355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Голубев » Умрем, как жили » Текст книги (страница 2)
Умрем, как жили
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:18

Текст книги "Умрем, как жили"


Автор книги: Анатолий Голубев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)

Второй тайм начался удачно. Уже на четвертой минуте Юрий с короткой, неожиданной и неуклюжей подачи новенького Трушина забил первый мяч. Забил красиво, элегантно, сам не ожидая от себя такой прыти. Видно, в какую-то минуту опыт поборол настроение – и получился сильный, без замаха, резкий удар.

Знаменцы понуро готовились начать с центра, когда Глеб, показывая на небо, сказал:

– Смотри-ка! Летят…

Вместо того чтобы остановить проходившего с мячом знаменца, Юрий закинул голову и над самыми вершинами высоких ракит увидел летящие куда-то мимо, как и утром, самолеты. Но потом они, один за другим, развернулись и пошли в сторону центральной трибуны.

Юрий обработал отданный ему мяч и отправил его на правый край одному из братьев Архаровых. А когда вновь взглянул на небо, самолеты висели прямо над полем, невысоко, чуть выше самых высоких ракит. Самолеты были чужие, холодные, с огромными крестами на крыльях и фюзеляже. От одного из них отделились черные точки и понеслись к земле. Из игравших, кроме Юрия, никто не смотрел на небо. И только когда дробным плеском близких взрывов колыхнуло небо, игра остановилась сама собой. С верхних рядов вниз сдуло остатки болельщиков. За центральной трибуной, там, где виднелась труба электростанции, взвилось к небу черное облако.

– Играть! – истошно завопил, сам не зная почему, Юрий и, погрозив кулаком в небо, подхватил мяч. Он держал его у себя в ногах и кричал: – Играть! Плевать на гадов! Будем играть!

Юрий побежал с мячом в сторону ворот знаменцев, низко наклонив голову, не обращая внимания на нарастающий рев самолета, выходившего из пике над самым стадионом. Он помнил только, что навстречу ему бежал почему-то не защитник знаменцев, а Владимир Павлович.

– Стой, Юрка, стой! Кончай игру! – Он сгреб в охапку Токина и прокричал в ухо: – Людей погубим! Давай всех под трибуны, а то из пулеметов начнут поливать!

И, словно подтверждая опасения Владимира Павловича, следующий пикировщик сыпанул над стадионом длинный веер трассирующих пуль. К счастью, никто из стоявших на поле не пострадал.

Взмыленные, запыхавшиеся, забились они в раздевалку, – обе команды в одну, – прислушиваясь к глухим ударам, несшимся издалека, будто сквозь крышу. Никто не проронил ни слова, словно собрались под трибуной глухонемые. Только порывистое, еще не успевшее установиться дыхание примешивалось к звукам, шедшим извне. Где-то там, за стеной, рвались бомбы, что-то разрушая, кого-то убивая… И все эти привычные предметы – мячи, бутсы, майки – стали вдруг нелепыми в сопоставлении с понятиями «война», «самолеты», «бомбы», ворвавшимися в жизнь Старого Гужа.

Токин еще не отдавал себе полностью отчета в том, что незнакомое слово «война», с которым ворвался в его дом Глебка, теперь из абстрактного понятия превратилось в реальность. Для него, заводского парня, футбольные баталии были высшим мерилом человеческого достоинства, складывавшегося из таких составных, как смелость, мастерство, стойкость… Удачливая заводская команда, снискавшая в стране популярность пусть не такую, как ведущие столичные клубы, но заставившую говорить о себе всерьез. И он, капитан, футбольная гордость города, сидя здесь, в раздевалке, просто не представляет себе не то что своего будущего, а дня завтрашнего. Он знает только одно – приближаются игры, неизмеримо суровее, тех, что казались им такими бескомпромиссными.

Токин сидел, опустив руки между коленей, неподвижно, будто все свои силы потратил на тот истерический крик, призывавший к игре, А перед глазами вставали светлые трибуны московского стадиона «Динамо», на котором проходил финальный матч турнира заводских команд. И он, Юрка Токин, забил два красивейших гола. И ему хлопали москвичи. И о нем сказал известный мастер: «Помяните мое слово – об этом парне еще заговорят в стране!»

