный Сталиным образ Валерия Чкалова, возведенный в ранг великого летчика нашего времени, способствовал принятию решения тысячами мальчишек – летать! А еще из Америки пришел подарок болгарского авиатора Асена Йорданова – его гениальная книга «ВАШИ КРЫЛЬЯ», адресованная юным романтикам Земли. Она стала нашим Евангелием.
И пусть никого не удивит название мною написанного – «14000 метров и выше». В ту пору это был потолок, к которому стремилось целое поколение, а достиг его первым Владимир Коккинаки.
Авиация – совершенно особенный мир. По мере сил и способностей я старался ввести в него читателя, строго соблюдая при этом лишь одно правило – ничего, кроме правды, и преследуя единственную цель: убедить – авиация лучший из миров, который дано прожить человеку.
Москва2002 г.
Умру лейтенантом
1
Лейтенант Ефремов пилотировал в зоне. Командир эскадрильи, неофициально в обиходе – Батя, наблюдал за эволюциями Ефремова, стоя на земле.
Вираж левый, вираж правый, переворот через крыло, петля Нестерова и боевой разворот… Летчик низал фигуру за фигурой. А Батя произносил на разные лады единственную, в три совершенно непечатных слова, фразу. И в диковатом этом комментарии звучало то решительное одобрение, сменявшееся легким беспокойством, то отчетливое снисхождение, приправленное толикой удивления, то радость, граничившая с восторгом.
Сперва, если не возражаете, я назовусь – Ефремов Андрей Алексеевич, старший лейтенант, если точнее – гвардии старший лейтенант. Хочу рассказать все, как было, без ретуши и без подкраски, а для чего – судить вам.
Тогда наш полк осваивал ночные полеты. Летали на «мигах», были такие весьма популярные реактивные истребители. Собственно, они и сегодня благополучно существуют – «миги», только, понятно, другие.
Полк наш никакими чрезвычайными доблестями не отличался, даже в войне не участвовал: возник в пятидесятые годы. Только-только расформировали многие авиационные части и спохватились – куда машины девать? К тому же многие специалисты возражали – нельзя все надежды возлагать на новые ракеты, рискованно.
Поразмыслив, и учредили наш учебно-тренировочный методическо-испытательный и еще какой-то там полк! Хоть название было присвоено нам громкое, а публика под знамя собралась разноперая, честно сказать – не первый сорт. Персонально никого обижать не хочу, только ежику ясно, какой командир отдаст стоящего пилотягу дяде?
Но, как бы ни было, а начали мы помаленьку сколачиваться. Сперва летали только днем, в простых метеорологических условиях, потом – в сложных: учились пробивать облака, пилотировать по приборам, как говорят в авиации, вслепую; много внимания уделяли радионавигации, доставалось всем.
Тут, с вашего разрешения, я немного отвлекусь, хочу кое-что разъяснить нелетающим. Если человек не видит в полете естественного горизонта, он непременно и очень скоро теряет пространственную ориентировку. Летчик тут нисколько не виноват: вестибулярный аппарат, спрятанный в тайниках человеческого уха, так устроен: есть сигнал о расположении горизонта, работает с потрясающей точностью, нет сигнала – сбоит. А физиологически это ощущается так: смотришь на приборы, видишь и понимаешь – стрелки показывают: крен левый – идет снижение. Так приборы говорят, но правая, извините, ягодица сигнализирует – караул, на меня давит! Выходит, крен не левый, а правый… И ощущение в пояснице такое, будто происходит подъем.
Так вот: хочешь быть жив, верь приборам! Закон. В слепом полете, вне видимости естественного горизонта, ощущения ложны, только приборы говорят правду. Понять эту премудрость в учебном классе, пропустить ее через сознание не так уж трудно, а вот подчиняться ей в полете, вопреки ощущениям, особенно если возникает даже незначительное напряжение в воздухе, очень-очень не просто.
После соответствующей подготовки мы начали летать ночью.
