355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Хруцкий » Окаянные дни Ивана Алексеевича » Текст книги (страница 6)
Окаянные дни Ивана Алексеевича
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:28

Текст книги "Окаянные дни Ивана Алексеевича"


Автор книги: Анатолий Хруцкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)

Свое стояние перед зеркалом жене объяснил так:

– Сенатора помнишь? Так вот, добивался как-то я у него: как чувствует себя? замечает ли, что стареет? Ответил старик: "Замечаю и чувствую. На лице страшная усталость. Одна только усталость, и никакого больше выражения лица..." А я вот не чувствую усталости на лице. И выражение присутствует мерзкое выражение лица. И тогда возникает вопрос: может, еще не пора приводить свой стол в порядок? И время есть?

Разумеется, половина не нашла ничего умнее, как предположить:

– Ты, должно быть, сегодня в плохом настроении.

– Да я всегда в плохом настроении! Нечего и спрашивать! Я знаю, о чем ты сейчас подумала. Все вы тарахтите о моем тяжелом характере. Да он и для меня тяжел! А что делать?.. Вон я объявил, что Достоевского ненавижу, и Леониду на днях подтвердил. Так соображать же надо, что всего-то и хочу сказать: инородный он для меня! Наукой давно доказано, что у всякого человека своя группа крови. А крестьяне наши и без науки испокон это знали: есть барская и есть мужицкая. Вот и я Достоевского всего лишь разной крови с собой считаю!.. А тебя я насквозь вижу! Вот сейчас ты сказала себе: бушует ни из-за чего. Да как же ни из-за чего, если я хотел спросить простое о симметрии моего лица, так ведь ты обомлеешь от этого наипростейшего вопроса. А то и креститься начнешь!.. Восхитительно! В гимназии отличницей была, а не знает, что как только лицо становится симметричным, человек тут же помирает. Вот, вот, вот! Все вижу! Все вы сплетничаете обо мне: как просыпается, тут же о смерти вспоминает. А интерес этот у меня чисто практического свойства. Примусь за очередное дело, а не успею? Успею, а никому это уже не надо, – с этим как?.. Читатель стареет вместе со своим писателем. Старик еще пишет, а читатели его давно на том свете. Так зачем писать? Для кого?.. Молчи, все равно пустое скажешь!

– Ян, ну нам ли бояться смерти? Мы так долго живем. А грехи, если ты их боишься...

– Грехи? Великолепно! Мне со всех сторон и всю мою жизнь талдычат о грехе гордыни. А я из отчего дома с одним крестом на груди ушел. Остальное – сам. И если я лучше всех пишу, чего мне делать? Молчать? Нет, я так и заявляю – лучше всех! Алданов о магнетизме моем говорит, о каких-то волнах, мною распространяемых. Я кому-либо повторяю эту чушь? Нет, ты вспомни – повторял или не повторял? То-то!.. Я талантлив чем-то божественным. Это Он вложил в меня талант. И я говорю: "Господи! Продли мои силы для моей бедной жизни в работе и красоте, что вокруг". Нет у меня грехов!.. Ты чего пришла?

– Ян, сегодня ты, считай, без завтрака. И я не знаю, из чего готовить обед.

– Очаровательно! А я тут при чем?

– Не послать ли нам телеграмму нейтралам – в Швецию или Швейцарию – с просьбой о помощи? Несколько продуктовых посылок нас могли бы спасти.

Иван Алексеевич вдруг ослаб и вынужден был присесть на диван. Все вышло так, как он и предполагал: он о своем, она о своем. И Швеция, и Швейцария прекрасно обходятся и без него, про остальных и говорить нечего – остальные воюют, им солдат кормить надо, а не Ивана Алексеевича.

Они сидели и молчали, Иван Алексеевич глядел в никуда, Вера Николаевна на мужа. Наконец Иван Алексеевич пошевелился и убежденно заметил:

– Этим миром правит сатана. Бог создал мир прекрасным, но сатана взял власть сперва тайно, а потом и явно, для начала в России и в Германии. Но и в аду, говорят, обживешься, так ничего...

Вера Николаевна поспешно перекрестилась.

– И нечего креститься! Возьми в руки Откровение Иоанна! Называется диаволом и сатаною, обольщающим всю вселенную. Низвержен на землю, и горе живущим на земле! – Иван Алексеевич поднялся, подошел к железному ящику, достал деньги, передал их жене со словами: – Последние. Если Алданов как-нибудь не исхитрится прислать, то конец...

Вера Николаевна перебирала в руках купюры, решилась сказать:

– У тебя очень религиозная душа. Но ты закрываешься. Даже в письмах таишься. А ведь знаешь, что их будут хранить и читать долго. Мог бы все же и написать о своей глубокой вере...

– Опять за свое! – с раздражением прервал жену Иван Алексеевич. – Мир по-прежнему языческий. У него много богов. Какой символ веры ангелу смерти предъявить – задумаешься. Но с Магометом мне лучше не встречаться – он не терпит запаха коньяка. А вот индуистское перевоплощение после смерти заманчиво. Как насчет червяка, а?.. Да не пугайся ты! У червяков тоже свое существование, и они, должно быть, тоже глядят на нас с изумлением: как можно так жить!.. А вообще-то я ни перед кем предстать не боюсь. В литературу меня Он определил. Я худо распорядился данным мне? Смею уверить, я оправдал Его надежды. И литературной проституцией никогда не занимался! А характер – что ж. Создателю зачем-то надобно так, чтобы все хорошие сочинители характерами своими были изуродованы... Ступай, трать последнее. Однако начни с фляжки коньяка. И не вздумай говорить, что позабыла!

Вера Николаевна покинула комнату, Иван Алексеевич с мрачным и решительным лицом подошел к письменному столу и принялся рвать "Мещерского". Рвал на мелкие клочки, и возможности не допуская вернуться и сохранить – собрать, склеить, переписать.

Потом, после этой не столь физически, сколь нравственно утомительной процедуры долго отдыхал в кресле. Сидел с закрытыми глазами. Пощупал пульс, еле отыскал. Пульс бился слабо и часто, Наполеона или великого князя никогда не достичь. Тихо засмеялся шутке... "Мещерский", кажется, сильно разозлил неудачей. Такого острого желания работать давно не было. Вчера, – еще не решив, но уже предчувствуя сегодняшнюю экзекуцию, – до глубокой ночи перебирал старые записи, и тут на него хлынуло столько тем, что не на книжку, а на десяток томов хватило бы. Оттого и вглядывался нынче в свое лицо, отыскивая асимметричность.

Иван Алексеевич встал с дивана, подошел к иконам в углу комнаты. Для смягчения перехода от обыденности к высоким словам молитвы он часто начинал с оправдательных молитвенных слов собственного сочинения. Так поступил и нынче, сказав иконам: "Когда я сомневаюсь, есть ли что-нибудь, кроме здешней жизни, стоит мне вспомнить Лермонтова, чтобы ответить – есть! верую! Ибо был он и послан, и поддержан в краткой жизни великого труда своего, а по исполнении замысла Твоего возвращен для других дел..."

Потом стал молиться по канону. Под конец дотронулся до оклада иконы, с которой на него глядели Богородица и Младенец, и сказал:

– Помню, что пути Ваши выше путей моих и мысли Ваши выше мыслей моих. Простите гордыню мою, что и свое слово в памяти поколений запечатлеть страстно хочу...

Посветлев настроением, вернулся к столу. Сколько же таких вот столов расставлено по свету! И на них написанное обретает свою судьбу, листьями с дерева разлетаясь в память или в забвение.

Читать Ивана Алексеевича будут немногие, хотя бы потому, что нет беднее беды, нежели печаль. И в век невиданных катастроф лишним – печалью его писаний – обременяться не станут... А через полсотни лет, когда, может быть, поутихнет страшный век и поуспокоится, имя Ивана Алексеевича затеряется среди многих имен. Однако Ему оно будет известно, и Он распорядится им, как сочтет. Может, и во благо России напоминанием:

сухие проселки среди блестящих в утреннем пару пашен; лес, солнечный, светло-зеленый, полный птичьего весеннего пения, прошлогодней гниющей листвы и первых ландышей;

жаркий полдень, белые облака плывут в синем небе, дует ветер, то теплый, то совсем горячий, несущий солнечный жар и ароматы нагретых хлебов и трав. Солнце печет все горячее. А воздух все тяжелеет, тускнеет, облака сходятся все теснее и, наконец, подергиваются острым малиновым блеском, громыхает... Был потом мрак, огонь, ураган, обломный ливень с трескучим градом; все и всюду металось, казалось гибнущим; в доме крестились и повторяли: "Свят, свят, свят!";

и лунные летние ночи, когда во всем мире такая тишина, что кажется чрезмерной, а в прозрачном ночном небе теплятся редкие звезды, мелкие и мирные и настолько бесконечно далекие и дивные, истинно Господние, что захочется встать на колени и перекреститься на них.

И напоминанием о той девушке, в которой вся разбросанная по иным писаниям его любовь к женщинам:

она подбегала, вся точно совсем новая, с прохладными душистыми руками, с молодым и особенно полным после крепкого сна блеском глаз, поспешно оглядывалась и целовала меня;

а на балу поражала ее юность и тонкость: схваченный корсетом стан, легкое и такое непорочно-праздничное платьице, обнаженные от перчаток до плечей и озябшие, ставшие отроческими руки, еще неуверенное выражение лица; только прическа высокая, как у светской красавицы;

все произошло как-то само собой, вне нашей воли, нашего сознания; а после она встала с горящим, ничего не видящим лицом, поправила волосы и, закрыв глаза, недоступно села в угол...

Бетховен достиг мастерства, когда перестал вставлять в одну сонату содержание десяти. Самое короткое и пронзительное – только на это остались силы. Идти в глубину без страха и фарисейства.

Это будет книга о любви, всегда обреченной, ибо она несовместима с земными буднями, и расставание неизбежно, оно предопределено. Иван Алексеевич уже видел свое писание целиком, хотя еще предстояло придумать историю девушки, давным-давно шедшей перед ним в сером костюме, в серенькой, красиво изогнутой шляпке, с серым зонтиком в руке, обтянутой оливковой лайковой перчаткой; и историю про жену деревенского старосты, которая горячо шепнула: "Барин, завтра он с ночевкой в городе, приезжайте на прощание, таилась, а теперь скажу: горько мне расставаться с вами"; и историю, в которой должна быть смешная фраза юной грешницы: "Только за ради Бога не дуйте мне в шею, на весь дом закричу, страсть боюсь щекотки"...

Он уже выбрал и название книги. Решил – "Темные аллеи". Но приходила на ум и фетовская "холодная осень": "Какая холодная осень! Надень свою шаль и капот. Смотри – меж чернеющих сосен как будто пожар настает..." Фет писал о восходе луны. Но это – "холодная осень" – изумительно точно, всего двумя словами передавало печаль разлуки и с летом, и с женщиной, и с жизнью. Этими двумя словами непременно – так уже решил – будет называться новелла, которую Иван Алексеевич еще не сочинил, но для нее он уже знал заключительные фразы. Женщина вспоминает: "Что же было в моей жизни? Только тот холодный осенний вечер. Все остальное – ненужный сон. И я верю, горячо верю: где-то он ждет меня с той же любовью и молодостью, как в тот вечер, когда он сказал при расставании: "Если убьют, ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне". И я пожила, настрадалась и теперь уже скоро приду..."

Люди бессильны перед историческими обстоятельствами. Людей объединяют и куда-то ведут не самые умные, не самые совестливые и незлобливые, а кто случится. Но некие силы для какой-то высшей необходимости пишут в той большой истории и маленькие истории о простых мужчинах и женщинах.

11

Вера Николаевна вошла в кабинет беспричинно, просто соскучившись. Вошла и оторопела. Иван Алексеевич был празднично одет. На нем была белая крахмальная рубашка, которая обычно висела свежей в шкафу на случай нежданного появления кого-либо значительного. Но последний раз рубашка понадобилась еще до войны, хотя ее до сих пор меняли каждый месяц – муж был требователен. Иван Алексеевич накрывал стол на два прибора. Уже стояли рюмки и бокалы и были разложены салфетки, они тоже хранились в кабинете на тот же особый случай. У Веры Николаевны душа ушла в пятки: либо Иван Алексеевич кого-то ждал, а она оказалась в неведении, – ну, теперь начнется! – либо он пригласил кого-то из домашних, но, уж конечно, не ее.

– Милости прошу! – позвал Иван Алексеевич. – Завтракаем вдвоем и с вином. И не вздумай кому-либо проболтаться! Тут же набегут пустое молотить и коньяком запивать.

– Я сейчас. Переоденусь только...

Переодеться, однако, было не во что – Вера Николаевна туалетами своими давно не занималась. Она надела праздничные туфли, купленные с Нобелевской премии, и накинула на плечи шаль, вывезенную еще из России. Потом взяла кое-что из кухни и без всякой радости отправилась на свою Голгофу: когда за столом был кто-нибудь еще, она чувствовала себя поспокойней.

– Bonsoir, monsieur, – сказала она, входя и поддерживая игру в завтрак с вином. – Твоя любимая ветчина и котлеты моей выделки. Вчерашние, правда, и холодные.

– Шикарно! У меня для тебя тоже кое-что припасено вкусное. Вот!

В руках у Веры Николаевны оказалось дореволюционное меню знаменитого московского ресторана.

– Читай вслух! – приказал Иван Алексеевич.

Вера Николаевна села на бугристый диван и принялась читать:

– Рассольник, борщ, флотские щи...

– Первые блюда пропускай. Я же сказал – мы завтракаем!

– Битки по-казацки, бифштекс по-татарски, шашлык по-карски, гурьевская каша, телячья котлета...

– Ты же знаешь – телятину я не ем. Что для настроения рекомендуют?

– Вино красное. Зубровка. Водка смирновская. Перцовка. Коньяк завода Кустова.

– Закуски?

– Икра черная и красная. Осетрина холодная. Семга. Сельдь дунайская. Огурчики малосольные корнуковские.

– Недурственно погуляем! Прошу к столу, chere amie. – Иван Алексеевич подал жене руку и проводил ее к столу. Подставив стул, помог устроиться и сел напротив. Наливая в бокал вино, а в рюмку коньяк, – водка смирновская на вилле Жаннетт давно не водилась, – сказал наконец о причине торжества: – Кажется, под Москвой немцам все же дали по-настоящему. Похоже, радио не лжет.

Иван Алексеевич выпил коньяк и склонился – нет, не к любимой ветчине, а к вырезкам из газет, что предусмотрительно положил рядом. Поискав, нашел нужное и протянул жене.

Вера Николаевна взяла в руки снимок, сделанный, видимо, с аэроплана. Надпись – Дюнкерк, британские войска в ожидании погрузки на корабли. От моря и по всему голому, без растительности побережью петляла широкая лента уходящих с материка на свой остров англичан. На втором листе, врученном ей Иваном Алексеевичем, было сообщение месячной давности о том, что Хитлер распорядился сократить военное производство чуть не вполовину за ненадобностью.

Иван Алексеевич кипел:

– Даже с моим недюжинным воображением, даже в наше изумительно голодное время нельзя представить такую очередь! И эта очередь из не желающих сражаться военных! Точно так же эти англичане бежали из Мурманска, бросив Россию большевикам. Как после этого можно верить Черчиллю? В удобный момент любого предаст! У них, видишь ли, нет друзей, у них только интересы!.. А вторая заметка насчет сокращения производства – как тебе это нравится? Только полный кретин может предположить, что царствовать в десятках захваченных стран можно, сокращая военное производство! Кретин! Полный кретин! – Иван Алексеевич, радуясь удачно найденному слову, объяснил: – Так и предполагал, что когда-нибудь это слово крайне пригодится. Отчетливо помню тот миг из детства, когда я его впервые услышал. Оно потрясло меня своей зловещей таинственностью – кретин... – Он взялся за пустую рюмку.

– Ян... – Вера Николаевна попыталась остановить мужа.

– Муромцева! – Когда Иван Алексеевич был в хорошем настроении, он часто называл жену ее девичьей фамилией. Так, по фамилиям, общались друг с другом ее гимназические подруги. – Торговаться будем после третьей... Итак, до весны зима прикроет своим щитом русские армии, – с этим все ясно. И хотелось бы Господа нашего... – Он подчеркнул слово "нашего". – И хотел бы Господа нашего за это поблагодарить. Но мы сделаем сие в часовне, куда непременно после завтрака прогуляемся. А сейчас я хочу поднять бокал в честь языческой Немезиды...

– Это плохая богиня.

– Плохая? Помилуй!

– Это богиня возмездия.

– Вот теперь я верю, что ты с отличием кончила гимназию. Это очень правильная богиня. Она разрушает всякое неумеренное счастье, обуздывает самоуверенность, карает особо тяжкие преступления. Немцам она воздаст и за Францию, и за Россию. За все! Скажу так: Россия – намоленное место. Там не знают земной меры и устремлены в божескую бесконечность. И это свойство Всевышний, видимо, считает полезным иметь на земле. Россия сильнее других народов чует приближение иного, лучшего царствия. Верую и надеюсь, она совершает свой крестный ход к воскрешению!

Иван Алексеевич выпил и откинулся на спинку стула. Салфеткой промокнул завлажневшие глаза.

– Хороший день сегодня. Есть еще такие редко умилительные дни. А в целом каждый год оказывается жестокой изменой. И самая крайняя жестокость, что даже плохой год непременно кончается. Надо бы в нашем доме гвоздь поискать... Усмехнувшись, спросил: – Отличница Муромцева, о чем я сейчас говорю? Не знаешь?.. Прежде плотники, если хотели напакостить скупому хозяину, вбивали при постройке дома гвоздь от гроба. А хозяину после этого и днем прибыли не было, и ночью покойники мерещились...

Вере Николаевне пришлось перекреститься. Иван Алексеевич захохотал:

– Не буду, не буду!.. Давай-ка для начала мы с тобой откушаем расстегаев. Как? Сегодня не готовила? Ах, Муромцева, Муромцева... Ладно, займемся ветчиной.

Он встал и, обойдя стол, положил Вере Николаевне в тарелку еду. Потом, чуть поколебавшись, слегка обнял ее сзади за плечи и поцеловал в волосы. Наполнив рюмку, пошел к радиоприемнику. Быстро отыскал на привычном месте станцию с позывными "Яблочка". В репродукторе зазвучал вальс. Вера Николаевна всплеснула руками:

– Выпускной бал в гимназии начали этим вальсом!

– А в Орле у нас его играли в городском саду...

Когда вальс закончился, Иван Алексеевич, прерывая последовавшую болтовню, радио выключил и, сев на диван и похлопав по нему, попросил жену сесть рядом. Они сидели плечо к плечу, старые и уставшие люди. Иван Алексеевич закрыл глаза и заговорил, слегка улыбаясь своим воспоминаниям:

– Степенная и очень красивая девушка с огромными светло-прозрачными, будто хрустальными, глазами. Нежного цвета, несколько бледное лицо. Изящный профиль и совершенно беззащитная шейка. Прямой пробор делит надвое темные, уложенные локонами волосы. И выражение лица такое, что знает, плутовка, свою прелесть!

Польщенная Вера Николаевна улыбалась, однако, не соглашаясь, покачала головой:

– Не знала. Всегда сомневалась в себе. Носик был излишне длинненький. Наверное, оттого, что много читала. Нянька не раз предупреждала: будешь много читать, нос вытянется.

– Да как можно! – Открыв глаза, Иван Алексеевич искренне возмутился. Этот несколько длинненький носик как раз породу дворянскую подтверждает! У меня тоже нос никогда не был курнос. – Смягчился воспоминаниями: – И я был тоже хорош: румян и синеглаз. Но тебя не красотой пленил, что, как не раз отмечал, была повыше блоковской, а зачитал. Все так и говорили: зачитал он ее! – Снова прикрыв глаза, продекламировал:

Смугла, ланиты побледнели

И потемнел лучистый взгляд.

На молодом холодном теле

Струится шелковый наряд.

Залив опаловою гладью

В дали сияющей разлит.

И легкий ветер смольной прядью

Ее волос чуть шевелит...

Вера Николаевна засмеялась:

– Услышав это, я тогда подумала, как мало у меня шансов... – Помолчав, заметила: – Как легко и много можно сказать о юной женщине. И как тяжело писать портрет старухи: морщины, седые волосы, разросшиеся брови. – Подумав, тоже прочитала:

... Без возврата

Сгорим и мы, свершая в свой черед

Обычный путь, но долго не умрет

Жизнь, что горела в нас когда-то.

И много в мире избранных, чей свет,

Теперь еще незримый для незрячих,

Дойдет к земле чрез много, много лет

В безвестном сонме мудрых и творящих.

Они надолго замолчали, потом Иван Алексеевич легонько погладил жену по руке.

– Не всем из пишущих посчастливилось найти в супружестве такого верного друга. Я угадал, когда давно записал в дневнике вещее о тебе: спутница до гроба... Я порой желал, чтобы тебя кто-нибудь обидел. Ты бы увидела, что бы я с ним сделал!

Вера Николаевна засмеялась, а Иван Алексеевич приподнял бровь, ту, что была ближе к жене, и развернулся к ней:

– Никак сомневаешься? А я тебе скажу так: башен в мире много, но люди таковы, что подавай им непременно падающую... Сколько же ты сил во мне сберегла для дела моего! А каково тебе характер мой терпеть...

– В характере у тебя обычные писательские недостатки. Всего лишь.

– Есть и сверх! Ты вот с молодости никогда не обращалась ко мне за деньгами, я и привык не доверять их тебе.

– И хорошо делал. Ничто так не старит, как лишние заботы.

– Мало и небрежно слушал твою фортепьянную игру...

Вера Николаевна отмахнулась:

– Какая там моя игра, если у нас Рахманинов играл!

– Обижать тебя стал с самого первого дня. Помнишь, ты вошла в большой синей и какой-то пушистой шляпе, а я сказал: ну, таких шляп ты у меня носить не будешь...

– Помню. Из-за этой шляпы в тот день я долго плакала...

Иван Алексеевич встал и зашагал по комнате, соображая, как бы ему половчее подобраться к теме, что по-настоящему только и занимала его в эти минуты.

– Ты рассказывала, что накануне нашей свадьбы твой брат читал тебе длинный перечень твоих воздыхателей...

Вера Николаевна по-девичьи счастливо согласилась:

– Читал! Но это была его версия. Мой же клеопатровский список совсем короткий.

– Однако ж, воздыхатели были! – Иван Алексеевич в нерешительности, так и не придумав, как подступить к теме, помолчал. – Этой историей, – он кивнул куда-то неопределенно вверх, – я сильно перед тобой виноват. И мне воздастся. И люди припомнят, и на том свете тоже... – Он замолчал и снова начал шагать по комнате.

Вера Николаевна долго молчала, глядя перед собой, потом решительно заявила:

– Ты самый верный муж, которого можно вообразить.

Иван Алексеевич резко повернулся к жене и вонзился в нее взглядом. Вера Николаевна спокойно смотрела на него снизу вверх и как-то вяло, словно удивляясь, да чего же объяснять такое, пояснила:

– Что бы со мной здесь, во Франции, стало, оставь ты меня? Ты же знаешь, полюбить другого я не могу, мне и для одной любви жизни не хватило. Пристроиться за кем-то – не сумела бы. Я дом-то свой в порядке содержать не умею. Так что бы со мной стало?.. А ведь тебе это было так просто сделать: уйти – и свободен!.. Я довольна жизнью с тобой. Начать бы сначала – хотела бы прожить так же...

Иван Алексеевич долго неподвижно стоял перед женой, потом по-стариковски потоптался, словно не зная, куда же теперь двинуться. Однако пришел в себя, выпрямился и обычной легкой походкой пошел к столу. Налил себе коньяк не в рюмку, а в бокал.

– Хочу предупредить тебя... Не знаю, как переживу, если ты помрешь раньше меня. Хотя и предвижу: этой последней несправедливости Бог не допустит. Помнишь, у тебя заподозрили рак, а я сказал: этого не должно быть! – и оказался прав. Однако уж и ты постарайся не помереть раньше моего... Так вот о чем хочу предупредить и попросить. Собственно, это и есть главная причина, по которой мы с тобой с утра вино пьем. Немцы никогда уже к Москве не вернутся. Помнишь, я говорил, что им отступать никак нельзя? Это означает, что большевики могут выкрутиться и на этот раз. Сатана силен!.. А в нашей жизни окаянных дней будет еще много. Отчаянные дни будут! И голова станет слабеть, и сил станет все меньше и меньше. Могу и дрогнуть... И оттого запомни: не вздумай поступать так, как с Куприным его жена поступила. Шкурой дохлого медведя отвезла его к Кремлю и сбросила там! – Залпом, далеко запрокинув голову, выпил коньяк из бокала и сел в кресло. – Рассказ замыслил. Очень самого даже трогает. Навеяно фетовской строчкой – "Какая холодная осень"... А рассказ вот какой. Меня убивают в страшном четырнадцатом году. Я предчувствовал это и в последнее свидание в имении в холодную осень в холодном саду завещал невесте: буду ждать тебя там, а ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне. Одного я не предвидел – всех тех страданий, что выпадут ей: проклятый семнадцатый год, холодная и голодная московская зима восемнадцатого, бегство из Москвы, из Одессы, Константинополь, нищая эмиграция одинокой молодой женщины... – Горько усмехнулся. – Так что она сильно порадовалась на этом свете. – Помолчав, закончил, уже обратившись к жене: Однако и ты не спеши ко мне. Другого раза для нас на земле уже не будет...

Вера Николаевна с бокалом в руке не шевелилась. Она пыталась вспомнить, знала ли она, что была прелестна и что лицо ее совсем недавно – каких-нибудь тридцать и двадцать лет назад! – выражало непроходящее ожидание неминуемого счастья.

Неожиданно Иван Алексеевич засмеялся:

– Привязывается частенько мотив и долго не отпускает. Вот сегодня привязалось – "Вы жертвою пали..." Это о нас с тобой!

Вера Николаевна тоже засмеялась, прикрыв глаза ладонью.

На следующий день Иван Алексеевич обошел церковь, тщательно осмотрел, куда его однажды внесут.

Но он проживет еще двенадцать лет и похоронен будет под Парижем. А через два года с того утра, когда он рассказывал жене сюжет "Холодной осени", он закончит "Темные аллеи", удивительный сборник из нескольких десятков новелл о любви. А еще через четыре года он перестанет писать даже дневник, лишь короткие и краткие записи, порой две-три в год. За полгода до смерти он запишет: "Через некоторое, очень малое время меня не будет – и дела, и судьбы всего, всего мне будут неизвестны".

Не суждено было сбыться желанию: умереть, не узнав, что умирает... Он проснется в два часа ночи испуганный, сядет на постели, испугается приближения конца еще сильнее и только затем упокоится.

Похоронив мужа, Вера Николаевна напишет в письме друзьям: "Живу в кабинете, где жил и скончался Ян. На письменном столе, на стенах его портреты, – не нагляжусь".

Такое совпадение: он умер в ночь с седьмого на восьмое ноября, в день октябрьского переворота. Эту дату он никогда не забывал. В год смерти он правил "Окаянные дни" для нового издания.

И еще совпадения. Он родился в год рождения человека, разрушившего ту Россию, в которой он жил и которую так любил. Он умрет в год смерти другого человека, несметными жертвами возвеличившего чуждое ему государство, но со смертью которого начнется распад этого государства. Даже те конструкции, для возведения которых столь широко применяются войны, производятся безжалостные убийства, причиняются несчетные страдания людям и которые кажутся незыблемыми, рушатся до удивления легко, и час обрушения приходит скоро даже по человеческим меркам.

А великое слово создает свой таинственный мир с непостижимыми свойствами вечности.

"Лишь слову жизнь дана: на мировом погосте звучат лишь письмена..."

"Да будет миру весть, что день мой догорел, но след мой в мире – есть!"


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю