Текст книги "В памяти и в сердце"
Автор книги: Анатолий Заботин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
У меня свои дела: встречаюсь с бойцами, беседую. Надо побывать во всех взводах, в каждом отделении. Соберу небольшую группу и говорю о наших ротных делах, интересуюсь, как прошла у бойцов ночь. Выясняю, что многие, как и я, не сомкнули глаз и изрядно прозябли. Жду жалоб, нареканий. Но их, к счастью, нет: все понимают – приехали не к теще в гости. Тем, кто на переднем крае, на других, более горячих, чем наш, фронтах, гораздо труднее. Мы хоть потерь не несем, а там...
Вдруг появляется Романенков и радостно докладывает:
– Шалаш нашел! Да какой! Как дом.
Шалаш действительно отменный. Большой. Покрыт сеном. Не иначе, как еще осенью его соорудили наши советские бойцы. А оставили, вероятно, так же, как оставляли свои обжитые места и мы.
В шалаше этом могла разместиться почти вся наша 7-я рота. На полу – тоже сено. Мягко, тепло. Одна беда: от вражеских пуль и осколков этот шалаш не может укрыть. Но спасибо ему и за то, что от холода и ветра укрывает.
Расположились с комфортом и прожили... аж две недели. Здесь, в шалаше, я встретил новый, 1942 год, здесь читал письма из дома и писал на них ответы. А писем я получал много, и что ни письмо, новость. К сожалению, почти все печальные. Прочтешь, и сердце содрогнется: опять близкий товарищ погиб. Всего полгода длится война, а уже столько потерь. Удастся ли дожить до победы? Мысли горестные, однако домой перед Новым годом написал, чтоб в этом году меня ждали. Так и написал: приеду. И, забегая вперед, скажу: не ошибся. Именно в 1942 году, спустя три с лишним месяца после Нового года, я очутился в нашем родном городе Горьком. Но об этом – в своем месте. А пока вернемся в наш шалаш. Были дни, когда в нем кипело и веселье. И первое из них – в канун Нового года.
Началось все с того, что нас, политруков, вызвали к комиссару Ажимкову. Думали, получен приказ на наступление. Горячев по дороге говорит:
– После столь длительного затишья жди бури. Декабрь проболтались без дела, впустую. Ни одного финна не убили и вперед ни на шаг не продвинулись. А январь, надо полагать, будет жарким.
К счастью, друг мой ошибся: вызвали нас отнюдь не за тем, чтобы благословить на ратный подвиг, а для того, чтобы мы получили для своих бойцов подарки от тружеников тыла.
Да, страна не забывала о тех, кто воюет. Живя впроголодь, в нужде и в холоде, выбиваясь из сил на колхозных полях и на оборонных предприятиях, люди, отрывая от себя, собирали посылки для фронта. Ничего особенного в этих посылках, конечно, не было, но бойцу дорого было внимание. Впрочем, находились в посылках хоть и недорогие, но весьма полезные вещи: шерстяные носки, варежки, носовые платки, бритвы, расчески, шарфы...
Больше часа мы все четверо (три политрука и комиссар) делили все это богатство по ротам. Старались, чтоб всем досталось поровну.
В одной из посылок оказалась... курительная трубка. Куда ее? В какую роту? Шелков предложил вручить трубку комбату Кузнецову. «Да он же не курит», – сказал комиссар Ажимков. «Тогда сами ее возьмите». – «Нет, нет. Давайте кинем жребий». По жребию трубка досталась мне. Но я тоже не курил. Предложил желающим обменять – трубку на носки. Таковых не нашлось. «К ней еще табак нужен», – уныло протянул кто-то.
Выручил меня Романенков. Увидев трубку, он весь загорелся от нетерпения:
– Мне ее, мне, товарищ политрук!
Я, конечно, с радостью вручил ему эту действительно великолепную трубку. И Романенков тут же, светясь, как новый пятиалтынный, уселся на пенек, стал со всех сторон осматривать подарок.
– Трубка для меня тем дорога, – пояснил он, – что из трубки курит товарищ Сталин. Теперь и у меня такая же. С нею я всю войну пройду. С трубкой и домой вернусь!
В ночь под Новый год мы лежали с ним рядом в шалаше. Часов у нас не было, но явно после полуночи Романенков говорит мне:
– Давай выйдем, посмотрим, что там под открытым небом. Наверное, Новый год уже вступил в свои права.
Мы выползли из шалаша. Мороз. Небо вызвездилось. Где-то далеко бухает пушка. Ей вторят короткими очередями неумолчные автоматы. А вот и наш «максимка» огрызнулся им. Автоматы на время умолкли...
Так под недобрый диалог нашего и финского оружия мы и встретили новый, 1942 год.
* * *
И все-таки январь, как и предсказывал политрук Горячев, оказался жарким. И двух дней после Нового года не прошло, как батальон вновь получил приказ освободить поселок Великая Губа. Финны заняли его еще осенью. И, конечно, хорошо укрепили. Мы от него на расстоянии чуть более двух километров. Это в нем, в этом поселке, что-то каждую ночь горело. Нам хорошо было видно зарево. Топографической карты мне так до сих пор и не дали. Не было ее у Шелкова и Горячева. Политрукам, кто-то решил, они не нужны. Курченко вынул из сумки свою карту, подозвал меня. Показал на карте поселок, пути подхода к нему. Комроты очень сокрушался, что подойти к поселку скрытно невозможно. Расположен он на берегу Сегозера. В любое время суток, в любую погоду противник нас заметит. Ни на льду озера, ни в лесу, ни за кустами от него не укроешься! «Вот так, товарищ политрук! – констатировал Курченко. – На стороне финнов два хороших союзника: лес и озеро. Сокрушить противника будет нелегко». Тут Курченко сделал паузу, посмотрел на меня и повторил: «Нелегкая задачка предстоит. Но командование полка, как сказал нам Кузнецов, отказываться от наступления не намерено, поселок Великая Губа во что бы то ни стало должен быть освобожден».
После тщательной рекогносцировки местности командование полка решило атаковать поселок ночью и со стороны леса, в обход озера.
О предстоящем бое в роте говорили спокойно. Давно, мол, пора. Морально готовить бойцов к наступлению не требовалось, но рассказать им о поселке Великая Губа, о том, как мы его будем брать, надо было. Я сказал, что поселок небольшой, но финны его укрепили, так что взять его будет непросто. Но мы должны его взять в первый же день наступления!
Комбат приказал нашей 7-й роте быть направляющей. За нами идет 9-я, а замыкает – 8-я... И вот мы идем. Дорога довольно торная, но снег на морозе все равно скрипит, демаскирует нас. Я злюсь: финны услышат наше приближение, встретят нас огнем.
Рядом со мной шагает Савченко. Он сегодня необыкновенно разговорчив. Рассказывает о боях, в которых уже участвовал. Я слушаю его внимательно, кое-что переспрашиваю, уточняю. Пусть это чужой опыт, но он и мне может пригодиться.
Савченко явно не из трусливых, и ему можно верить. Он и сегодня не посрамит себя. Семья его на оккупированной территории, это я уже знаю. Знаю, как тяжело он это переживает. И ни разу, пока шли, не напомнил ему о семье. Неизвестно, как он это воспримет. Может, воспоминание прибавит ему храбрости, а может, наоборот, вспомнит, загрустит и руки сами собой опустятся. Нет, пусть уж он лучше вспоминает о недавних боях: это-то наверняка поднимет его боевой дух.
Почти три километра до исходной позиции мы прошли быстро. Рассредоточились. Приготовились к атаке. Но бойцы смотрят не столько вперед, сколько на незахороненные трупы, разбросанные вокруг. Трупы наших бойцов, в полушубках, со звездочками на серых шапках лежат с прошлого боя на этом рубеже и вряд ли вдохновляют живых. «Ох, деморализуют они моих бойцов, – думаю я. – Насмотрятся на эти скорченные останки, и попробуй тогда подними их в атаку. Неудачно выбрали место, очень неудачно». Признаться, я и сам с трудом гнал от себя мысль, что, может, и мне доведется сегодня лечь здесь и закоченеть, как вот этот молодой, возможно, мой ровесник, с двумя кубиками на петлицах...
От мрачных раздумий отвлек меня Курченко, он совсем, как мне показалось, не к месту спросил: «Знает ли кухня, где нас искать?» Я пожал плечами, а он засуетился, начал нервничать. «Людям в атаку идти, а они еще не завтракали». В душе соглашаюсь с ним и тоже, хотя и молча, негодую, сержусь на хозяйственников.
А тем временем справа, где девятая рота, началась стрельба. Строчат автоматы, бухают винтовки. Начинать атаку вроде бы еще рано, но стрельба не утихает. Мы насторожились. Вдруг перед нами, точно из-под земли, вырос посыльный от комбата:
– Вы почему не наступаете? Сигнала не видели? 9-я рота уже сражается. Живо в атаку!
Курченко подал команду, и командиры взводов повели своих бойцов вперед. Наступление началось. Местность впереди лесистая, кое-где виднеются небольшие деревянные строения. Нашим бойцам удалось добежать до них. Продвигаемся дальше. Я вместе с солдатами. Временами вырываюсь вперед. Призываю роту следовать за мной. Кажется, еще один хороший бросок и мы – в поселке. Однако не тут-то было. Намеренно подпустив нас на ближайшее расстояние, финны открыли огонь. Зататакали их автоматы, послышались разрывы гранат. А вот легли и первые снаряды со шрапнелью. От взрывной волны снег оседает: кажется, сама земля под нами проваливается. Мои бойцы в замешательстве. Я и сам не сразу понял, что происходит вокруг. К счастью, рядом со мной оказалось какое-то деревянное строение, похожее на амбарчик. Я кинулся к нему. Оглянулся, а за мной – никого. Все бойцы лежат, зарывшись в снег, видны только черные спины. Я в замешательстве: как поднять рогу? Скомандовать «За мной!»? Вряд ли кто-нибудь услышит мой голос. Ищу глазами Курченко. Где он? Что с ним?.. И тут вдруг чувствую удар справа в челюсть и в грудь. То ли осколком гранаты, то ли шрапнелью ударило. Через несколько секунд почувствовал боль, по подбородку и шее потекла кровь. Санитара не зову, достаю из кармана перевязочный пакет, пытаюсь самостоятельно забинтовать рану. Это у меня плохо получается. Бинт сразу окрасился кровью, в крови и руки. Сидя на коленях, продолжаю попытки хотя бы остановить кровь. А пули свистят, гранаты рвутся. Но более всего опасаюсь шрапнели. Пусть я и за строением, но она может меня поразить. А тут еще это проклятое колебание снега: кажется, что началось землетрясение. Я нервничаю, чувствую озноб во всем теле. И тут вдруг подбегает ко мне Глазунов. Он был неподалеку от меня, лежал в снегу и видел, как меня ранило. «Политрук? Тебя что, зацепило?» – «Похоже, что так, – говорю, – шрапнелью, видно, шарахнуло!»
– Бежать надо отсюда! Бежать! Пока не добили! – говорит торопливо Глазунов. – Ты как, бежать можешь?
– Могу, только что скажут солдаты?
– Я им объясню, что политрук ранен.
– Нет, нет, ничего объяснять не надо. Давай войдем в амбар, поможешь мне перевязаться. И все! Я остаюсь с вами.
К сожалению, амбар оказался на замке. Пришлось ползком и перебежками добираться до более безопасного места. По пути увидели только что убитого бойца нашей роты; кто это был, выяснить впопыхах не удалось.
К счастью, рана оказалась неопасной. Глазунов меня перевязал, сделав в одночасье похожим на больного флюсом. Повязка вскоре промокла. Глазунов заставил меня расстегнуть полушубок, показать ему грудь. Но там, как оказалось, была только ссадина.
Спрашиваю у Глазунова:
– Кто это из наших лежит тут убитый?
– Савченко! Пулей сшибло.
– Савченко?.. – я невольно вспомнил, как менее часа тому назад он шел рядом со мной и рассказывал, как удачно выходил из предыдущих боев. Мне казалось тогда, что такие храбрецы остаются невредимыми во всех боях. И вот его уже нет. Погиб. «Ах, Савченко, Савченко!» – мысленно сокрушался я, осознав, что на одного бойца моя и без того неполная рота стала меньше.
Передохнув, пошли к бойцам, пусть видят, что политрук с ними, и не падают духом. Пригнувшись, побежали опять к тому амбарчику: от него хорошо видно поле боя. Видны и мои бойцы. Вот они лежат на снегу. Один, другой, третий. Грязными пятнами выделяются их полушубки. Все зарылись в снег, жмутся к земле, ища в ней спасения. Пусть она мерзлая, холодная, но сейчас, когда над головой свистят пули, она – как для ребенка материнская грудь. Лежа, бойцы ведут огонь по противнику. Смотрю вперед, потом оглядываюсь и вижу: в мою сторону, к амбарчику, пригнувшись, бежит санитар Загоруля (никак не вспомню его имя и отчество):
– Политрук! Ты ранен?
– Ранен. Но в помощи уже не нуждаюсь. Спасибо.
Я собрался было отчитать санитара: зачем было бежать сюда, подвергать себя опасности.
– Такая стрельба, а ты бежишь! Переждал бы!
– Ждать, когда человек ранен? Это преступно!
Мысленно еще раз благодарю санитара. А он тем временем сообщает, что ранен Романенков. И что именно он, Романенков, настоял, чтобы санитар немедленно бежал ко мне.
– Как он, Романенков? – спрашиваю. – Сильно ранен? В строю останется?
– Что ты! – машет рукой Загоруля. – Дай бог, чтобы в живых остался! Между прочим, он трубку твою потерял. Ох, и жалел же ее! «Она, – говорит, – была моим талисманом. Потерял, вот меня и ранило».
Пули свистят, но Загоруля, придерживая рукой сумку, побежал, а я опять остался один. У каждого свои функции. Загоруле надо перевязывать раненых, Глазунову и другим бойцам – вести огонь по врагу, а мне – воодушевлять бойцов, вести их в атаку. Так нас, политруков, учили: быть всегда впереди, кричать: «Вперед!», «За мной!», «За Родину!», «За Сталина!»
...Время идет, Великая Губа все еще остается в руках противника, а я чувствую, как рана начинает беспокоить меня. Слегка кружится голова, но мысль работает четко. Уверен, смогу поднять бойцов в атаку. Вот выжду момент и, вскинув руку, скомандую: «Вперед! За мной!» Ищу глазами Курченко, но его что-то не видно. Ничего неизвестно мне о других ротах батальона – восьмой и девятой. Оттуда доносится буханье ружей, оно заглушает трескотню финских автоматов. Но есть ли там успех, продвинулись ли они вперед, не знаю, связи с ними нет. Тем не менее собираюсь с решимостью перед атакой. Только бы вот Курченко увидеть: вдвоем легче действовать. Оглядываюсь, прощупываю каждый клочок пространства глазами. Вдруг вижу молодого бойца с автоматом.
– Вы политрук? – подбежав ко мне, спрашивает он.
– Я. А в чем дело?
– Живо со мной к командиру полка!
– К нему лучше бы командира роты, а не меня.
– Комроты уже там, – боец поворачивается и бежит, низко пригнувшись; я, стараясь не отстать, бегу за ним. Порой мы падаем в снег и, переждав, поднимаемся, снова бежим. И снова при свисте пуль падаем. Догоняем Курченко и уже втроем докладываем о прибытии. Щуплый и низкорослый майор, выкатив красные от бессонницы глаза, с ходу накинулся на нас:
– Почему топчетесь на месте? Почему не в поселке? Почему?.. – Голос у него резкий, прямо пронзает барабанные перепонки. – Приказываю немедленно взять поселок! – продолжает кричать майор.
Я смотрю на Курченко: он белее снега. Вероятно, не намного краше был и я. А майор разоряется, машет руками, хватается за кобуру нагана... Сердце мое бьется так, что, кажется, вот-вот выскочит из груди. Чувствую: сегодняшний день – последний в моей жизни. Если майор не пристрелит, то погибну в бою. В самом деле: противник сыплет по нам из автоматов, а у нас не то что автоматов, винтовок порядочных нет. У меня – карабин, у Курченко – старый наган. Даже гранаты с собой нет.
Курченко стоит навытяжку, слова вымолвить не смеет. А неизвестный нам майор посмотрел на меня, на мои окровавленные бинты:
– Ты ранен?
– Да.
– Иди в санчасть. А ты, товарищ старший лейтенант, – все тем же строгим голосом приказал майор Курченко, – сейчас же своей ротой займешь поселок. Ясно? Идите!
Мы пошли: я – прямо, низиной, которая не простреливалась, а Курченко свернул вправо. Шел он, низко пригнувшись, озираясь. И вдруг началась стрельба шрапнелью, в снежной пыли Курченко быстро исчез.
В санчасти с меня сняли окровавленную повязку, рану обработали и вновь забинтовали. Делали все это быстро, попутно со мной разговаривали, шутили. Предложили отдохнуть. Я сел. И тут, избавившись от напряжения, я вдруг почувствовал сильную усталость. По всему телу разлилась боль. И когда подошла санитарная машина, я не смог самостоятельно до нее дойти: меня повели под руки.
В госпиталь меня не направили, оставили в медсанбате. Там я пробыл немногим более недели.
* * *
Все время, пока был в санбате, я ни на минуту не забывал о своих товарищах из 7-й роты. Оставил я их в трудный момент, перед самой атакой на поселок. И все время думал: «Как там Курченко? Справится ли со столь трудной задачей?» Лягу в постель, закрою глаза и вижу командира роты, во весь рост стоят передо мной Глазунов и Трапезников. Представляю себе нелегкую работу наших санитаров Загорули и Малышкина: под огнем противника они вынесли с поля боя Романенкова. Да, Романенкова теперь нет со мной, я потерял верного друга, помощника. И тут я вдруг подумал: а не здесь ли он, не в санбате ли? Ведь всех раненых доставляют сначала сюда. Быстро сбрасываю с себя одеяло и, накинув халат, спешу в коридор ветхого деревянного строения, где расположился медсанбат. Навстречу мне – лечащий врач.
– Товарищ доктор, – обращаюсь к нему, – не припомните ли, сержант по фамилии Романенков не поступал к вам на этих днях?
– Сержант Романенков? Да! Вчера поступил. Рядом с вашей палатой лежал. А сегодня, минут десять тому назад, мы отправили его в госпиталь. Взгляните, может, машина еще не ушла.
– Ушла машина, – доносится с другого конца коридора.
«Эх, черт! – думаю. – Мой друг лежал рядом, через стенку! А я и не знал». Ругаю себя: почему раньше не спросил? Почему?
Но дело уже не поправишь. Увезли моего друга в госпиталь, в глубокий тыл. Дай бог, чтоб он там быстрей поправился.
К вечеру того же дня привезли в санбат и сержанта Бондарева. Спешу к нему, надо же узнать, где сейчас наша рота, ворвалась в поселок или нет.
Бондарев оставался на передовой целые сутки после меня. Но вот беда – ранен он тяжело, и меня к нему не пустили. А утром узнаю, что Бондарев умер и уже унесен из санбата. Мне даже мертвого не довелось его увидеть.
Вести с передовой до нашего санбата, конечно, доходили. Каждый вновь поступивший раненый что-нибудь да рассказывал. Но о судьбе 7-й роты никто, к сожалению, ничего не знал.
Вскоре меня выписали из санбата. Повязку велели пока не снимать, с неделю походить в ней. Врач пожимает мне руку.
– Ну что ж, политрук, езжай, воюй. Да не поддавайся финнам, не подставляй им щеки, ни правую, ни левую. Бей их сам, да так, чтоб с ног падали!
– Буду стараться, товарищ доктор! – отвечаю с улыбкой. – Спасибо вам за все.
И вот я снова среди своих товарищей, снова в родной 7-й роте. За те дни, что я лежал в санбате, ворваться в поселок ей так и не удалось. А людей полегло много. Главная потеря – наш командир. Да, старший лейтенант Курченко погиб в тот самый день, когда нас так строго отчитал тщедушный майор. Погиб на глазах у своих бойцов. Навсегда остались в снегу лейтенант Рудаков, старшина Губинский, рядовой Цыба. Савченко (он погиб еще при мне). Ремизов, Палкин, Гладков. Всех не перечтешь. Рота воевала без командира и политрука, потому и потери понесла большие. Не многим лучше обстояло дело и в других ротах, где командиры и политруки были на местах. И командование полка вынуждено было весь батальон вывести во 2-й эшелон, к руслу речки Лисья Оя.
* * *
Попытка овладеть поселком Великая Губа силами одной лишь пехоты, без поддержки артиллерии, без танков, закончилась так, как и должна была в этих условиях закончиться, – неудачей. Батальон понес жестокие потери, командование, надо полагать, сделало для себя какие-то выводы.
Не мне судить, почему командир батальона решил вдруг голыми руками взять хорошо обороняемый поселок. Подчинился команде сверху? Вполне возможно.
Пополнился батальон, надо сказать, быстро. Среди вновь прибывших было немало тех, кто уже побывал в боях, получил ранения и вылечился в госпитале. Были и необстрелянные юнцы. Их сразу можно было заметить: крайне неопытны, боятся.
Прибыл в роту и новый командир, лейтенант Анатолий Борзов. Родом из Ленинграда. На нем чистенький полушубок, да и лицо еще не огрубело от холода. Белое, с небольшим румянцем. С первой же встречи он проявил себя как необыкновенно добрый и отзывчивый товарищ. По возрасту немного моложе меня, в бою еще не был. Я, наверное, казался ему закаленным в боях ветераном: одна повязка на щеке чего стоила. Да и лицо обветренное, не слишком чистое (умывался снегом, и то не всегда, утирался полой полушубка). Кое-какой боевой опыт у меня действительно уже был: на войне люди учатся быстро. Борзов ценил этот опыт, прислушивался ко всему, что я говорил.
Жили мы с ним дружно, вместе готовили роту к предстоящим боям. А они возобновились довольно скоро. Недели не прошло, как Борзов получил команду вывести свою роту на исходную позицию. Как положено, он созвал командиров взводов, довел до их сведения команду, разъяснил ближайшие задачи, и мы выступили. Трехкилометровый марш-бросок рота выполнила организованно, без шума, без суеты, без отстающих. И вот мы на новом месте. Оглядываюсь по сторонам. Только что был сплошной лес, а тут – ни деревца. Следует приказ залечь и окопаться. В столь глубоком снегу сделать это просто. Однако финны могут нас заметить, поэтому надо быть осторожными, как говорится, не высовываться. А тут вдруг приносят нам обед. Я начал было отговаривать бойцов, дескать, подождем до темноты, а там уж и пообедаем и поужинаем. Однако боец, принесший термос с супом, говорит: командир роты Борзов нашел место, где можно скрытно перекусить. Что ж, раз так, идем в это укрытие. Сперва, конечно, я сбегаю, посмотрю, как туда пройти, а потом и вся рота по очереди отобедает. Преодолевать опасное место нам не впервой: короткими перебежками мчусь вслед за бойцом.
Анатолий Борзов ждет меня возле небольшого деревянного строения. Как потом выяснилось, здесь был когда-то магазинчик. Война его уничтожила, но стены и крыша остались. Слава богу, можно укрыться от ветра, а заодно и от противника. Жаль, грязновато тут и запахи отнюдь не цветочные: магазин какое-то время служил отхожим местом. Но война уже научила нас не быть слишком брезгливыми. Располагаемся в уголочке, боец расстилает белую тряпицу, кладет на нее хлеб, ложки, ставит котелок...
После нас и вся рота небольшими группами побывала в этом укрытии. Пообедали все.
* * *
После этой опять неудачной вылазки наш батальон снова отвели во второй эшелон. Однако жизнь наша мало в чем изменилась. Да, пули не свистят, не приходится и падать в снег, но опасность миновала не совсем: в любую минуту противник может обстрелять нас если не из автоматов, то из пушек. Да, мы ходим во весь рост и разговариваем в полный голос, но все понимаем: противник постоянно нас выслеживает, он тайно охотится за нами. И не дай бог, застигнет врасплох, нагрянув с тыла. Предвидя все это, командир батальона капитан Кузнецов распорядился расставить часовых так, чтобы они вовремя могли предупредить о появлении противника, откуда бы он ни подкрался. Мой новый командир роты лишился покоя. Он не совсем доверяет часовым, боится, что они могут прозевать, не дадут своевременно сигнал и рота поляжет под огнем. Борзов сам десятки раз обходил всех часовых. Кого-то пожурит, кого-то, бдительного, похвалит.
У меня как у политрука дел было не меньше. В роте пополнение. Я всех еще толком не знаю. А что это за политрук, если он не знает своих бойцов хотя бы в лицо. И я знакомлюсь с ними, стараюсь поговорить с каждым. Рассказываю им о боевом пути части. Пусть он пока не слишком велик, не так богат опытом, но и то, что есть, поможет бойцам составить хоть какое-то представление о части, в которой они очутились. Словом, работы хватает. А тут еще комиссар Ажимков то и дело вызывает к себе: доложи ему, да поподробнее, о политической работе в роте.
Работа велась, и отчеты политруков Ажимкова удовлетворяли. Но тут вдруг случились два ЧП, о которых узнали и в штабе полка, а может, и в штабе дивизии. В 8-й роте, где политруком был Шелков, пропал один боец. Погибнуть, как считали, он не мог: его видели после боя. Может, на это посмотрели бы сквозь пальцы: мало ли что могло с человеком случиться. Ранен, отстал, заблудился – чего на фронте не бывает. Пройдет день-два, объявится. И он объявился, только не в своей роте, а черт его знает где, в тылу. Там его изловили и привезли обратно в батальон. Комиссару нагоняй: «Прозевали дезертира! Плохая, значит, политическая работа в батальоне».
Вскоре случилось и второе ЧП: в роте политрука Горячева боец обморозил палец. Указательный, тот, которым нажимают на спусковой крючок. В санбате обморожение расценили как умышленное, ради того, чтоб выйти из строя и больше не воевать. Сообщили в прокуратуру. Бойца судили, дали ему 10 лет с отбыванием на передовой и вернули в роту Горячева. Товарищи встретили его насмешками:
– А ну, расскажи, как это у тебя получилось. Мороз выбрал только один палец? Добро бы всю кисть, все пять пальцев, так нет, только тот, что нужен в бою. Ну и мороз! Ну и хитрец!
Обмороженный палец болел, но боец терпел. А комиссар Ажимков при всех отчитывал его:
– Садись рядом со мной, я дам тебе бумагу, а ты пиши матери. Напиши все: какое ты преступление здесь совершил, как не хотел быть защитником Родины, как тебя осмеяли товарищи, каким негодяем ты стал перед всеми. Словом, напиши, порадуй мать.
– Нет, товарищ комиссар, – помотал головой боец. – Я писать это не буду. Я не хочу, чтоб она знала, какой я преступник! Нет, не буду, товарищ комиссар! Не буду!
– Тогда напишу я! Иль попросим написать вашего политрука. Товарищ Горячев, напишите! – повернулся комиссар к политруку роты. – И напишите еще в сельский Совет. Пусть вся деревня знает, как воюет их земляк.
– Товарищ политрук, умоляю вас, не пишите! Я прошу, не пишите. Я искуплю свою вину. Искуплю! Слово вам даю. Только на родину, матери, ничего обо мне плохого не пишите Не надо! Не пишите! – слезно умолял боец.
Я стоял рядом, видел его страдания. Видел, как из глаз его готовы были брызнуть слезы. Нижняя губа тряслась, лицо перекосилось, побелело. И я подумал: какое счастье, что это не случилось в моей роте. Комиссар Ажимков смотрел на меня совсем иными глазами, чем на Горячева. И я смело смотрел в глаза комиссара. Знал, в мой адрес ничего плохого он не скажет. Впрочем, и в моей роте есть разгильдяй, рядовой Шорин, из взвода Разумова; уж очень развязно ведет он себя. На мои замечания не реагирует, о его плохом поведении, о нарушении армейской дисциплины известно уже в батальоне. Ему и прозвище дали – Шатун. Знал о его проделках и командир батальона. А комиссар Ажимков не раз говорил мне:
– Не пойму, что за солдат этот самый Шорин?
А однажды он прямо сказал:
– С этим Шориным мы с тобой беды наживем. Займись им, а не то он ославит весь наш батальон!
Эти слова были сказаны после того, как на глаза комиссару Шорин попался с разорванной штаниной. «Шорин, – прикрикнул на него комиссар, – своим неопрятным видом ты позоришь роту, позоришь батальон. Иди сейчас же в землянку и зашей штанину». Но Шорин только кривовато улыбнулся и продолжал ходить по морозу с голой ногой. Не раз из-за этой штанины делал ему замечания и я. Наконец мне это надоело, и я сказал:
– Ты что, решил простудиться и выйти из строя? Ведь мороз-то под 30 градусов!
– А у меня иголки и нитки нет, – нагловато ответил боец. – Спрашивал у товарищей, никто не дает!
– Ах, Шорин, Шорин, до чего ты дошел. Нитки с иголкой не дают... Видать, хорош ты, друг!
В тот день я попенял бойцам, дескать, что ж это вы, братцы, иголки с ниткой для товарища пожалели. А они смотрят на меня с удивлением. Оказалось, Шорин ни к кому не обращался. Я, конечно, тут же отыскал его и сделал такой нагоняй, что он в моем присутствии взялся за иголку Брюки починил, но вскоре отличился в другом.
...В батальоне тревога. Разведка доложила, что финны обходят нас. Вот-вот они нападут с тыла. Капитан Кузнецов поднял батальон. Моей 7-й роте приказано выслать в район возможного появления противника одно отделение с задачей не допустить финнов в распоряжение батальона, вступить с ними в бой и уничтожить. А если силы противника окажутся значительными, отступить.
Выслали мы отделение Разумова. Двенадцать человек, в том числе и всем известный Шорин.
Задание, конечно, сложное: все светлое время придется лежать в снегу и зорко наблюдать. А как появится противник, вступить в бой. Мороз – 30 градусов, а бойцам не то что побегать, пошевелиться нельзя: противник заметит, откроет огонь. Жди ночи. В темноте можно походить, постучать сапогом о сапог. Правда, гораздо труднее заметить приближающегося противника.
Лейтенант Борзов условился с Разумовым: в случае обнаружения противника еще до вступления в бой немедленно уведомить роту и его – командира.
Отделение выдвинулось на расстояние полутора-двух километров, телефонной связи с ним у нас, увы, не было. И я ни на минуту об этом не забывал. Сколько придется ждать финнов? Час? Сутки? На таком морозе и за полчаса без движения окоченеешь... А если противник незамеченным подойдет вплотную? Не дай бог! Погибнут все до единого.
Лейтенант Борзов чувствовал себя гораздо спокойнее.
– Бойца на войне закалила сама природа, – философски рассуждал он. – Холод русскому красноармейцу нипочем.
– Обморозиться-то можно запросто, – заметил я.
– Этого, конечно, не миновать.
Вспомнили Шорина.
– Хорошо, – говорю, – что он штанину зашил, а то обморозился бы первым.
А Шорин оказался легким на помин: едва мы назвали его имя, как видим, бежит. И так быстро, словно за ним гонятся. Борзов насторожился. Побледнел. Глаза забегали:
– Связной от Разумова, – шепчет про себя. – Финны нас обходят. Пошли навстречу связному. Комбату надо сообщить...
И вот Шорин перед нами.
– Ну, что там, финны, близко? – спрашивает в тревоге Борзов. – Много их?
Шорин удивленно рот раскрыл:
– А я не знаю! Ни одного не видел.
– Как? – возмутился Борзов. – Зачем же Разумов тебя послал?
– А он не посылал, я сам. Полежи-ка там, в снегу. Чай, не лето красное, январь!
Мы от удивления и возмущения даже языка на время лишились. Потом Борзов приказным тоном потребовал от Шорина немедленно вернуться и выполнять указания отделенного. Но Шорин и не думал подчиняться приказу командира роты. Спокойно повернулся и ушел в землянку, где топилась буржуйка. Я растерялся. Иду вслед за Шориным. Когда это было, чтобы рядовой в боевых условиях не выполнил распоряжение командира роты... Борзов скрипит зубами, нервно ходит по тропе. Тут расстрелом дело пахнет. Но я спешу уладить конфликт. Начинаю убеждать Шорина, что он ведет себя возмутительно.
– Ты что, забыл, что мы на фронте и что слово командира – закон? Немедленно бери винтовку и отправляйся в боевое охранение!
Я из себя выходил, стараясь убедить его, усовестить. А он сидел и усмехался. Мол, говори, говори, а мне начхать на твое красноречие. Вот подброшу еще пару полешек дров в буржуйку и завалюсь спать.