Прежде чем я полетел самостоятельно, меня проверял командир полка. Он не из говорливых, наш командир, после двух контрольных полетов – по кругу и в пилотажную зону – сказал:
– На уровне. Не отвлекайся от приборов, не торопись с заходом на посадку. Последний разворот начинай чуть раньше, чтобы крен не слишком увеличивать. Вопросы есть?
Вопросов у меня не было. Так и доложил. И в ту же ночь вылетел самостоятельно.
Боюсь не сумею, как надо, рассказать про ночное небо. Эт-то такое, такое… Сперва, пока разбегаешься по бетонке, неба вроде нет – одна чернота впереди, да ограничительные фонари слева и справа мелькают, а потом, когда машина в последний раз чиркнет колесами о бетон и уйдет в набор высоты, небо словно повалится, полетит тебе в лицо. В безлунную ясную ночь оно так и норовит опутать человека бестолковой паутиной звезд…
Все ты твердо усвоил, зачеты сдал, законную пятерку получил, знаешь – отвлекаться от приборов нельзя, таращиться на звезды – смерти подобно, чистейшее безумие, на этом погорели сотни, нет – тысячи твоих товарищей, поддавшихся коварному очарованию ночного неба, его манящей, словами невыразимой красоте. Только знать истину мало. Надо еще, как говорил мой фронтовой командир эскадрильи, уметь брать бога за бороду: подниматься над обстоятельствами, пересиливать соблазны судьбы.
Перед ночными полетами летчику полагается отдыхать, так записано в приказах, отражено и обосновано в специальных инструкциях – исключить лишние перегрузки, лишние переживания.
До обеда меня никто не беспокоил, никуда и ни для чего не требовал, а потом вдруг позвали к замполиту.
– Имеется серьезный разговор, – сказал Щусев, не глядя мне в глаза, что было явным признаком – чем-то недоволен. – Миненко, не ошибаюсь, ваш?
И разговор пошел о механике из моего звена. Замполита интересовало, почему старший сержант Миненко слишком часто отлучается из гарнизона?
– Миненко не отлучается, – сказал я, – во всяком случае, самовольно… я его периодически отпускаю.
– Тем хуже. Существует порядок увольнения – общий и обязательный – этот порядок следует соблюдать. Подчеркиваю, всем!
Чувствую, как нарастает во мне раздражение, и отлично понимаю – надо держать себя в руках. Со всей деликатностью напоминаю: срок срочной службы в Военно-воздушных силах для сержантского состава определен законом в четыре года (так было в ту пору), а Миненко трубит уже седьмой, хотя на сверхсрочную не просился. Человек живет в казарме, в столовую, на аэродром, раз в неделю в кино его водят строем…
– Ну и что? Один ваш Миненко в таком положении? Обстоятельства заставляют.
– Обстоятельства не должны быть выше закона, товарищ подполковник.
– Да? Грамотный! И – демагог. Может, Главкому объяснишь и посоветуешь, что ему надо делать, а что не надо?
– Отчего же не посоветовать, если представится случай… – начал было я, но договорить не смог.
– Все! Кончай болтовню. Конкретно – куда и для чего отпускаешь своего Миненко?
– Миненко исполнилось двадцать шесть, вам не кажется, что у мужчины такого возраста есть вполне естественные физиологические потребности…
– Чего-чего? – снова перебил меня подполковник. – Потребности?! Потворствуешь, значит. Твой кобель по бабам, а ты одобряешь! Благодетель нашелся. Аморалку разводить не позволим. Чего моргаешь? Сколько он баб отоварил?
Конечно, я знал – так не надо, но не удержался:
– Твое ли это дело чужих баб считать? Свою ублажай, если можешь, и радуйся…
– Вы… вы, что себе позволяете, старший лейтенант?! – задохнулся в гневе замполит.
– Не больше вашего, товарищ подполковник. Никто не давал вам права оскорблять честь и достоинство подчиненных, равно как обращаться ко мне на ты. Читайте устав перед сном.
Потом меня призвал командир эскадрильи.
– Та шо у тебе с комиссаром стряслось?
– С каким еще комиссаром?
– З якым, з якым… шо у нас их – десять? Со Щусевым?
– Он не комиссар, – сказал я, – только замполит.
Гесь сверкнул своим черным, с сумасшедшинкой глазом – хитрюги и великого дипломата – и приказал:
– Зараз, одна нога тут, друга – там… Молчи, демагогист! Зараз к замполиту давай и скажи: бильше не буду… Извиняюсь… И не объясняй, шо вин не летчик, не доказуй: боевые листки – еще не авиация; не спрашивай, скильки он весит, какая тебе разница: сто в нем килограммов или тильки девяносто шесть?! Давай, чеши! Время уходит… Ты литать хочешь?! Так зараз, зараз давай!
Летать я хотел. И еще: я не мог подвести Колю Геся.
Батю, золотого нашего командира…
В назначенное плановой таблицей полетов время, я начал разбег. Огни ограждения, набирая скорость, ринулись мне навстречу. О замполите я приказал себе не думать. О своем малодушии – тоже. Думать можно и надо было о сохранении направления разбега, о скорости отрыва машины от земли.
В положенный момент мой «мигарек» отделился от бетона и начал резво набирать высоту. Вдоль фонаря пилотской кабины, словно облизывая остекление, промелькнуло что-то серовато-сизое… Еще и еще… Не сразу сообразил – это встречает меня редкая, разорванная облачность. Покосил глазом на консоль – с кончика крыла, оснащенного именно на этот случай специальной кисточкой, стекало прихотливо закрученное голубоватым жгутом статическое электричество. Красиво, хотя и жутковато.
Вернулся взглядом к приборам.
Крен? Нет крена.
Скорость? Нормальная скорость.
Набор высоты? Хороший набор.
И снова: крен? Скорость? Курс?
На высоте трех тысяч метров я поднял голову и впервые огляделся вкруговую. Три четверти неба сияли неправдоподобно чистыми большими, блестящими звездами. Звезды дрожали, струились, как живые подмигивали, будто звали: давай к нам, парень! Только в южной части горизонта было темно. Глухую черноту время от времени перечеркивали долгие, растрепанные потоки белого, пронзительного света.
Свет этот перемещался бесшумно, ветвился, исчезал и возникал снова. На юге бесчинствовала гроза. Усилившиеся радиопомехи, – в наушниках шлемофона все время щелкало, трещало, завывало – подтверждали – впереди гроза.
Как полагается в таких случаях, я доложил на командный пункт – впереди по курсу гроза. С трудом разобрал – велели набирать высоту, чтобы пройти верхом, над грозой, а если не успею вылезти выше облаков, возвращаться.
«Не задерживайтесь, командир, – сказал мне перед вылетом механик Миненко, – а то я буду волноваться». Теперь вдруг вспомнилось – он будет волноваться!
Пять, шесть, семь тысяч метров.
Молнии приближались, облака цепляли за крылья, скользили по фонарю. Вся машина была словно в голубом пламени. В наушниках шлемофона трещало несусветно. Подумал: ничего не поделаешь, надо возвращаться. Доложу и – на обратный курс. Но тут меня основательно тряхнуло, подбросило и вынесло к звездам. Гроза осталась ниже.
А над головой сияли сотканные из сокровищ Шехерезады, изо всех богатств Лувра и Эрмитажа причудливейшие созвездия, словно сказочный волшебник разметал все богатства земли по непроницаемому бархату ночи, разметал и высветил каждую грань.
Вспомнил: когда-то в наш гарнизон приезжал знаменитый гипнотизер-манипулятор. Выступая в доме офицеров, он пригласил на сцену всех желающих. Поднялся и я, признаюсь, с твердым намерением не поддаваться! Гипнотизер шептал: у вас закрываются глаза, тяжелеют веки, вы засыпаете:.. Маэстро делал пасы… Мне стало смешно и мысленно я произнес: вот хрен тебе! Спи сам!
– Не мешайте работать, – сказал маэстро мне строго, будто услышал непроизнесенные слова, – быстренько сойдите со сцены. – И мне пришлось вернуться на свое место в зале. Кажется, я был даже горд тогда.
Именно – тогда.
А теперь я просто не понял, что случилось: неожиданно звезды заскользили куда-то вправо и начали исчезать. На кабину ринулись косматые облака.
Откуда? «Собери» стрелки, – приказал я себе. Но стрелки не желали подчиняться, они безумствовали и никак не «собирались».
Все я вроде знал, все до последней крошки как будто понимал, вес сто раз растолковывал другим и вот… коварное очарование ночи подловило меня, загипнотизировало и теперь, кажется, убивало.
Поглядел на высотомер. Шесть тысяч метров. Время еще есть. Надо первым делом уменьшить скорость. Убираю рычаг управления двигателем до упора, но скорость почему-то не делается меньше. И высота продолжает падать – пять восемьсот… пять двести… Что показывает авиагоризонт, понять невозможно.
Где-то на трех тысячах метров решаю: надо катапультироваться, ждать больше нечего. Так велит здравый смысл, но…
Катапультироваться? А зачем? Чтобы потом, на земле писать и писать объяснительные бумаги, доказывая – я не верблюд: не делал в полете того, этого, а исполнял инструкцию вот так и этак. Мне не будут верить, заставят снова и снова переписывать объяснительные бумаги, а сами, тем временем, начнут перебирать все случаи проявленного мной неподчинения, каждую попытку иметь собственное мнение, мои дерзости. И тут уж ничего не упустит замполит. У него все пойдет в строку – до увольнительных механику Миненко включительно… А для начала, так сказать, береженого бог бережет, меня отстранят от полетов.
Так стоит ли катапультироваться, если потом не летать? Жить, понятно, охота. Но не зря, наверное, не склонный к лирическим преувеличениям, наш Батя сказал однажды:
– Летчики не погибают, то – брехня, просто они иногда не возвращаются из полета.
Высотомер показал две тысячи метров… тысячу семьсот… почему-то я еще медлил. Сразу, как-то вдруг ужасно захотелось пить. И тут я увидел над головой тускло поблескивавшую сиренево-черную полосу. Не сразу сообразил – или это Волга? – Волга в слабой оторочке ночного тумана выглядела именно так, но почему над головой?
Высоты оставалось девятьсот метров.
Пока сознание фиксировало эти последние метры, руки сами обернули самолет вокруг его продольной оси – из перевернутого положения в нормальное, осторожно подвинули рычаг управления двигателем вперед.
Высота еще упала – шестьсот метров, четыреста, и тут снижение, наконец, прекратилось. Торжествовать у меня не было времени: осторожно крадучись, набирая высоту, я скосил глаз на стрелку радиокомпаса. Аэродром лежал впереди и справа, подсказала стрелка. Поглядел на топливомер – керосина не бог знает сколько, но дойти до дому должно хватить.
Из-за сильных грозовых засветок на локаторе маршрутные полеты той ночи толком прослежены не были. Локаторщикам, понятно, сделали крупный «втык» по этому поводу, а мне повезло: по совершенной случайности время посадки почти точно совпало с проставленным в плановой таблице. И никто меня поэтому ни о чем не спросил: улетел по плану, прилетел – по плану… А сам я ни о чем распространяться не стал.
Рассказываю теперь.
Кому и для чего?
Боюсь, если вы этого не ощутили сами, никакой развернутый комментарий мне не поможет. Значит, плохой я рассказчик.
И все же: во время большой войны я был летчиком Карельского фронта. Холодина, темнотища всю зиму, метели, ветры… И вот однажды мы получаем подарок от… королевы Великобритании – в больших прозрачных пакетах королева союзной державы прислала нам, мерзнущим пилотягам Карельского фронта, замечательно удобные летные костюмы из тонкой натуральной овчины. И в каждый пакет была вложена записка:
«Желаю жизни! Елизавета».
Увы, я не король, но кто может мне помешать пожелать жизни всем летающим?!
Благодарю за внимание.
2
Разгневанный начальник штаба подполковник Решетов, устав втолковывать лейтенанту Ефремову, что его дело не рассуждать и умничать, а исполнять, как того требуют уставы Вооруженных Сил, природа военной службы и элементарный здравый, ясно, здравый смысл, в конце концов не выдержал, махнул рукой и произнес с придыханием:
– А теперь, Ефремов, вались отсюда! И, чтобы ноги твоей в этом кабинете до конца учений не было. Понял?
– Так точно, товарищ подполковник, ноги не будет, о чем речь! – тут Ефремов ловко вскинулся на руки и, отчаянно балансируя ногами, двинулся на руках к двери.
Оставшись в одиночестве, подполковник, посмеиваясь, все повторял:
– Босяк! Сукин сын… – И в эти минуты Решетов просто взахлеб любил негодяя Ефремова.
Подполковник кипел негодованием. Это я понял сразу, едва вошел в его кабинет, куда был вызван через штабного посыльного – «немедленно и срочно!» Седеющий, в тяжелом весе, Решетов монументально возвышался над просторным столом. Левой рукой поглаживал «поплавки» – два ромбика на тужурке, свидетельствовавшие, что подполковник закончил академию химической защиты и еще командную академию Военно-воздушных сил.
Доложить, как положено, не удалось: Решетов перебил на первых же словах:
– Ладно… лучше скажи: что ты тут понаписал? – И не дожидаясь моего ответа, начал читать с подчеркнуто издевательскими интонациями и намерено искаженными ударениями наиболее нелепые, на его взгляд, нюансы моего текста:
– «Обладая большими музыкальными способностями, проявляемыми постоянным участием в самодеятельности, техник-лейтенант Абрасимов, вероятно, мог бы без специальной подготовки быть использован на службе в солдатском клубе или в доме офицеров…» – Значит, бац-бац и зачисляешь офицера, технаря в балалаечники? У человека за плечами училище, три года службы в строевой части, и сам же ты вот пишешь: «Материальную часть знает хорошо, к исполнению служебных обязанностей относится добросовестно». Так где же логика?
– Абрасимов выразил желание оставить должность техника звена, товарищ подполковник, и полностью отдать свои силы и талант клубной деятельности. Там есть вакантная должность как раз.
– Ничего себе, уха! Он выразил желание! Этак может я тоже выражаю горячее стремление перейти в Большой театр?! Вы меня поражаете, Ефремов. Можно подумать, вы не в армии служите, а в какой-то там артели подвизаетесь: хочет, не хочет. А дальше, что вы тут нарисовали: «Абрасимов много читает, особенно увлекаясь англоязычной литературой. Самостоятельно изучает английский и достиг известных успехов…» – Придумать надо! Английский изучает, полиглот, понимаешь выискался! А «Устав строевой службы» он уже превзошел? И дисциплинарный – тоже освоил? Или ему некогда вникать в такие пустяки? – Скажите, Ефремов, на черта вы тут про язык написали, а?
– Увлечение литературой, я думаю, свидетельство культурных запросов человека. Изучение иностранного языка характеризует уровень развития, мне кажется. Балбес вряд ли возьмется…
Решетов потер глаза и заговорил каким-то изменившимся голосом, будто приблизился ко мне:
– Все-таки я не пойму: или ты серьезно хлопочешь за этого баяниста или, скажи честно, просто хочешь выпихнуть его с эксплуатации?
– Его и так три раза в неделю, а перед праздниками и все пять раз на репетиции в клуб забирают. У меня в звене все на Миненко держится, товарищ подполковник.
– А политотдел поддерживает вашего Абрасимова?
– Этого не могу знать. Там не спрашивал. Командир эскадрильи капитан Гесь характеристику утвердил.
– Мастера, артисты. Все грамотные: хочу не хочу, по-англицки спикаю. Вэри гуд май дарлинг. А кто, твою мать, служить будет? Нет, ты мне прямо скажи, в кадрах оставаться желаешь?
– Не понял, кого вы имеете в виду, товарищ подполковник?
– Тебя! Именно тебя со всеми твоими фокусами. Думаешь, я не в курсе? Все знаю, на три метра вглубь вижу! Ступай. Характеристику на Абрасимова сегодня же переписать. Без фокусов, как все пишут: дело знает, службе, партии и социалистической родине предан. Без бантиков и без философии. На практической работе зарекомендовал себя так-то и так-то. Факты приведи. Имел взыскания или нет, укажи. Какие, если имел, за что, когда, сняты или не сняты. Вывод. Все. Иди.
Полеты в этот день проводились во вторую смену, с пятнадцати часов. В половину неба разбежались над аэродромом мощные кучевые облака. Причудливое нагромождение будто циклопической пены, казалось, замерло в небе. Надо было долго вглядываться в призрачные очертания невесомых воздушных замков, чтобы заметить – облака медленно-медленно сближаются, растут, вспухают, как бы дышат.
В пятнадцать двадцать я взлетел.
Установил заданный режим набора высоты и сразу полез вверх.
Минутная стрелка на штурманских часах не обернулась и на два оборота, как машина вошла в белую полупрозрачную пелену, солнце исчезло, на лобовом стекле появились расплывающиеся капли.
Авиагоризонт, – сказал я себе и сосредоточил внимание на самолетном силуэтике, мягко покачивавшемся в приборе. Проверил скорость – нормально.
Машина вырвалась к солнцу: первый слой облаков кончился. Он оказался не толстым и не плотным, я не столько пробил, сколько сходу проткнул облака. А упражнение называлось: «Полет на пробивание облачности вверх и заход на посадку при помощи радиосредств, с последующим пробиванием облачности вниз».
Новые облака должны были вот-вот принять машину в свои объятья. Высотомер показывал три тысячи семьсот метров, когда я уперся взглядом в авиагоризонт: новые облака были вот, совсем рядом.
Подбросило, качнуло и сразу в кабине сделалось пасмурно. Вдоль остекления протянулись сероватые, стремительные космы, мир вроде бы остановился – кругом белое все, все белое и… ничего больше – одна белизна.
Машина набирала высоту.
Семь тысяч метров, семь тысяч триста, семь восемьсот.
Воздушная скорость росла, а приборную я соблюдал строго заданную. Поясню для нелетающих: воздушная скорость уносит самолет от цели, а приборная не дает машине упасть. С высотой они, эти скорости, заметно разнятся.
Трудяга-«мигарек» уже вылез на девять тысяч шестьсот метров, а конца края, вроде, и не предвиделось. Облака обложили меня вглухую. Никакого просвета, нигде и малой голубизны не видать.
Вспомнил Левицкую – старший лейтенант, начальник нашей крошечной аэродромной метеостанции – она не только «обеспечивала» полк погодой, но еще дважды в году – весной и поздней осенью – принимала у всего летного состава зачеты по метеорологии. На экзаменах она бывала строга и бескомпромиссна, она вполне рассчитывалась тут с нами за шуточки в свой адрес, за попытки видеть в ней женщину, а не только офицера, кстати, женщину довольно привлекательную. Так вот, Левицкая учила нас: летняя мощно-кучевая облачность, развиваясь во второй половине дня при условии сильного нагрева почвы, редко превышает своей верхней кромкой высоту в восемь-девять тысяч метров.
Кажется, мне достался по Левицкой именно редкий случай. Ну, что ж, даже интересно.
Нажимаю на кнопку включения передатчика и на всякий «пожар», чтобы потом не начитывали и не ругали, докладываю земле:
– Я «Мак-четвертый», высота девять восемьсот, продолжаю пробивать облачность по прямой. Как поняли? Прием.
– «Мак-четвертый», – мгновенно откликнулась земля, – повтори-ка высоту!
– Десять ровно, – сказал я, для верности еще раз взглянув на высотомер. – Облачность пока не кончается.
– Внимательно следи за приборами, – чуть помедлив, ответила земля, – и докладывай высоту. Понял?
Как было велено, я следил за приборами и докладывал высоту. Вот уже двенадцать тысяч метров, а облака не кончаются.
– «Мак-четвертый», как обстановка, – во второй раз запрашивает земля, и, хотя голос руководителя полетов звучал вроде обычно, я все-таки ощущал – а Батя волнуется: больно старательно он выговаривал слова и паузы затягивал.
А что я мог доложить нового, успокоительного? Высота перевалила тринадцатый километр, вокруг все белым-бело. Вертикальная скорость начала уменьшаться, на отклонение рулей машина реагировала теперь вроде в задумчивости, с запозданием, будто мыслила: или слушаться, или плюнуть?
Странные мысли приходят в полете, когда возникает вот такая – непредвиденная ситуация: от меня ничего не зависит, пробиваю облака, сохраняю заданный режим полета и… и все… остальное во власти облаков и машины, если, конечно, земля не прикажет развернуться вслепую и снижаться по приборам. Земля, однако, помалкивала. Совещались, небось: верить мне или не верить – по науке такой облачности не бывает.
– «Мак-четвертый», какая высота?
– Четырнадцать пятьсот, – сказал я, – сейчас побью мировой рекорд Коккинаки. – Действительно, когда-то, очень давно, еще в 1930-е годы Владимир Константинович Коккинаки поднялся на 14575 метров, тогда это был самолетный потолок мира.
– Не болтай, Коккинаки! – по-домашнему усмехнулся Батя и казенным голосом велел: – Внимательно следи за приборной скоростью.
– Понял, слежу.
Над головой посветлело, белизна стала редеть, будто вместо полотняной занавеси, господь растянул надо мной кисейное покрывало. На пятнадцати тысячах метрах облака, как срезанье, оборвались. Мир обрел густо-синюю окраску и слепящее солнечное сияние. Воздух утратил плотность, крылышки заметно ослабели, держаться в полете машине стало труднее. Разворачиваясь на обратный курс, засекая по штурманским бортовым часам время, я все время помнил: никаких резких движений, не упускать скорость.
– Я – «Мак-четвертый», облачность пробил. Высота пятнадцать тысяч сто. Разворачиваюсь на обратный курс. – Доложил я земле.
Теперь машина шла над чуть всхолмленной поверхностью облаков, и от того, что эта поверхность была близко, скорость сделалась физически ощутимой. Тоненькая стрелочка радиокомпаса замерла на нуле и это означало – иду на дальнюю приводную. Режим я соблюдал точно, горючего пока хватало. Земля не запрашивала ни о чем. Меня не тревожили никакие сомнения. Жизнь! Можно было просто лететь, перемешаться в сверкающей, холодной синеве и знать: вот пошевелю ручкой управления и машина накренится, пойдет тихонечко в разворот, а можно опустить фюзеляж, крылья, весь самолет в облака, оставив торчать над белой равниной только прозрачный фонарь, и тогда бешеная скорость ударит в глаза, захлестнет, а я прищурюсь и буду пронзать пространство, отбрасывать назад облачную пену и с ней – расстояние и время. Это надо пережить, почувствовать, чтобы по-настоящему оценить небо и смириться с землей, которая, увы, не так часто бывает ласкова со своими летающими сыновьями.
Ни с того, ни с сего я начал вдруг сочинять «письмо», пребывавшему подо мной, с принижением в пятнадцать тысяч метров, подполковнику Решетову.
Василий Кузьмич, позвольте так, без чинов? Я ведь обращаюсь к вам не официально, а как говорили прежде – в приватном порядке. Вот думаю: ваши две, как вы любите напоминать, с отличием законченные академии, могут сделать честь любому армейскому офицеру и послужить предметом зависти всякого, кто носит свой маршальский жезл еще в ранце. Это – ясно. А вот в силу занимаемой мною незначительной должности и невысокого воинского звания, в силу полной непричастности к полковому Олимпу, судить о вашем соответствии занимаемой должности не смею и не берусь. И все-таки, случись мне принять под командование наш полк (предположение чисто гипотетическое, из области фантастики скорее) вас в должности начальника штаба я бы, пожалуй, оставил. Исполнительности вам не занимать!
Странно, не будучи с вами почти никак связан, не находясь в прямой зависимости от вас, я почему-то часто думаю, Василий Кузьмич: что вы за человек?
Помните, прошлой зимой мы стояли в строю при двадцатипятиградусном морозе и ветре, и вы, уловив настроение людей, явно не одобрявших это бессмысленное, затянувшееся построение, изрекли:
– К морозу надо относится критически!
При этом в отличие от нас, одетых в форменные шапки-ушанки, вы были в парадной синей фуражке, вы смотрелись этаким лихим гусаром и не скрывали своего презрения к нам. Помните?
В тот день вы отморозили уши. Многие откровенно злорадствовали, увидев вас вечером в доме офицеров с забинтованной головой, а я все думал тогда и теперь думаю: откуда у вас задор и лихость перед широкой публикой и откровенная угодливость, преувеличенное щелканье каблуками, когда на горизонте возникает дивизионное, не говоря уже о более высоком начальстве? Как сочетаются ваши две академии, завершенные с отличием, с постоянной присказкой: «Уж больно ты грамотный, как я погляжу!» А ваше нескрываемое осуждение малейшего намека на интеллигентность, на раскованность духа в подчиненных?
Вы давно и благополучно служите в авиации, вы безукоризненно, так считается, составляете отчеты, но делаете вид, что не понимаете, когда вам говорят: если летных дней в минувшем месяце, вместо, допустим, шести, было восемь, то процент часов, затраченных на теоретическую подготовку, будет непременно ниже ста. И ничего криминального в «недовыполнении» плана, хотя бы и по марксистско-ленинской подготовке, тут нет и быть не может…
Но и это не главное.
Авиация – это летание. И только в полетах решаются все задачи, возлагаемые на Военно-воздушные силы страны. Тысяча раз справедливо – всякий полет начинается и должен завершаться на земле, никто не станет спорить – от наземной подготовки зависит очень-очень-очень многое, но… смотрите мне в глаза и, пожалуйста, ответьте: кто все-таки при всем при том первое лицо в нашем роде войск?
Молчите? И в глаза не хотите мне смотреть. Вот за это, Василий Кузьмич, вас и не любят. Ведь язык у вас не поворачивается выговорить – летчик! А если я сейчас заговорю о воздушном братстве, не делающем формального различия между летающим лейтенантом и летающим генералом, подразделяющим всех носителей голубых петличек на пилотов и на обтекателей, то есть обслугу и прислугу, вы немедленно обвините меня в авиачванстве, зазнайстве и, бог знает, каких еще грехах. Такое уже было, когда я принародно на собрании сказал, что нелетающий замполит не может служить авторитетом никому из летчиков… С меня до сих пор взыскание не снято, хотя институт летающих замполитов давно уже утвержден и действует.
Ах, черт подери, какая досада: стрелка радиокомпаса качнулась и поползла вниз, к отметке в сто восемьдесят градусов. Я прошел над дальним приводом. Надо отворачивать вправо и строить маневр для захода на посадку. Жаль, мое «письмо» остается незаконченным.
Слезать с высоты, как ни странно это может вам показаться, куда труднее, чем карабкаться хоть на какой распотолок, Психология! Есть старая авиационная побасенка: тертый калач-пилотяга рассказывает молодым о сути слепого полета: «Пробиваю, значит, облачность. Нет земли, нет земли… нет земли… нет земли… нет… и сразу – полный рот земли!» Вероятно, в этом все дело: какие ни совершенные у тебя приборы и радиосредства, а в дальнем закоулочке мозга гнездится тревога, прячется прирученный страх перед землей – единственным и бескомпромиссным судьей всех летающих. Мы никогда не говорим об этом, но всегда помним: Земля принимает в свои объятия и молодых и старых. Земля казнит и милует, не обращая внимание на погоны, и жаловаться тут не приходится. Бессмысленно жаловаться. Вот почему пятнадцать тысяч метров вниз, сквозь облачную муть кажутся куда длиннее, чем те же метры вверх. Это вам не фунт дыма – благополучно слезть с высоты.