А потом круг почета, море цветов, и этот подарок – радиоприемник, и поездка к морю в профсоюзный санаторий… Когда же это было?! Кажется, что все связанное с тем триумфальным матчем в Москве было давным-давно, по крайней мере, столетие назад…

ЯНВАРЬ. 1958 ГОД

Шеф остался верен себе, поворчав, даже не преминув это сделать на очередном заседании редколлегии, он тем не менее не только выполнил мою просьбу и подписал письмо, но и позвонил в управление Комитета государственной безопасности.

Когда я приехал в Старый Гуж и предъявил редакционное удостоверение в бюро пропусков, дежурный был уже предупрежден, и через десять минут я сидел в приемной. Дважды подходила пожилая блондинка и вежливо просила извинить начальника – у него экстренное совещание. Смешно! Как будто, проводи он совещание обычное, мне не пришлось бы ждать. Правда, внимание показалось мне вскоре единственным признаком какой-то заинтересованности местных товарищей в том вопросе, с которым я приехал. Такое впечатление еще более укрепилось, когда через полчаса я наконец миновал двери кабинета и навстречу мне, широко улыбаясь, поднялся высокий подполковник, пожал двумя руками мою протянутую руку и сказал:

– Очень рад, очень… И простите, что заставил ждать.

– Что вы, – смущенно пробормотал я, – у вас дела…

– Есть немножко, – согласился он. – Итак, вас интересует молодежное подполье…. Предупреждаю, привыкайте сразу к условности этого понятия.

– Условности? И вы считаете, что…

– Видите ли, – перебил начальник управления, – мне бы очень не хотелось навязывать вам свою точку зрения. По крайней мере, до того, как вы ознакомитесь с материалами следствия, которыми мы располагаем. Там не все равнозначно. Были и у нас свои осложнения. Но картина перед вами будет широкая. А вот ясности… Э, да… – он махнул рукой, как бы говоря: вспоминать об этом теперь уже поздно. – Вы устроились?

– Нет. Прямо к вам. Не хотел терять времени…

Начальник нажал кнопку под крышкой стола. Вошла дама, как я ее назвал, еще сидя в приемной.

– Мы бронировали товарищу номер?

– Все в порядке, Михаил Михайлович. Третий номер, как договорились.

– Ну и ладно. – Проводив секретаршу одобрительным взглядом, Михаил Михайлович. – это я уже намотал себе на ус, так как официального представления не состоялось, – сказал: – Идите-ка отдохните! А часика в три приходите к нам. Первую партию документов для просмотра наши товарищи вам уже приготовят. Машина внизу вас ждет… Не прощаюсь…

Это было как в сказке. Давненько не испытывал я в своей хлопотной журналистской жизни такой заботы. И машина ждала, и номер был заказан отменный.

Наскоро умывшись, перекусив в буфете, я вернулся в управление, и меня провели в небольшую комнату. На столе лежали пухлые папки… В том мире, который открыли мне разноцветные, разноформатные, в линейку, в косую, в клеточку или просто пожелтевшие от времени некогда белые листки, заполненные синими, фиолетовыми и черными чернилами, грамотно или не очень, разными почерками или прыгающими буквами старой ундервудовской машинки, я провел долгие часы. Эти бумаги захлестнули меня и понесли, понесли, круша все на своем пути: сомнения, гипотезы, предположения, симпатии и антипатии. К, вечеру четвертого дня я одолел последнюю папку и, как обычно, голодный и усталый, отправился в гостиницу.

Я уже совсем собрался было спуститься в ресторан поужинать, когда робкий стук в дверь донесся до спальни.

– Да, да! – громко, может быть, даже громче, чем следовало, крикнул я.

Дверь открылась осторожно, словно входивший подозревал какой-то подвох, ожидавший его за дверью. Я бросил завязывать галстук и, прислонившись к притолоке, с интересом стал наблюдать, что же будет после того, как наконец дверь откроется.

Когда она открылась достаточно широко, в комнату вплыл – другое слово придумать трудно, – вплыл прямо, гордо, как испанская каравелла, мужчина. Си был среднего роста, худ, с бледным лицом, окаймленным густой шапкой темных, с редкой сединой волос. Первое, что надолго приковало мое внимание в нем, были руки: сухие, бестелесные, с вздувшимися узлами как бы пустых вен. На ощупь они оказались еще противнее – сухонькие и жаркие, словно с затаившимся внутри огоньком.

– Чем могу?… – начал я, но вошедший, будто меня и не было, внимательно огляделся, опять-таки осторожно, как бы боясь подвоха. Это начало меня уже злить. Я собрался повторить свой вопрос, но, опередив меня, вошедший резко повернулся и, как-то изнутри облизнув языком губы, «как суслик», мелькнуло у меня, заговорил:

– Вот там, у задней стены, стояла кушетка. Возле правой стены – диван. А рядом, на вертящемся стулике у стола, сидел немец и печатал на машинке то, что ему диктовал переводчик Гельд… – Говоря все это, вошедший, по-монашески, лодочкой сложив на животе ладошки, постоянно облизывал губы, отчего сходство его с грызуном возросло настолько, что у меня, не знавшего ни его имени, ни судьбы, сама собой родилась кличка Суслик.

При фамилии Гельд, где-то мной слышанной или виденной совсем недавно, я подался вперед, внимательно вглядываясь в Суслика, который вел себя самым странным образом.

Не представившись, не обращая на меня, хозяина, практически никакого внимания, он продолжал говорить будто бы только для себя:

– Посредине кабинета, вот здесь, где кадка с фикусом, стоял исключительно длинный стол. Слева от него – стулья. Следователь Моль сидел на диване и держал в руке кусок свинцового кабеля. Гельд вертел в руках парабеллум. Справа от окна сидел Караваев, перед ним солдатский котелок с ложкой, буханка хлеба и бутылка водки. Караваев был полупьян. Лицо покраснело, волосы обвисли по обеим щекам. И странно – никаких следов побоев…

Впечатление, что Суслик просто умалишенный, медленно улетучивалось по мере того, как новые и новые знакомые мне имена произносил этот странный посетитель. Я еще не знал тогда, как долго придется мне плутать в дебрях этих эпитетов и отводить от своего горла сухонькие и жаркие руки стоящего передо мной Суслика.

Странный посетитель тем временем буравил меня маленькими глазками и продолжал свой монолог:

– Моль спросил: «Вы знаете Токина?» Я сказал: «Лично не знаю, но до войны слышал про такого футболиста». Моль ударил меня кабелем по плечу. «А про доски с гвоздями ты тоже ничего не знаешь?» – «Знаю, – ответил я, – такими досками забивал на прошлой неделе подвальную дверь на электростанции…» Гельд перебил: «Что-то ты путаешь – не об этих досках идет речь!»

Я решил тоже перебить Суслика:

– Извините, но кто вы и почему вместо того, чтобы представиться, входя в чужой дом, вы предаетесь таким воспоминаниям?..

Чуть склонив голову набок, словно пытаясь проникнуть в какой-то тайный смысл моих слов, Суслик слушал, почтительно замерев с загадочной улыбкой:

– В этой комнате, к сожалению, я побывал раньше вас, молодой человек. Здесь, в здании гостиницы, размещалось гестапо. И допрашивали нас именно в этой комнате. Так-то… А зовут меня Сизов Алексей Никанорович. Наверно, уже слышали?

И тут я вспомнил сразу все. Вернее, связал происходящее в моем номере со всем тем, что узнал во время работы над протоколами. Имя Сизова, одного из самых активных деятелей Старогужской подпольной организации, мелькало почти на каждом допросе.

– Присядем? – не то спросил, не то предложил он и, не дожидаясь ответа, осторожно опустился на самый краешек стула.

Суслик – Сизов по-хозяйски отодвинул в сторону графин с водой, и тут только я заметил, что под мышкой он держит пухлую аккуратную папку неопределенного цвета. Положив папку перед собой, он поднял на меня глаза и взглядом пригласил к столу. Мне очень хотелось есть, но любопытство заставило тут же позабыть о голоде. Я решил не обращать внимания на экстравагантность поведения Суслика и поспешно, настолько поспешно, что по тонким губам Суслика пробежала едва заметная самодовольная улыбка, сел напротив.

Совсем неожиданно он спросил:

– Почему не поинтересуетесь, откуда я узнал о вас?

– Действительно, откуда? В первую минуту, да, признаться, и сейчас все кажется, что вы ошиблись дверью и вам нужен кто-нибудь другой, а не я…

– Время покажет, ошибся я или нет, – как-то многозначительно сказал он. – А откуда узнал, так это просто. Город у нас не столичный, тут каждый про каждого если не все, то многое знает. Слухами земля наша испокон веку чаще, чем хлебом насущным, кормилась…

Он аккуратно, словно боясь чего-то, трижды перекрестился и, перехватив мой взгляд, с усмешкой спросил:

– К набожности моей у вас, поди, претензии? Молодежь ныне…

– Что вы, что вы… – пробормотал я, с каждой минутой все более заинтересованно рассматривая своего собеседника.

На нем был серый, в полоску, довоенного пошива костюм, скорее неношеный, чем хорошо сохранившийся, с мятыми лацканами, заходившими почти на плечи, и с высокими ватными подплечниками.

А Суслик между тем развязал папку, и я увидел пухлую стопку аккуратно сложенных выписок, вырезок, различных бумаг на бланках учреждений, писем, то написанных от руки, то отстуканных на машинке, с резолюциями в углах и без оных. Суслик, как бы защищая от меня все свое достояние, прикрыл папку сухонькой ладошкой, а второй рукой поправил тяжелый, плохо завязанный узел засаленного галстука.

– Так вот, – начал он, – в этой самой комнате и закончилась вроде бы история нашей организации. Ан нет, сражаться с врагом оказалось легче, чем доказать сегодняшним, как жили мы, за что боролись и почему не получили свое, кровное, по заслугам. Для вас, человека нового, многое непонятно, и если вы не случайный какой летун, захотевший подзаработать на крови погибших, – увидев мой решительный жест протеста, он повысил голос: – Да вы не обижайтесь, – и облизнул губы, – я правду людям в глаза говорю. У кого совесть чиста, тому заячьи скидки делать нужды нет. Я вас не знаю, а за годы эти многих видел, многие всякого наобещали, а так до сего момента правды и не сказано всей и до конца. И справедливости нету. Исключительно справедливости…

Он, не глядя, сунул свои тонкие пальцы в папку и извлек оттуда многостраничный документ. Через руку я сумел прочитать: «Справка о партизанско-диверсионной группе. Январь 1943 года». Это был единственный документ того времени, впервые попавший на глаза, кроме протоколов допросов, допросов и допросов… Я хотел спросить Суслика об этом, но, увидев, что тот настроился на долгий рассказ, и уже уловив в характере этого человека необоримую страсть к самоизлиянию, решил терпеливо молчать, слушать и только в крайних случаях, желая прояснить что-либо важное, спрашивать.

Когда Суслик заговорил вновь, я не мог удержаться, чтобы не посмотреть на него с удивлением – в комнате звучал совершенно другой голос, хотя все также вкрадчиво, но суше, словно читалась казенная, составленная опытным секретарем бумага. И еще мне показалось, что фразы, которые ловко лепил друг к другу сидевший передо мной странный посетитель, были много раз обкатаны, обдуманы, проверены на слушателях, а осторожность, бросившаяся мне в глаза с первой минуты, сыграла свою роль даже в подборе слов, которыми пользовался Суслик.

– Я еще в январе 1943 года составил отчет о партизанско-диверсионной деятельности нашей организации. Отряд, по моим предположениям, насчитывал человек триста. Сложная система конспирации не позволяла даже нам, руководителям, точно учитывать численный состав. Мы хорошо знали лишь руководящее ядро, – он сделал паузу и мельком взглянул на меня. – Впрочем, для вас я опущу многие подробности, поскольку вы уже ознакомились с солидными документами в солидной организации, – тень иронической улыбки лишь мелькнула по губам.

– Нет, почему же! Мне как раз интересно услышать от живого свидетеля, – а вы едва не первый, с кем я встречаюсь, – услышать подробности о событиях тех дней.

Суслик не реагировал на мое замечание и снова весь ушел в себя.

– Отрядом проведен ряд дерзких операций. В частности, выведено из строя генераторов от двух до трех тысяч штук. Трансформаторы выводились путем добавления кислоты в масло охлаждения. Я лично вывел из строя насосную станцию, подававшую воду для питания котлов. Мы располагали двумя радиостанциями. Ими распоряжался только Токин, которого я давно и хорошо знал как тренера при горкоме комсомола…

Последняя фраза заставила меня невольно зажмуриться – своей нелепостью и апломбом, с которым была произнесена.

«Он что, дурачит меня? Притворяется или на самом деле настолько невежествен, что может говорить такие вещи?»

В эту минуту Суслик начал рассказ, как он лично украл с немецкого склада семьдесят «винтовок с дисками».

«Как это – винтовки с дисками?! А если он начнет говорить с такой же степенью грамотности и о взаимоотношениях в организации, что мне, журналисту, куда важнее, чем количество украденных винтовок, то как разобраться, где правда, а где лишь домысел, сдобренный невежеством?»

Но я тогда еще даже не предполагал, насколько все это будет сложно. Я сделал лишь одно – подвинул к себе толстый блокнот и начал почти стенографически записывать все, что говорил Суслик. Когда мы кончили нашу одностороннюю беседу – он говорил, я слушал, – было около полуночи, и Суслик, вдруг прервав себя на полуслове, скомандовал:

– На сегодня хватит. Поздно уже. Если позволите, я доскажу остальное при следующей встрече. Когда вам удобно?

– А вам?

– Мне всегда удобно. Я без дела и без… – он запнулся. – Словом, это мое святое дело – рассказать правду о товарищах-героях.

– Тогда позвоните завтра, когда вам удобно.

Он усмехнулся:

– Вы исключительно вежливый молодой человек. Если так будете и наше дело отстаивать, многого не добьетесь.

Он поклонился и, не подавая руки, вышел. А я еще долго сидел за столом, пытаясь перебрать в памяти основные моменты деятельности подполья, о которых говорил Суслик, но мысли мои вертелись все время вокруг самой личности говорившего.

«Странный человек, – думал я, – очень странный…»

ИЮЛЬ. 1941 ГОД

Мать не вернулась ни в понедельник, ни во вторник, ни в среду. Токин пошел в военкомат, но, узнав, что перед ним доброволец с Карла Либкнехта, старый офицер, посаженный на регистрацию, сказал:

– С Карла? Не велено брать. Завод важный – броня у вас! Не приходите, пока вам соответствующего указания не будет. Только время отнимаете…

Юрий вышел растерянный. Радиосообщения неслись одно тревожнее другого. Наверное, только этой тревогой да еще, может быть, жалостью к столь дорогой его сердцу награде объяснялось рискованное решение Токина не сдавать приемник. Он несколько раз порывался пойти и сдать аппарат, но каждый раз не хватало духу.

В тот вечер впервые, пожалуй, он не пожалел, что не подчинился общему распоряжению. Жадно прислушиваясь к голосам, летевшим из эфира через треск, который казался ему теперь эхом тяжелых боев, Юрий услышал глухой, тихий голос, который заставил его вздрогнуть. Смысл слов сдержанного, как бы личного, обращения вывернул душу наизнанку:

«Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!..»

Юрий превратился весь в слух. Потом, спохватившись, на обороте подвернувшегося спортивного диплома начал записывать тупым огрызком карандаша фразы, которые доходили до сознания, хотя толком еще не знал, зачем это делает.

Когда Сталин перестал говорить, Юрий сразу же выключил приемник и принялся быстро, на память, дописывать все, что в спешке пометил лишь одним-двумя словами.

На душе стало как-то спокойнее. И чувство тревоги не то чтобы исчезло, но заменилось решительным желанием что-то делать. А матери все не было. Юрий не знал, что думать. На следующее утро, отпросившись на два дня, он отправился в деревню к брату узнать, что с матерью.

В Старом Гуже стояли довольно спокойные дни. После того футбольного матча даже случайные немецкие самолеты обходили город стороной, но привычная тишина, соседствуя с тревожными вестями, шедшими с фронта, пугала еще больше.

До районного центра он ехал на попутной машине. Раза два шофер останавливал полуторку и, подняв капот, копался в железных внутренностях мотора. Потом они трогались в путь. Наконец километра за три до районного центра полуторка заглохла, и шофер, молодой боец в промасленной гимнастерке, устало сказал:

– Если торопишься – дуй пешком! Кобыла сдохла! Динамо развалилось…

Юрий проторчал возле мертвой полуторки еще с полчаса – неловко было бросать симпатичного парня в беде. Но, когда шофер, хлопнув капотом, отказался рыться в моторе, Токин двинулся пешком.

Вечерело. Может быть, из-за неверного вечернего света, может быть, потому, что понадеялся на память, он сбился с пути и долго плутал по лесным, похожим одна на другую тропинкам. Только глубокой ночью вышел на огни и, к своему удивлению, а еще большей радости, увидел, что попал в Знаменку. Братнина хата стояла второй с краю. Он громко застучал в дверь, задвинутую на щеколду. В потемках раздался голос золовки:

– Ктой-то?

Отозвавшись, Токин услышал громкие радостные восклицания, потом его пустили в хату, и щеколда вновь легла на место.

В хате было темно, видно, уже давно легли спать, и разобрать кто где было трудно. Юрий услышал с печи голос матери. И хотя она запричитала быстро и тревожно, Юрий как-то сразу успокоился: мать жива и здорова. В последнем, как выяснилось, он ошибся. Пока собирали с лавок и печи старые тулупы и залепляли ими с помощью рогачей маленькие полуслепые окна, чтоб свет не попадал на улицу, Юрий стоял у стола и не решался двинуться. После вечерней прохлады духота наглухо закупоренной хаты напоминала парную старика Бонифация.

Наконец засветилась «трехлинейка», и в прыгающем неверном свете Юрий разглядел мать, свесившуюся с печи.

– Живой? – спросила она и вновь запричитала: – А я уж извелась – некормленый, обед оставила только на два дня. А тут еще война! Узнала – обмерла! И видеть тебя уже не чаяла – думала, в армию забрали! Думала, убьют и поцеловать глазки твои не доведется…

– Да полноте, полноте, мама! – Юрий стал на лавку и, обняв мать, поцеловал в лоб. – Жив-здоров, никакой армии. Я тоже беспокоился: где пропала?! Уж псе передумал. Со дня на день ждал, не вытерпел и пошел…

– Правильно сделал, – вернувшаяся из сеней золовка поставила на стол крынку с молоком и большую миску с холодным вареным картофелем. – У мамани беда – ранила тяпкой ногу на прополке. Рана пустяковая, а вот не уберегли. Пухнуть стала, пухнуть, фельдшера вызвали, он сыпал лекарством, красноту сбил, а рана не затягивается – все плачет и плачет гноем.

– И ходить не можешь? – спросил Юрий, обернувшись к матери.

– Не, сынок, не могу! Как стану – по кости боль до самой макушки отдает. Думала, здесь и концы оставлю.

Юрий засмеялся.

– Перестань, маманя! Меня похоронила, себя тоже. Мы еще поживем.

– Ой, недолго жить! – заныла золовка.

– А Федька-то где? – догадываясь о причине ее слез, спросил Юрий.

Та зарыдала еще громче, а мать с печи ответила вместо нее:

– Ушел Федька, прямо в среду добровольцем и ушел. Он же активист был, спортивный, охотник…

– Ну полно тебе, Лидуха. Вернется Федька. Там хоть и затянулось дело, но ненадолго. Вон меня в военкомате и слушать не стали. Говорят – катись домой, без тебя разберемся.

– Ой, как бы так! А сердечко мое чует, не видать более Федора.

– Да что вы, бабы, белены объелись?! – закричал Юрий, и от крика пламя «трехлинейки» за новым толстым стеклом закачалось из стороны в сторону, и по хате побежали зыбкие тени. – Или потемки на вас так действуют?! Все о смерти, все о смерти!

– Так ведь дело какое! Примет дурных много. Матери ногу поранило, раз. Телка сдохла невесть отчего, два. Ветеринар на обследование увез в район. Грибов ныне тьма-тьмущая, три, – она опять принялась всхлипывать.

Юрка обнял золовкины плотные плечи и, наклонившись, снова сказал:

– Будет. Все обойдется…

– Ты ешь, ешь, – подала голос мать. – Мы уже вечеряли.

Лидуха утерлась платком, повязала его на голову и вновь исчезла в сенях. Появилась с двумя большими деревянными блюдами, которые Федор, большой искусник, долбил сам каким-то своим хитрым способом из старых узловатых корневищ. Блюда казались телесными, с прожилками и такими разводами, словно кто-то специально и тщательно раскрашивал их долгими зимними вечерами. В одной миске горой золотилась капуста. Другая по края была наполнена прошлогоднего засола огурцами и зелеными помидорами.

С духоты холодные соленые огурцы и твердые помидоры елись особенно аппетитно. Плеснув в миску своего, домашней отжимки, постного масла, пахнувшего крепко жаренными подсолнуховыми семенами, Юрий с удовольствием макал в него картошку и так, без соли – ее заменяли солености – умял почти полмиски. Пока ел, сидели молча. Лидуха смотрела на него заплаканными глазами, как на дальнего заморского гостя, о приезде которого молила долго и тщетно. Когда он выпил две большие кружки парного вечернего молока, мать принялась рассказывать:

– Оступилась я. Полола и сплоховала. Жаркое нынче лето. Земля сухая. Комок такой, что трактором не раздавить. Ударила тяпкой, да притомилась, наверно, криво ударила. А сама на грудок наступила – вот нога под тяпку и пошла. Феденька только наточил ее, чтобы мне легче работать было. И вот тебе напасть. Сейчас бы домой надо.

– Вдвоем мудрено вернуться. – Юрий пересел поближе к печи. – Я один-то сюда едва добрался. Машину попутную поймал, и та сломалась.

Юрий принялся рассказывать о том, как живут в городе, как немцы обстреляли стадион и как выступал Сталин. Что раненых уже привезли с войны много – больница полна, – рассказывать не стал, дабы не бередить и без того смятенную душу Лидухи.

Мать слушала не перебивая, потом уснула тихо. Лидуха хотела постелить Юрию в хате, но он воспротивился и, прихватив нехитрые постельные принадлежности: мягкий лоскутный ковер и пеструю необъятную подушку, – забрался на сенник. Долго прислушивался к ночным звукам, как бы плывшим в терпком сенном запахе, ко вздохам коровы, шумно ворочавшейся внизу, под дощатым полом чердака, и, кажется, так задремал.

Когда проснулся, солнце стояло уже над лесом, а Лидуха сливала свежее, утренней дойки молоко в большой белый бидон. Было блаженно и покойно. Вставать не хотелось. Сон на свежем воздухе согнал напрочь усталость. Надо было что-то решать – все-таки война, и невесть как повернутся дела: с завода отпустили лишь на два дня…

Весь следующий день Юрий пытался найти врача, но оказалось, что это не так просто. Фельдшер, который смотрел мать, уже ушел на фронт – врачей мобилизовывали в первую очередь.

К вечеру пришла колонна с ранеными, и Юрий упросил сопровождавшую бойцов пожилую седую женщину-врача, усталую и раздражительную, взглянуть на рану матери. Она осмотрела, как показалось Юрию, слишком бегло, но тем не менее ходить матери запретила, дала пару бинтов для перевязки и лекарства на случай, если вновь появится краснота выше раны.

Юрий пошел провожать ее к машине. Колонна уходила дальше, в сторону Старого Гужа. И то, что сказала врач, взволновало Юрия еще больше, чем искромсанные тела, стоны и черная усталость на лицах. Врач сказала:

– Вы, молодой человек, мать оставьте в деревне. С ней ничего не случится. Ей нужен покой. А сами выбирайтесь отсюда как можно скорее. Говорят о большом окружении наших.

Она села в зеленую потрепанную трехтонку, и колонна закачалась по дороге, запылила и, прежде чем исчезнуть вдали, растворилась в завесе густой, синюшной по-вечернему пыли.

«Окружение… Выбираться самому… – думал Юрий. – Судя по всему, дело принимает дурной оборот. Но немцы ведь еще где-то у границы! До Старого Гужа далеко… Путает что-то врачиха».

Он не стал ничего говорить ни матери, ни Лидухе. В тот вечер, засыпая на своем сеновале, Юрий не чувствовал запахов, не слышал ночных звуков. Проснулся от гула, шедшего откуда-то сверху, из-за соломы, гула неясного, будто глубоко в колодце раскачивали пустую бадью, пытаясь неловко опрокинуть ее набок для хорошего зачерпа.

Спускаясь по лесенке, он спросонья дважды скользнул ногой по отполированным поперечинам. Когда выглянул за плетень, и вовсе обомлел, – по широкой деревенской улице катили в пыли серо-зеленые автомашины с крестами на бортах, и сквозь надсадный рев моторов прорывалась громкая чужая речь.

Юрий смотрел и не мог поверить своим глазам, не мог осознать, что это идут немцы.

Бесконечная колонна мирно катилась в сторону районного центра, и Юрий, стоя у плетня, забыл и об опасности, и о том, что едут его враги, и все думал: как же так?..

Очнулся от резкого рывка – подкравшаяся за спиной Лидуха отдернула его от плетня.

– Ошалел, что ли? Чего выпучился? Германец идет! Бечь надо! – горячо и сбивчиво зашептала она ему в самое ухо, словно в этом грохоте кто-то мог их услышать, а в этой пыли – увидеть.

Дорога, неделю назад занявшая всего несколько часов, теперь неизмеримо удлинилась – Юрий шел уже четвертые сутки.

Он покинул деревню через час, после того как увидел колонну немцев за своим плетнем. Когда Лидуха, причитая, втолкнула его в избу и, как наседка, заметалась по горнице, не зная толком, что предпринять, Юрий уселся на скамью и тупо уставился в пол. Мать с печи теребила его за плечо:

– Сынок, сынок; что случилось, сынок?!

А он не отвечал. Перед глазами продолжали катиться тяжелые запыленные машины, и тугой грохот, настоянный на пыли, звучал в ушах.

– Немец, мамочка, немец! – крикнула Лидуха, поспешно сваливая в чистый вещмешок остатки завтрака.

Мать истово перекрестилась и, ойкнув, осела на печи.

– Что же теперь будет, что же теперь будет?! – запричитала она.

– Юрку спасать надо! – скорее разговаривая сама с собой, чем со свекровью, повторяла Лидуха.

Она притащила из погреба ворох снеди и туго набила мешок. Споро, привычно, как делала, собирая мужа на сенокос, завязала постромки рюкзака и сунула его в руки все еще сидевшему неподвижно Юрию.

– Беги, беги, Юрочка! Не дай бог, ироды нагрянут! Что делать с тобой, мужиком, будут? Мы-то бабы! С нас спрос какой?! А ты беги, беги к нашим, пока далеко не отступили…

На печи, свесившись жидкой грудью в белой холщовой рубахе, затихла мать. Зажав щеки маленькими сухонькими кулачками, она сквозь слезы молча смотрела на сына, словно и понимая и не понимая, что говорит невестка.

Поцеловав Лидуху и мать, судорожно хватавшую его за плечи, Юрий покинул избу, так толком и не решив для себя, что собирается делать и куда идти.

Он пробрался задами огородов до дороги в сторону районного центра и только тогда поймал себя на том, что идет назад, в Старый Гуж. И это ощущение уже принятого без его воли решения утвердилось само собой, и будто не могло быть иных решений – он должен вернуться домой, туда, где, несомненно, его ищут. Ночевать устроился в полусожженном стогу прошлогодней желтой осоки на краю болота. Он попал сюда, так и не решившись подойти к райцентру, – поселок горел в нескольких местах, и Юрию чудилось, что из-за дымов несется все тот же грохот стремительно идущей колонны. Он решил обойти райцентр стороной, но, несмотря на дневной свет, заплутал, как в потемках. И вот к вечеру добрался до стога, так и не определив, где находится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю