Текст книги "В памяти и в сердце"
Автор книги: Анатолий Заботин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Первую ночь на передовой я провел рядом с ним. Он знал, где расположен каждый пулемет. Знал людей, их достоинства и недостатки. Мы с ним прошли весь передний край, побывали у каждого пулемета. Тараканов всюду меня представлял. Ну а я старался хотя бы коротко поговорить с командирами взводов, выяснить, что им известно о противнике, каковы их планы действия, если завяжется бой. Все – и командиры, и бойцы – отвечали примерно одинаково: «Планы? Конечно, стрелять». Ответ вроде бы правильный, но, как выяснилось, слишком поверхностный.
– Вот ты остался один, – говорю бойцу. – У пулеметного расчета. – Товарищи твои погибли. Что ты будешь делать?
К моему удивлению, боец растерялся: он не знал даже, как подойти к пулемету, не говоря уже о том, чтоб вести из него огонь. К сожалению, таким оказался не он один. Спрашиваю: «Как же вы попали в пулеметчики?» – «Очень просто, – отвечают. – Послали. Иди, говорят, воюй! Вот я и воюю».
В роте было много новеньких, прошлой зимой мобилизованных. В боях они еще не были, учебы не прошли. Оружие, что в их руках, толком не знают. Как себя вести в обороне, в наступлении, представления не имеют. Горько было во всем этом убедиться.
Анисимов, когда я ему про все это рассказал, глаза на лоб выкатил. «Как? На передовой и стрелять не умеют? Быть этого не может!» Я назвал ему взвод, расчет. Даже две-три фамилии привел. Тут уж командиру роты деваться было некуда. В тот же день он собрал командиров взводов, потребовал, чтобы немедленно организовали изучение пулемета. Смущенным чувствовал себя и Тараканов. Он по-прежнему не отходил от меня, но был крайне неразговорчив. Похоже, он казнился, что сам не догадался сделать то, с чего начал я: проверить, опросить. Наконец произнес сквозь зубы: «Пригнали на фронт не защитников Родины, а пушечное мясо. С таким войском нам не то что до Берлина, а и до Ментелова не дойти». Я не мог с ним не согласиться. Подумал с тревогой: если и на других фронтах то же самое, то о каком же летнем наступлении тогда мечтать. Конечно, бойцам эту тревогу я не собирался внушать. С ними, как всегда, я говорил о несокрушимой силе нашей Красной армии и о моральном разложении гитлеровцев.
Скоро я сжился с ротой. Ночи и дни проводил среди бойцов. В погреб к Анисимову наведывался редко. Не мог понять одного: чем этот погреб так привязал к себе нашего командира роты? Однажды он упрекнул меня:
– Политрук, ты чего не приходишь? Иль тебе в моем жилище отдыхать кажется зазорным? Тоже мне, интеллигенция!
– Да, в сыром, холодном погребе отдыхать не хочу, – ответил я. – А если по-честному сказать, – боюсь: одно прямое попадание снаряда, и нас с тобой не будет.
Анисимов пошутил:
– А по-моему, нет еще такого снаряда, нет и такой пули, от которых мы с тобой погибнем! Живи здесь!
Однако, взглянув на два высоких тополя, росших рядом с погребом, он рассудительно произнес:
– Ориентир! Немцы его используют и саданут снарядом по моему КП.
В тот же день тополя спилили, разделали на бревна и соорудили из них над погребом перекрытие в один накат. Теперь КП стал надежнее, и Анисимов настоял, чтобы я обосновался рядом с ним. Часто заходил к нам и мой зам Филипп Тараканов.
Всех своих пулеметчиков, да их в роте не так уж и много было, я вскоре знал не только в лицо, но и по фамилиям, а иногда и по именам и отчествам. Привыкли и они ко мне, радовались каждому моему приходу во взвод. На лицах появлялась улыбка. Если кто-то оказывался в сторонке, кричали ему:
– Иди сюда! Политрук пришел!
Соберемся, бывало, в небольшой кружок. Я старался меньше говорить, больше слушать, давал возможность выговориться каждому. И бойцы делились со мной всем, что у кого на душе. Наумов из Рязанской области, уже немолодой, лет сорока, с досадой рассказывал мне:
– Второй месяц я здесь, на фронте, а там, дома, жене моей покою не дают. Пристает к ней милиция: по ее сведениям, я – дезертир. Требуют выдать меня, сообщить, где я скрываюсь. А я здесь, на передовой.
Наумов и письмо от жены показал. Крупным корявым почерком там было описано как раз то, о чем он только что рассказал. В тот же день я отправил на имя начальника милиции письмо. Написал, что Наумов, которого они ищут, у меня в роте, на передовой, вместе со всеми.
Мое письмо, к счастью, возымело действие: Наумов по крайней мере больше ни разу ко мне не обращался с жалобой на милицию.
И другой случай, не менее любопытный.
Давно уже обратил я внимание на рядового Носова: не боец, а мальчишка школьного возраста. Худенький, низенький и наивен по-детски. Оказавшись как-то со мной наедине, он спрашивает:
– Скажите, товарищ политрук, кого в бою раньше всех убивает?
Я сразу сообразил, что его волнует. Спрашиваю:
– А ты кем у нас в роте?
– Патроны подношу.
– Ну, милый, подносчики патронов погибают в последнюю очередь: они везде укроются, за любым бугорком, в любой ямке. Ни пуля, ни осколок их не возьмет. А вот тем, что у пулемета, труднее.
Смотрю, мой собеседник оживился, улыбается. Тут я спросил, сколько ему лет. Оказалось, всего семнадцать. Семнадцать лет, пацан, а он – уже на передовой, под свистом пуль и воем снарядов... Да, неважны, видно, у нас дела, если на фронт гонят сорокалетних и таких вот молокососов, как этот подносчик патронов... Мне стало немножко не по себе. Вспомнились мамины письма. В каждом из них она сообщала, кого из нашей деревни мобилизовали. Все это были одногодки нашего Носова. Да и в нашей пульроте таких вот, семнадцатилетних, было достаточно. А в полку, в дивизии? Тысячи, наверное. А воюем-то еще меньше года...
* * *
Бойцы в нашей роте подобрались довольно разношерстные. Много было с Украины, о чем говорили и их фамилии: Папий, Тютюник, Галенко, Шевченко. Последний носил имя Тарас. Много было из Рязанской области. За месяц до моего прибытия в роту пришло пополнение, сплошь из Рязанщины. Были и белорусы, и смоляне. И только двое, чудом оставшиеся в живых после зимнего наступления, были из Калининской области. Об одном из них, некоем Игнатьеве, мой заместитель Тараканов сказал однажды:
– Горе, а не солдат. Ночью хоть на пост его не ставь: заснет. А в кармане бережет немецкую листовку, которая служит пропуском в плен. Вот он какой тип! – заключил Тараканов.
Немцы, чтобы разложить нашу армию и переманить бойцов на свою сторону, систематически забрасывали листовками. В каждой крупным шрифтом было набрано – ПРОПУСК. Нам с Таракановым приходилось собирать их на поле боя. А их иной раз забрасывали столько, что вся земля белела от них. Забрасывали и с воздуха, и специальными снарядами. Снаряд разрывался над землей, и листовки, как снежные пушинки, разлетались по всей округе. Многие солдаты поднимали их, прятали подальше от глаз товарищей. И берегли, как спасительный талисман. Тараканов приводил случаи, когда наиболее трусливые, слабонервные бойцы перебегали к немцам. А каждый перебежчик – ЧП в роте, пятно на весь политотдел.
Побегов с передовой было достаточно, и командование батальона вынуждено было прибегнуть к исключительным мерам. Подбирали наиболее надежных, проверенных людей из сержантского состава и выставляли их впереди линии обороны. Сидит такой в окопе: никто, кроме командира роты, о нем не знает. Он так и назывался: секрет. Его задача – остановить перебежчика. Тот, ничего не подозревая, крадется ночью к немцам с листовкой-пропуском в руке. А сидящий в секрете: «Стой! Подойди ко мне!» И все. Дальше дороги нет. С перебежчиком, конечно, обойдутся так, как он того заслуживает. Но и политрук роты получит нагоняй. И от комиссара батальона, и от комиссара полка.
От возможных перебежчиков никто не гарантирован. И чтоб быть спокойнее, мы старались собрать все заброшенные к нам немецкие листовки. В том числе и те, что, опередив нас, подобрали и припрятали бойцы. Тут иной раз приходилось даже допускать определенную бестактность – обыскивать. Делали это как бы в шутку. И листовки находили. Бойцы, конечно, оправдывались: «Прихватил для курева, цигарку не из чего свернуть». Но мы этому не слишком верили и настойчиво требовали отдать все листовки до единой!
Аналогичное положение было и в других ротах.
Задержали, помню, беглеца в роте политрука Тюкина. Сунулся, не подозревая, что по пути к немцам расставлены секреты, и попался, как заяц в капкан. Менее чем через час его доставили к командиру батальона. Все, кто мог, сбежались посмотреть перебежчика. Не удержались от любопытства и мы с Таракановым, тоже пришли. Перебежчика окружили плотным кольцом. Командир роты кричит, размахивая наганом: «Предатель! Изменник! На тебя пули жалко!»
А боец, задержанный секретом, стоит перед ним, опустив голову. От страха весь дрожит, на лице – ни кровинки.
– Пристрелить его, как собаку! – отдает приказание командир батальона капитан Арбузов.
Все ждут, что же скажет перед смертью приговоренный. А он молчит, словно язык проглотил. Наконец еле выдавил:
– Виноват! Что хотите со мной делайте, только дайте мне сходить до своего окопа!
– Иди! – разрешил Арбузов. – А ты, – повернулся он к бойцу; что привел перебежчика, – проводи его. Жду вас десять минут. Выполняйте!
Беглец и его конвоир ушли. А у штаба батальона не утихают страсти. Одни одобряют приговор комбата, другие настаивают на суде трибунала, третьи считают, что будет достаточно, если он извинится и скажет товарищам, чтоб так, как он, не делали... А мы с Таракановым переглядываемся, радуясь, что перебежчик – не из нашей пулеметной роты.
Но вот кончаются десять отпущенных комбатом минут. Все смотрят в сторону траншеи, где исчезли перебежчик и конвоир. Смотрим и мы с Таракановым. Проходят еще десять минут, полчаса. Ни конвоира, ни перебежчика нет. Комбат в бешенстве, готов послать за разгильдяями гонца. Наконец конвоир появляется, но один, без беглеца. Комбат к нему:
– Где перебежчик? Где изменник Родины?
Конвоир стоит белее снега. С трудом произносит:
– Убежал!
– Как убежал? Куда?
– К немцам! Попросился у меня до ветра, говорит, понос от страха прошиб. Штаны приспустил. Ну, я и говорю ему: «Иди». Он быстро вылез из окопа, отбежал. Я думал, он там и сядет. Отвернулся, чтоб не видеть, как из него попрет. Жду. А его и след простыл. Кабы я знал, что он обманет, я бы его на месте пристрелил. А теперь вот не знаю, что делать. Вы уж извините меня!
Все присутствующие были обескуражены. Изменник не раскаялся, не понес наказание, а среди бела дня осуществил свой преступный замысел – бежал-таки к врагу. Больше всех казнился, конечно, комбат Арбузов. Гневался он не столько на растяпу конвоира, сколько на самого себя. Преступник именно его в первую очередь обвел, как говорится, вокруг пальца.
Случай этот долго потом обсуждался на все лады в нашем батальоне.
Утром, едва мы успели позавтракать, как ко мне пришел посыльный от комиссара Гришина: меня вызывали в штаб батальона. Гришин, выслушав мой доклад, сказал: «Сегодня большое совещание. Приедет командир дивизии, и вы с Анисимовым должны на совещании быть». На карте он показал место предстоящего совещания, назвал время. И предупредил, что явиться нужно без опозданий.
Командир роты лейтенант Анисимов после тревожной, бессонной ночи прилег было отдохнуть, прикрылся шинелью и уже тихонько засопел. Пришлось разбудить его. Он откинул шинель и посмотрел на меня с пониманием, хорошо зная, что по пустякам я будить его не стану. Как и он меня.
– Отдыхать некогда, – говорю ему. – Идем на совещание. Сам командир дивизии проводит!
– Никак к наступлению начнем готовиться? Что ж, пора. Хватит отдыхать. Ох, и устроим же мы немцам концерт! Надолго запомнят.
Анисимов собрался, как по тревоге, быстро. Через пару минут мы оставили наш погреб и были наверху. Свои обязанности на время отсутствия Анисимов передал командиру взвода сержанту Кузнецову. И тот с чувством ответственности принял поручение.
Совещание проходило километрах в пяти от передовой. Командного и начальствующего состава собралось довольно много. Людей с двумя и тремя шпалами на петлицах я вижу впервые. И впервые за всю войну вижу столь большого начальника – командира дивизии полковника П.В. Перерву. Небольшого роста, чернявый, с болезненным цветом лица. Я с любопытством разглядываю его. Под его командованием наша дивизия пойдет в бой.
Совещание началось с оглашения приказа Сталина, содержание приказа сейчас не помню. Читал его уже немолодой военачальник с тремя шпалами. И когда приказ был прочитан, много и пространно говорил сам командир дивизии полковник П.В. Перерва. Он пояснял, конкретизировал сущность приказа, подчеркивая всю его серьезность.
– Предполагается новое наступление на нашу столицу Москву, – сказал он. – А отступать, как в 1812 году, мы не будем, на растерзание врагу столицу не отдадим. Силы и решимости отстоять Москву у нас достаточно. Пусть страшится и паникует противник, а мы, вооруженные сталинской наукой побеждать, будем бить его до полной победы.
Полковник Перерва говорил неторопливо, каждое его слово доходило до глубины души. Речь его мы слушали в напряженной тишине.
– Наша задача, – продолжал полковник, – не дать противнику пройти через передний край обороны, остановить его, обескровить и повернуть назад. Для выполнения столь почетной и ответственной задачи у нас имеются все возможности. Есть и сила, и воля, и мужество! Что нужно делать сейчас, какая работа нам предстоит? Зарываться поглубже в землю. Не жалейте сил, окапывайтесь. Помните, в глубоком окопе, в глубокой траншее вас не возьмут ни снаряд, ни пуля. А когда пойдем в атаку, действуйте смелее. Решительно продвигайтесь вперед, бейте врага всеми средствами нашего советского оружия. И враг не выдержит, побежит вспять, найдет себе могилу в нашей земле.
Словом, из всего сказанного стало ясно: предстоят бои. И бои тяжелые. А чтобы выжить и врага победить, нужно укреплять оборону. Земля-матушка спасет нас. С такими мыслями мы с Анисимовым торопливо возвращались к своим пулеметчикам, которых не видели целях три часа. Все ли у них там благополучно? Правда, активной стрельбы не было слышно, но беда ведь может нагрянуть и без нее... До нашего КП, до этого ветхого, сырого погреба, оставалось менее километра. Нагнали нашего ездового: он вез ящики с патронами. Ездовой Чаркин, увидев нас, крикнул в шутку:
– Садитесь, прокачу с ветерком.
Мы в ответ тоже пошутили:
– Спасибо, мы торопимся. Так что лучше уж пешком...
Дорога шла на подъем. Повозка с грузом стала отставать. Мы ушли от нее метров на семьдесят вперед. И тут вдруг послышалось характерное шуршание летящего в нашу сторону снаряда. Фронтовик знает: если снаряд свистит, можешь не опасаться: он упадет где-то далеко от тебя. Бойся снаряда шуршащего: он летит за тобой, это твоя смерть. Как только заслышал его, падай. Ложись и прижимайся к земле. Хорошо зная это правило, мы с Анисимовым тут же плюхнулись на землю. Распластались по ней. И снаряд рванул. К счастью, не между нами, а несколько позади. Осколки с визгом пролетели над нашими головами. Мы быстро вскочили, оглядываемся: где же Чаркин со своей подводой? А его нет. Ни Чаркина, ни подводы. На том месте, где он был, зияет воронка, а над нею – белесоватый дымок.
– Прямое попадание... – мигом осипшим голосом произнес Анисимов.
А я тут же вспомнил: «Садитесь, прокачу – с ветерком». Прокатил бы... на тот свет. Вслух, однако, ни я, ни Анисимов не сказали больше ни слова, молча вернулись на свой КП. Сержант Кузнецов посмотрел на нас удивленно:
– Что случилось? На вас лица нет.
Анисимов рассказал о гибели рядового Чаркина. Кузнецов выслушал, с грустью произнес:
– Очень жаль, хороший был боец, веселый. Все шутил. А мы слышали этот разрыв, не думали только, что кто-то из наших погибнет. Вечная память тебе, бедняга Чаркин.
* * *
После совещания у комдива жизнь на переднем крае у нас круто переменилась. Еще вчера все мы думали о наступлении и линию обороны укрепляли шаляй-валяй, теперь же, памятуя приказ полковника, стали по-настоящему зарываться в землю. Ибо бои предстояли оборонительные: враг снова пойдет на Москву. Мы рыли окопы, блиндажи, глубокие траншеи. Солдатские лопатки с коротким черенком тут не годились; привезли большие саперные лопаты. Днем не работали: противник заметит, откроет огонь. Работали ночью. И то не все. Одни стояли на посту, другие рыли. Углубляли окопы, ходы сообщения (траншеи). А они длинные, и обязательно змейкой, звено не длиннее трех метров. Потом люди менялись. И так до рассвета. Командиры взводов ни на минуту не отлучались. Проверяли работу, торопили бойцов. Но бойцы и сами понимали: надо спешить. Немец может начать наступление в любой момент.
Командир роты Анисимов стал активным и распорядительным. Приказал уменьшить число постовых, чем увеличил число работающих. И все ему казалось, что работают люди слишком медленно, ленятся. Но много ли успеешь за короткую летнюю ночь? Только стемнело, и уже начинает светать. И как бы энергично и торопко ты ни работал, сделанного почти не видно.
Мы с Таракановым все темное время были неразлучны с бойцами. По нескольку раз обходили все пулеметные гнезда. Пространных бесед, чтобы не отрывать людей от дела, не заводили, но бодрость и бдительность в людях все же поддерживали, особенно часовых. Предупреждали: не вздумай заснуть, не то попадешь в лапы немецких разведчиков. Да и целую немецкую роту можешь прокараулить. Бдительности требовали и командиры отделений и взводов. Как-то подходим с Таракановым к взводу сержанта Лобанова и слышим его гневный голос:
– В душу мать! Я пристрелю тебя, стервец!
Нетрудно было догадаться, что кто-то из часовых во взводе заснул. Мы подошли: соней оказался рядовой Игнатьев. Лобанов распекает его, а Игнатьев оправдывается:
– Виноват, простите. Но я ничего не могу с собой поделать. Я болен. Сил моих не хватает бороться со сном.
Лобанов и слушать не хочет, машет кулаками.
В нашем присутствии Лобанов немножко стих, но простить заснувшего часового не мог, да и не имел права. Игнатьев продолжал оправдываться: видимо, он и в самом деле был не вполне здоров. И я подумал: как это плохо, когда военкоматы мобилизуют бойцов без медицинской комиссии. На передовую отправляют даже тех, кто совсем негоден к военной службе. В моей роте таких, как Игнатьев, было не меньше десяти. Вот Сергеев из Рязани. Худенький, робкий. Идет, ноги заплетаются, при наступлении за товарищами ему никак не успеть. А Баулов? Глаза больные, плохо видят. Как-то я спросил его «Село Ментелово видишь?» – «Какое там село, – ответил он. – Я вас, товарищ политрук, плохо вижу».
Вот и надейся на таких в бою.
* * *
Скоро будет два месяца, как я на передовой. За это время ни противник на нас, ни мы на противника не наступали. Весь наш полк, зарывшись в землю, стоит на месте. Живем как кроты. Время от времени наша артиллерия кинет десятка полтора снарядов в расположение противника. И опять молчит. Противник тоже, чтоб нас и себя позабавить, сделает несколько выстрелов. Снаряды с грохотом разорвутся близ наших окопов, попугают бойцов, дремоту с них сгонят. Бойцы зашевелятся, начнут готовиться к отражению атаки. А немцы и не думали атаковать. Пушки опять молчат, автоматы немного потарахтели и тоже умолкли.
Но нередко и после таких немецких артналетов мы несли потери. И вообще редкий день обходится без утрат, без ранений и гибели наших бойцов. Кто мог подумать, что от вражеской пули погибнет часовой у штаба батальона. Погиб. И противника ни разу не видел. Прилетела эта шальная пуля и сразила его наповал. Не обошлось без жертв и в нашей пулеметной роте.
Еще утром я заметил, что рядовой Сергеев загрустил. Стал говорить о скорой гибели и накликал на себя беду: в тот же день рядом с его окопом разорвался вражеский снаряд, несколько осколков изрешетили ему грудь. А двумя днями раньше погибло сразу пять человек. В батальон поступило пополнение. В сумерках во время ужина разместились на лужайке. Писарь начал было составлять список вновь прибывших, но тут подъехала кухня. Прервались ненадолго, загремели котелками. И вот сидят кучей, ужинают. Кругом тихо, спокойно. И вдруг – вражеский снаряд. Прямо в кучу принимающих пищу. Пятеро были сражены наповал. И самое дикое и обидное – у двоих из них не оказалось никаких документов и никто из оставшихся в живых не знал о них абсолютно ничего: ни их имен, ни фамилий, ни домашних адресов. Так и похоронили их безымянными и домашним ничего, конечно, не сообщили.
После, спустя многие годы, когда в городах и селах начали ставить памятники погибшим на войне, находились умники, которые запрещали вносить в списки героев фамилии таких вот несчастных, как эти двое, – пропавших без вести. Дескать, неизвестно, где и как они погибли. Может, сбежали к немцам. Разговаривать с такими было трудно: они везде видели измену, предательство.
Забегая вперед, скажу, что когда в селе Борисово Покровское, где я теперь живу, устанавливали такой памятник, мне стоило немало трудов составить действительно полный список сложивших голову на войне (я был в то время председателем сельсовета). Могу с чистой совестью сказать – никого не забыли. И у перестраховщиков на поводу не пошли.
Не раз и я мог оказаться жертвой войны. Но всякий раз судьба берегла меня. Не иначе ангел-хранитель был неотступно рядом со мной. А ведь был случай, когда снайперскую винтовку немец нацелил именно в меня. И на спусковой крючок нажал. Но его пуля сбила с моей головы только пилотку. И, конечно, до смерти перепугала меня. Случилось это днем, когда я возвращался от комиссара Тришина. Шел по траншее пригнувшись. Спина быстро устала, решил на секунду выпрямиться, тут снайпер и поймал на мушку мою голову. Пилотка слетела продырявленная.
– Ну, политрук, ты в рубашке родился! – воскликнул, узнав о случившемся, командир роты. – Не иначе мать за тебя Богу молится.
А неделю спустя смерть снова осенила меня своим крылом. Я шел вот так же ходом сообщения. Было раннее утро, а ночью пролил дождь. В ходах сообщения по колено грязи, ноги не вытащить. Метров пятьсот я шел, теряя силы. Гимнастерка и брюки сплошь в грязи. Дальше идти уже не мог, устал. Решил вылезти из траншеи. День, думаю, пасмурный, до переднего края далековато. Вряд ли немец заметит меня. Вылез, иду кромкой траншеи. И вдруг – д-р-р-р! – очередь. Пули взбили фонтанчики земли у моих ног. Вот тебе и пасмурный день, и передний край не близко. Углядел меня, выходит, немец. Я матюкнулся со злом. Не дожидаясь другой очереди, быстренько спрыгнул в ход сообщения.
Немец, наверное, был доволен: заставил меня снова идти непролазной грязью. А может, решил, что убил меня, прибавил единицу к своему боевому счету. Был и еще один случай, который можно отнести к разряду мистических. Правда, уже гораздо позже, ближе к концу войны. Мы отдыхали в каком-то доме недалеко от переднего края. Сидели на скамейке, мирно беседовали и чувствовали себя в относительной безопасности. Зашла санинструктор. Я вежливо подвинулся.
– Садись рядом.
И почти в ту же минуту грохот. Мы попадали на пол. Встали, в воздухе кирпичная пыль клубится. В стенах дыра. Противотанковая болванка пробила стены насквозь. Никто не пострадал, кроме санинструктора – ей начисто снесло голову.
Будь снаряд осколочным, мы бы все там остались. Не подвинься я...
Был ли это случайный выстрел, сделанный впопыхах, или артиллерийский корректировщик заметил движение вокруг дома и вражеские артиллеристы целили именно в него, а заряжающий по ошибке вставил в ствол бронебойный снаряд – трудно сказать. Но теперь не оставляет меня мысль, что именно молитвы матери берегли меня.
* * *
Наши бойцы, надо сказать, не дремали. Особенную активность проявлял снайпер. Жаль, что был он один на весь батальон.
Каждое утро этот спокойный и немногословный боец брал винтовку с оптическим прицелом и отправлялся на охоту. Он так и говорил: «На охоту пошел». Место его было на левом фланге батальона. Очень удобное место! Щелкал он немцев умело и вскоре отучил их болтаться на виду. Наших винтовок они не боялись, не всегда доставал их и «максим». А снайперская винтовка била метко. Впрочем, потом и пулеметчики наловчились стрелять.
Со дня на день ждем наступления противника. Ждем в полной боевой готовности. Для отражения атаки стоят наготове и пушки, и пулеметы, и противотанковые ружья. Готовы и бойцы. Но противник что-то не торопится, прячется в своих окопах. Нет и нам приказа о наступлении. В оперативных сводках Совинформбюро каждый день одно и то же: «Бои местного значения». Хотелось бы приободрить бойцов, сказать им о близком окончании войны, почитать газетную статью на эту тему. Но таких статей в газетах нет. Правда, часто печатается Илья Эренбург. Его статьи я читаю бойцам, и они слушают с интересом. Но и в этих статьях – ни слова о приближающейся победе.
В конце мая пришло, наконец, сообщение: в районе Харькова наши войска перешли в наступление. Я тут же побежал с этой вестью к бойцам. Рассказываю и от волнения захлебываюсь, а у бойцов улыбка не сходит с лица. Наконец-то наша армия приступила к изгнанию врага!
Но при обсуждении этой вести голоса бойцов разделились. Одни говорили, что немцу нас не одолеть, потому он и с наступлением на нашем фронте не торопится. Другие считали, что немец еще силен и на Москву он обязательно пойдет: недаром же нас об этом предупредили. А в Харькове, мол, наши пошли в наступление из тактических соображений, чтобы отвлечь силы противника от Москвы.
Да, радость была велика, но продержалась недолго. Мы, политработники, каждый день ждали сообщений о победах наших войск, об освобождении городов, но сводки Совинформбюро были настолько скупы, что солдатам и сказать-то было нечего. Приду во взвод, окружат меня: «Ну, как там, на юге? Какие города освободили?» А я молчу: сказать нечего. Как потом выяснилось, наступление в районе Харькова, предпринятое по настоянию самого верховного главнокомандующего Сталина, почти тут же захлебнулось; тысячи наших командиров и красноармейцев попали в плен... А я-то мечтал оказаться там, под Харьковом. Да и товарищи звали. С ними я подружился еще в Горьком, более недели был с ними в Ельце. Всем хотелось быть вместе, но судьба нас разлучила: они поехали на юг, под Харьков, а я один оказался среди защитников Москвы. У многих был мой домашний адрес. Кое-кто успел со мной списаться. Но после тех боев я ни от кого не получил ни одного письма. Не иначе все они погибли или попали в плен.
* * *
Пара слов о нашем окопном житье-бытье.
Не знаю, как на других фронтах, а у нас, хоть мы и были на главном направлении, с кормежкой было плоховато. Кормили два раза в день. Норма хлеба – четыреста граммов. Полученные на взвод буханки старшина делил поровну на каждого. Кто-то из бойцов отворачивался, чтобы не видеть эти куски, а старшина клал руку на один из них и спрашивал: «Кому?» Боец отвечал: «Иванову». «Петрову» или «Политруку», «Старшине». И так – до конца, пока весь хлеб не будет поделен.
Котелки были не у каждого, выдавали их, как правило, один на двоих. Я, например, ел вдвоем со своим заместителем Таракановым. Он, как мы договорились, следил за чистотой котелка. Вымоет и вместе с ложками отнесет в наш КП, то есть в погреб. Там, на специальной полочке, хранились и наши гранаты, и патроны, и вот этот видавший виды котелок, а также ложки.
Поделюсь кое-какими наблюдениями.
Заметил я, что тот, кто должен скоро погибнуть, начинает как-то беспричинно тосковать. Так было с Сергеевым, о котором я уже рассказывал. И вот заместитель командира роты сержант Осмоловский тоже вдруг нос повесил. Тянет с утра до вечера заунывную песню: «Не для меня придет весна, не для меня Дон разольется». От этой песни и у меня мороз по коже. «Прекрати, – говорю, – не ко времени твоя песня. И сам встряхнись, держи выше голову». А сержант только горько улыбнулся. И опять за свою похоронную песню. Уж я и ругал его, и стыдил, а он знай ведет себе эту мелодию: «Не для меня придет весна...» И что же? Суток не прошло, как немецкий снайпер уложил его наповал.
Был у нас командир роты химзащиты лейтенант Корогот. Этот, с кем бы ни встретился, твердил одно: «Всё! Погибнем здесь! Перебьют нас всех! Никому не спастись!»
Я уважал Корогота, считал, что он не из трусливого десятка. И понять не мог, откуда на него нахлынула эта паника: «Погибнем. Никому не спастись!»
Я послушал и говорю:
– Глупости все это. Жертвы, конечно, будут, но всех никогда не перебьют. А вам и бояться-то нечего: вы не на передовой, а в тылу.
– Нет, нет, все погибнем! Погибнем! В первом же бою!
Я пожал плечами. А Корогот, как оказалось, искал попутчика в наш тыл. Бежать к немцам с пропуском в руках он не решался, а пристроиться где-нибудь в тыловых частях был не прочь.
И вот однажды слышу от Тараканова:
– Начхим-то наш, Корогот, пропал!
– Как пропал? Убит?
– Сбежал, видать. Ни в живых, ни в раненых, ни в убитых его нет.
Неделю спустя узнаем: действительно сбежал. Подговорил молодого бойца из своей роты и подался в тыл. В Белеве их задержали. И, как рассказывали, судили. Вернули на передовую искупать вину кровью. Хотелось мне увидеть его, поругать, но он, к сожалению, был направлен в другой батальон. И, говорят, разжалован в рядовые. Дальнейшую судьбу его узнать мне не удалось.
* * *
Приближалось лето 1942 года – первая годовщина Великой Отечественной войны. Участились разговоры об этой «круглой» дате. Думал ли кто год назад, что война так затянется: ведь мы привыкли думать, что любого врага разобьем «малой кровью, могучим ударом»... Вспоминаем, кто, где и как узнал о начале войны, что делал в тот роковой день, 22 июня 1941 года. В штабе батальона родилась идея день начала войны отметить огнем. Ожесточенным огнем по врагу. Показать ему нашу силу.
– А может, и немцы тоже готовятся к этой дате? – высказал предположение наш командир роты Анисимов. – Обрушатся на нас, вот каша будет!
– Если немцы готовятся, тем лучше! – заметил на это комиссар Гришин. – Дадим отпор! Как в прошлом году, врасплох, они нас не застанут.
Политрукам дано указание: разъяснить всем, что в наступление мы не пойдем. Ограничимся стрельбой. Постреляем, и на этом все! Но разъяснение мало кого успокоило. Если мы не пойдем в наступление, пойдут немцы. Что тогда? Появилась тревога, пулеметчики заметно приуныли. Мы с Таракановым всячески подбадриваем их. Дескать, пойдет немец, встретим своей силой, проявим мужество и храбрость!
И вот наступил этот день, 22 июня, 4 часа утра. Ждем, что предпримут немцы. А они молчат: ни выстрела, ни шума моторов, ни человеческих голосов. Могильная тишина.
А наш батальон? Не только батальон, но и весь полк нацелил свои орудия в сторону немцев. И ровно в четыре часа минута в минуту, прозвучала команда: «Огонь». Заработала наша артиллерия, застучали пулеметы, забухали винтовки. Не знаю, что подумали немцы, но в ответ они не сделали ни единого выстрела. Может, ждали нашей атаки и хотели подпустить нас поближе, чтобы бить наверняка? Но мы команды «Вперед!» не получили, оставались все на своих местах. Но свои, по крайней мере огневые, возможности немцам показали. И правильно сказал в конце этого дня мой заместитель сержант Тараканов: