Текст книги "6том. Остров Пингвинов. Рассказы Жака Турнеброша. Семь жен Синей Бороды. Боги жаждут"
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 47 страниц)
Бротто вспоминал стихи вдохновенного певца природы: «Sic ubi non erimus…» Руки его были связаны, он подскакивал при каждом толчке, но и в позорной телеге он сохранял спокойную осанку и даже как будто старался устроиться поудобнее. Рядом с ним Атенаис, гордая тем, что умирает так же, как королева Франции, окидывала толпу высокомерным взглядом, и старый откупщик, взглядом знатока созерцая белую грудь молоденькой женщины, сожалел о том, что его жизнь сейчас оборвется.
XXV
Между тем как окруженные конными жандармами телеги приближались к площади Поверженного Трона, везя на казнь Бротто и его сообщников, Эварист сидел, задумавшись, на скамье в Тюильрийском саду. Он поджидал Элоди. Солнце, склоняясь к горизонту, пронизывало огневыми стрелами густую листву каштанов. У садовой решетки Слава верхом на крылатом коне неустанно трубила в свою трубу. Газетчики выкрикивали последнее сообщение о крупной победе под Флерюсом.
«Да, – размышлял Гамлен, – победа на нашей стороне. Но мы дорого заплатили за нее».
Ему мерещились тени осужденных за бездарность генералов: он видел их в кровавой пыли на площади Революции, где они сложили головы. И он гордо улыбнулся, подумав, что без суровых мер, в осуществлении которых и он принимал участие, лошади австрийцев сейчас обгладывали бы тут кору с деревьев.
«О спасительный террор, святой террор! – мысленно восклицал он. – В прошлом году, в эту самую пору, нашими защитниками были побежденные герои в отрепьях; неприятель попирал почву нашей родины; две трети департаментов были охвачены мятежом. Теперь же наши войска, хорошо снаряженные, хорошо обученные, под начальством искусных полководцев переходят в наступление и готовы разнести свободу но всему свету… На всей территории Республики царит мир… О спасительный террор, святой террор! О бесценная гильотина! В прошлом году, в эту пору, Республику раздирали на части заговоры, гидра федерализма чуть-чуть не пожрала ее. А ныне тесно сплоченные якобинцы простирают свою мудрую власть над всем государством…»
И все-таки он был мрачен. Глубокая морщина прорезала ему лоб; горькая складка залегла у рта. Он думал: «Мы говорили: победить или умереть.Мы ошиблись. Надо было сказать: победить и умереть».
Он посмотрел вокруг себя. Дети играли песком. Гражданки, сидя под деревьями на стульях, шили или вышивали. Изящные мужчины во фраках и странного покроя панталонах возвращались к себе домой, занятые делами и развлечениями. И Гамлен чувствовал себя среди них одиноким: он не был ни их соотечественником, ни их современником. Что же такое произошло? Каким образом на смену энтузиазму прекрасных лет явились безразличие, усталость, а быть может, и отвращение? Эти люди явно не желали больше слышать о Революционном трибунале и отворачивались от гильотины. Она уже слишком намозолила всем глаза на площади Революции, и ее загнали в самый конец Антуанского предместья. Но и там вид роковых телег вызывал ропот. Говорят, будто несколько голосов однажды даже крикнуло: «Довольно!»
«Довольно, когда есть еще изменники и заговорщики! Довольно, когда следует обновить комитеты, очистить Конвент! Довольно, когда негодяи позорят народное представительство! Довольно, когда даже в Революционном трибунале замышляют гибель Праведника! Страшно подумать, но тем не менее это так: сам Фукье подготовляет заговор, и именно для того, чтобы погубить Максимилиана, он торжественно принес ему в жертву пятьдесят семь человек, которых, точно отцеубийц, доставили к эшафоту в красных рубахах! Откуда же эта преступная жалость, внезапно овладевшая Францией? Значит, ее необходимо спасать вопреки ее воле, когда она умоляет о пощаде, затыкать себе уши и разить. Увы, это было предначертано роком: отечество проклинало своих спасителей. Пускай оно клянет нас, лишь бы оно было спасено!
Мало приносить безвестные жертвы – аристократов, финансистов, публицистов, поэтов, какого-нибудь Лавуазье, Руше, Андре Шенье [445]445
Лавуазье, Руше, Андре Шенье. – Ученый химик Антуан-Лоран Лавуазье (1743–1794) с 1779 г. был генеральным откупщиком, поэтому Гамлен называет его финансистом; в мае 1794 г. был арестован и казнен по указу Конвента о смертной казни всем откупщикам. Руше Жан-Антуан (1745–1794) – второстепенный поэт, автор дидактической поэмы «Месяцы года». С начала революции защищал конституционную монархию; был арестован и казнен как «подозрительный». Андре Шенье (1762–1794) – талантливый поэт, поклонник классической древности. Противоречивое отношение к революции, которое привело к его аресту и казни, объясняет тот факт, что в последующие годы в Шенье видели то жертву революции, то певца свободы (Пушкин, «Андрей Шенье»).
[Закрыть]. Необходимо поразить всесильных злодеев, загребающих золото, обагренными кровью руками, всех этих Фуше [446]446
Фуше Жозеф – буржуазный политический деятель; в молодости был священником, примкнул к революции, выдавал себя за левого якобинца; будучи комиссаром Конвента в одном из районов Франции, действовал с крайней жестокостью и был отозван Робеспьером. Затем стал одним из организаторов контрреволюционного переворота 9 термидора. Беспринципный карьерист и стяжатель, Фуше и впоследствии предавал все правительства, которым служил.
[Закрыть], Тальенов [447]447
Тальен Жан-Ламбер (1767–1820) – участник революции, примыкал к якобинцам. Осенью 1793—весной 1794 г. был комиссаром Конвента в Бордо и использовал власть для личного обогащения. Один из организаторов и руководителей контрреволюционного переворота 9 термидора.
[Закрыть], Роверов [448]448
Ровер Станислав-Робер-Франсуа (1748–1798) – сын богатого буржуа, выдававший себя за потомка угасшего аристократического рода; пытался сделать карьеру на революции, был послан в качестве комиссара на юг Франции, но вскоре был отозван, так как компрометировал Конвент жестокостями. Вместе с Баррасом командовал вооруженными силами, направленными против робеспьеристов 9 термидора; впоследствии проявил себя как ярый реакционер. Вошел в историю как интриган, презираемый всеми партиями.
[Закрыть], Каррье [449]449
Каррье Жан-Батист (1756–1794) – в 1793–1794 гг. комиссар Конвента в городе Нанте, был отозван в связи со злоупотреблением властью и ненужными жестокостями; примыкал к эбертистам, после их разгрома стал одним из организаторов переворота 9 термидора, накануне которого Робеспьер пытался привлечь его к суду; был казнен уже после победы контрреволюции.
[Закрыть], Бурдонов [450]450
Бурдон Леонар (1758–1815) – сперва монтаньяр, потом (зимой 1793–1794 г.) ярый эбертист, враждебный Робеспьеру; один из организаторов переворота 9 термидора, принимал личное участие в аресте вождей якобинцев.
[Закрыть], которые готовят гибель Горе. Надо освободить государство от всех его врагов. Если бы восторжествовал Эбер, Конвент был бы разогнан и Республика скатилась бы в пропасть; если бы восторжествовали Демулен и Дантон, Конвент, дойдя до нравственного падения, отдал бы Республику на растерзание аристократам, биржевикам и генералам. Если восторжествуют Тальены и Фуше, эти чудовища, упившиеся кровью и грабежами, Франция потонет в преступлениях и позоре… Ты спишь, Робеспьер, а изверги, пьяные от ярости и ужаса, замышляют покончить с тобой и навеки похоронить Свободу. Кутон [451]451
Кутон Жорж-Огюст (1755–1794) – один из наиболее близких к Робеспьеру вождей якобинцев. Несмотря на то, что у него были парализованы ноги, развивал энергичную деятельность, неоднократно посылался комиссаром в провинции. Казнен 10 термидора.
[Закрыть], Сен-Жюст [452]452
Сен-Жюст Луи-Антуан (1767–1794) – выдающийся деятель революции, ближайший соратник Робеспьера, как и Кутон; вел большую работу в армии. Талантливый теоретик и оратор. Был вместе с Робеспьером казнен без суда на следующий день после термидорианского переворота.
[Закрыть], почему вы медлите с изобличением заговорщиков?
Как! Прежнее государство, тираническое чудовище, утверждало свою власть, ежегодно заточая в тюрьму по четыреста тысяч человек, вешая по пятнадцать тысяч, колесуя по три тысячи, а Республика никак не может решиться пожертвовать несколькими сотнями голов в интересах собственной безопасности и могущества? Пусть мы захлебнемся в крови, но мы спасем отечество…»
Он все еще размышлял над этим, когда, бледная, небрежно одетая, подбежала к нему Элоди:
– Что ты хотел мне сказать, Эварист? Почему ты не пришел в «Амур Живописец», в голубую комнатку? Зачем ты вызвал меня сюда?
– Чтобы навек проститься с тобой.
Она пролепетала, что он безумец, что она ничего не понимает…
Он остановил ее еле заметным движением руки:
– Элоди, я больше не могу принимать твою любовь.
– Замолчи, Эварист, замолчи!
Она предложила ему отойти подальше: здесь их могут увидеть, могут подслушать.
Он прошел шагов двадцать и заговорил совершенно спокойно:
– Я принес в жертву родине и жизнь и честь. Я умру опозоренным и ничего не смогу завещать тебе, несчастная, кроме всем ненавистного имени… Любить друг друга? Но разве меня еще можно любить?.. И разве я могу любить?
Она еще раз назвала его сумасшедшим, стала уверять, что любит и будет любить всегда. Она говорила пылко, искренне. Однако, так же как он, и даже лучше его, она сознавала всю правоту его слов. Она спорила против очевидности.
– Я ни в чем не упрекаю себя, – продолжал он. – Я и впредь поступал бы так, как поступал до сих пор. Ради отечества я подверг себя отлучению. Я проклят. Я поставил себя вне человечества и никогда не вернусь к нему. Нет! Великая задача еще не завершена. Милосердие! Прощение!.. А разве изменники прощают? Разве заговорщики милосердны? Предателей родины с каждым часом становится все больше и больше; они вырастают из-под земли, они стекаются со всех границ: молодые люди, которым более пристало бы погибать в рядах наших армий, старики, дети, женщины, напяливающие на себя личины невинности, чистоты и грации. А когда их казнят, на их месте появляются другие, в еще большем количестве… Ты сама видишь, что я должен отказаться от любви, от утех, от всякой радости в жизни, от самой жизни.
Он умолк. По своей природе склонная к мирным наслаждениям, Элоди за последнее время уже не раз с ужасом замечала, что к сладострастным ощущениям, которые она испытывала в объятиях своего трагического любовника, все чаще примешиваются кровавые картины. Она ничего не ответила. Эварист, как горькую чашу, испил молчание молодой женщины…
– Ты сама видишь, Элоди: мы с головокружительной быстротой стремимся вперед. Наше дело поглощает нас. Наши дни, наши часы – это годы. Мне скоро исполнится сто лет. Посмотри на мое чело, разве это чело любовника? Любить!..
– Эварист, ты мой, я не отпущу тебя, я не верну тебе свободы.
Это было самопожертвованием. Он почувствовал это по интонации. Да и сама она это чувствовала.
– Элоди, решишься ли ты когда-нибудь подтвердить, что я был верен своему долгу, что помыслы мои были честны и душа чиста, что я не ведал иной страсти, кроме заботы об общественном благе, что по натуре я был человеком чувствительным и нежным? Скажешь ли ты: «Он исполнил свой долг»? Нет! Ты этого не скажешь. И я не прошу тебя об этом. Пускай бесследно исчезнет память обо мне! Вся моя слава схоронена у меня в сердце, а окружает меня позор. Если ты меня любила, никогда ни единым словом не упоминай обо мне.
В эту минуту ребенок лет восьми-девяти, кативший обруч, с разбегу уткнулся в колени Гамлену. Эварист подхватил его на руки.
– Дитя! Ты вырастешь свободным, счастливым человеком и этим будешь обязан презренному Гамлену. Я свиреп, так как хочу, чтобы ты был счастлив. Я жесток, так как хочу, чтобы ты был добр. Я беспощаден, так как хочу, чтобы завтра все французы, проливая слезы радости, бросились друг другу в объятия.
Он прижал его к груди.
– Малыш, когда ты станешь мужчиной, ты будешь обязан мне своим счастьем, своей невинностью. А между тем, услыхав мое имя, ты предашь его проклятию.
И он спустил на землю ребенка, который в страхе кинулся к матери, уже спешившей ему навстречу.
Молодая мать, красивая женщина в белом батистовом платье, судя по наружности – аристократка, с надменным видом увела своего мальчика.
Гамлен, дико сверкнув глазами, обернулся к Элоди:
– Я расцеловал этого ребенка, а его мать, быть может, я отправлю на эшафот.
И он удалился большими шагами, держась в тени деревьев.
С минуту Элоди простояла неподвижно, опустив взор и глядя в одну точку. Потом она вдруг кинулась вслед своему любовнику; в порыве исступления, с развевающимися, как у менады, волосами, она схватила его, словно желая растерзать, и сдавленным от слез голосом крикнула:
– Ну что ж, и меня, возлюбленный мой, пошли на гильотину! Прикажи и мне отрубить голову!
И, представив себе, как нож касается ее шеи, она почувствовала, что все ее тело содрогается от ужаса и сладострастия.
XXVI
Термидорианское солнце уже садилось в кровавом пурпуре. Эварист, мрачный и озабоченный, бродил по аллеям Марбефского сада, ставшего национальной собственностью и местом прогулок праздных парижан. Там пили лимонад, ели мороженое; были там и карусель и тиры для юных патриотов. Под деревом мальчик-савояр в отрепьях и черном колпаке играл на волынке, и под ее резкие звуки плясал сурок. Стройный, довольно моложавый мужчина в голубом фраке, с напудренными волосами, шедший в сопровождении большой собаки, остановился послушать эту сельскую музыку. Эварист узнал Робеспьера. Он заметил его бледность, его худобу; лицо стало жестче, и на лбу залегла скорбная морщина.
«Сколько трудов, сколько страданий наложили печать на это чело! – подумал оп. – Как тяжело работать для счастья человечества! О чем размышляет он сейчас? Отвлекает ли его от дел и забот звук горной волынки? Думает ли он о том, что заключил договор со смертью и что недалек уже час расплаты? Изыскивает ли он способы победоносно вернуться в Комитет общественного спасения, из которого ушел вместе с Кутоном и Сен-Жюстом из-за мятежного большинства? Какие надежды, какие опасения скрываются за этими непроницаемыми чертами?»
Максимилиан меж тем улыбнулся мальчику, кротким благожелательным голосом задал ему несколько вопросов об его родной долине, о хижине, о родителях, которых бедняжка покинул, бросил ему мелкую серебряную монету и направился дальше. Пройдя несколько шагов, он обернулся и подозвал собаку, которая, почуяв грызуна, оскалила зубы на ощетинившегося сурка.
– Браунт! Браунт!
Потом он углубился в сумрак аллеи.
Гамлен из уважения не пожелал нарушить его одиночество. Но, наблюдая издали тонкий силуэт, сливавшийся с окружающей тьмою, он мысленно обратился к нему с речью:
«Я видел твою грусть, Максимилиан; я понял твою мысль. Скорбь, усталость и даже выражение ужаса, застывшее у тебя во взгляде, – все в тебе говорит: „Пусть прекратится террор и наступит братство! Французы, будьте едины, будьте добродетельны, будьте мягкосердечны. Любите друг друга…“ Ну что ж! Я помогу тебе в осуществлении этих намерений; чтобы, мудрый и благостный, ты мог положить конец гражданским распрям, угасить братоубийственную ненависть, сделать палача огородником, который будет срезать не человеческие головы, а капусту и латук, я вместе с товарищами по Трибуналу уготовлю стези милосердию, уничтожая заговорщиков и изменников. Мы удвоим нашу бдительность и суровость. Ни один виновный не ускользнет от нас. И когда голова последнего врага Республики падет под ножом, тогда ты сможешь быть милосердным, не совершая преступления, и установишь во Франции царство невинности и добродетели, о отец отечества!»
Неподкупный был уже далеко. Двое мужчин в круглых шляпах и нанковых панталонах, из которых один, высокий, худой, свирепый на вид, с бельмом на глазу, был похож на Тальена, встретились с ним на повороте аллеи, искоса взглянули на него и, притворившись, будто не узнали, прошли дальше. Отойдя на достаточное расстояние и уверившись, что их никто не слышит, они зашептались:
– Вот он, наш король, наш папа, наш бог. Ибо он действительно бог. А Катерина Тео [453]453
Катерина Тео – полусумасшедшая старуха, которая в 1794 г. проповедовала в Париже пришествие нового мессии. Враги Робеспьера в Конвенте, пытаясь скомпрометировать его в глазах народа, распустили слухи, что это делалось с целью прославления Робеспьера и с его ведома и являлось частью заговора против республики. Робеспьеру удалось добиться отсрочки процесса Катерины Тео; это была его последняя победа.
[Закрыть]– его пророчица.
– Диктатор, предатель, тиран! И на тебя найдутся Бруты!
– Трепещи, злодей! Тарпейская скала недалеко от Капитолия [454]454
Тарпейская скала недалеко от Капитолия. – поговорка, означающая: «От славы недалеко до падения». Капитолий – храм Юпитера в древнем Риме, расположенный на вершине Капитолийского или Тарпейского холма, – центр политической жизни Рима; там, в частности, венчали лаврами триумфаторов.
[Закрыть].
К ним приблизился пес Браунт. Они замолчали и ускорили шаг.
XXVII
Ты спишь, Робеспьер! Часы уходят, драгоценное время бежит…
Наконец 8-го термидора, в Конвенте, Неподкупный поднимается и хочет говорить. Солнце тридцать первого мая [455]455
Солнце тридцать первого мая… – то есть дня восстания, приведшего к падению Жиронды и установлению революционно-демократической якобинской диктатуры.
[Закрыть], неужели ты восходишь во второй раз? Гамлен ждет, надеется. Робеспьер навсегда изгонит с опозоренных ими скамей законодателей, более преступных, чем федералисты, более опасных, чем Дантон… Нет, еще не сейчас! «Я не могу, – говорит он, – решиться разорвать до конца завесу, прикрывающую глубокую тайну беззакония». И молния, рассеивающаяся в воздухе, не поражая никого из заговорщиков, приводит их всех в трепет. Уже две недели шестьдесят человек из их числа не решались ночевать у себя дома. Марат – тот называл предателей по именам, он указывал на них пальцами. Неподкупный колеблется, и с этой минуты обвиняемый – он.
Вечером в Клубе якобинцев невероятная давка – в зале, в коридорах, во дворе.
Здесь все налицо – шумные друзья и немые враги. Робеспьер читает им речь, которую Конвент выслушивает в страшном молчании и якобинцы покрывают бурными рукоплесканиями.
– Это мое завещание, – говорит он, – вы увидите, как я, не дрогнув, выпью чашу цикуты.
– Я выпью ее вместе с тобой, – отвечает Давид.
– Все мы, все мы выпьем! – кричат якобинцы и расходятся, не приняв никакого решения.
В то время как враги готовили Праведнику смерть, Эварист спал сном учеников Христовых в Гефсиманском саду [456]456
…сном учеников Христовых в Гефсиманском саду. – По евангельской легенде, после Тайной вечери Христос всю ночь до кровавого пота молился на Масличной горе в Гефсиманском саду, а ученики его заснули, хотя на заре их учителю суждено было принять мученическую кончину.
[Закрыть]. Утром он отправился в Трибунал, где заседали две секции. Та из них, в которую входил он, разбирала дело двадцати одного участника заговора в Сен-Лазарской тюрьме. А в это время уже распространялась весть: «Конвент после шестичасового заседания постановил привлечь к ответственности Максимилиана Робеспьера, Кутона, Сен-Жюста, а также Огюстена Робеспьера и Леба, пожелавших разделить участь обвиняемых. Все пятеро заключены под стражу».
Становится также известным, что председатель секции, помещающейся в соседнем зале, гражданин Дюма, арестован во время исполнения обязанностей, но что заседание продолжается. Слышно, как трубят сбор и бьют в набат.
Эваристу на скамье присяжных вручают приказ Коммуны отправиться в ратушу для участия в заседании Генерального совета. Под звон набата и бой барабанов он вместе с товарищами выносит приговор и бежит к себе – обнять мать и надеть трехцветную перевязь. Тионвилльская площадь безлюдна. Секция не решается высказаться ни за Конвент, ни против него. Прохожие робко жмутся к стенам, норовят поскорее скрыться в воротах, попасть к себе домой. На звуки набата и барабанную дробь откликаются захлопывающиеся ставни и громыхающие засовы дверей. Гражданин Дюпон-старший спрятался у себя в мастерской; консьерж Ремакль запирается в своей привратницкой. Малютка Жозефина боязливо сжимает в объятиях Мутона. Вдова Гамлен сокрушенно вздыхает о дороговизне съестных припасов – причине всех бед. На нижней площадке лестницы Эварист сталкивается с Элоди. Она запыхалась, пряди черных волос прилипли к влажной шее.
– Я искала тебя в Трибунале. Ты только что ушел оттуда. Куда ты?
– В ратушу.
– Не ходи туда! Ты погубишь себя: Анрио арестован… секции не выступят. Секция Пик, оплот Робеспьера, спокойна. Я знаю наверняка: мой отец ведь член ее. Если ты отправишься в ратушу, ты напрасно погубишь себя.
– Ты хочешь, чтобы я был трусом?
– Напротив: сейчас мужество заключается в верности Конвенту и в повиновении закону.
– Закон мертв, если торжествуют злодеи.
Эварист, послушайся своей Элоди, послушайся своей сестры: сядь рядом с ней, чтобы она успокоила твою смятенную душу.
Он взглянул на нее: никогда еще не казалась она ему такой желанной; никогда этот голос не звучал для него так страстно, так убедительно.
– Два шага, только два шага, мой любимый! Она увлекла его к высокому газону, на котором находился пьедестал опрокинутой статуи. Вокруг стояли скамьи, пестревшие нарядными мужчинами и женщинами. Торговка галантереей предлагала купить у нее кружева. Продавец целебной настойки, с бутылью за плечами, звонил в колокольчик; девочки играли в серсо. На отлогом берегу рыболовы застыли в неподвижных позах с удочкой в руке. Погода была ветреная, небо в тучах. Гамлен, склонившись над парапетом, смотрел на остров, заостренный, точно корабельный нос, слушал, как стонут на ветру верхушки деревьев, и чувствовал, что всем его существом овладевает бесконечное желание покоя и уединения.
И, словно сладостный отголосок его мысли, звучал рядом тихий голос Элоди:
– Помнишь, как при виде полей тебе захотелось быть мировым судьею где-нибудь в деревушке? Ведь это было бы счастьем.
Но, покрывая шелест листьев и голос женщины, до него доносились звуки набата, барабанный бой, отдаленный конский топот и громыханье пушек по мостовой.
В двух шагах от него молодой человек, беседовавший с изящной гражданкой, сказал:
– Слыхали последнюю новость?.. Оперу перевели на улицу Закона.
Однако все уже было известно: шепотом произносили имя Робеспьера, но делали это с опаской, так как он продолжал еще внушать страх. И женщины, боязливо передавая из уст в уста слух об его падении, старались сдержать улыбку.
Эварист Гамлен схватил руку Элоди и тотчас же выпустил ее.
– Прощай! Я приобщил тебя к своей ужасной судьбе, я погубил твою жизнь. Прощай! Постарайся забыть меня!
– Смотри не возвращайся сегодня ночью к себе, – ответила она. – Приходи к «Амуру Живописцу». Не звони: кинь камешком мне в ставни. Я сама отопру дверь и спрячу тебя на чердаке.
– Либо я вернусь к тебе победителем, либо не вернусь совсем. Прощай!
Подходя к ратуше, он услышал подымающийся к нависшему небу гул, как в минувшие великие дни. На Гревской площади раздавался лязг оружия, пестрели трехцветные перевязи и мундиры, выстраивались в боевом порядке пушки Анрио. Он поднимается по парадной лестнице, у входа в зал совета расписывается на листе. Члены Генерального совета Коммуны в числе четырехсот девяноста одного единогласно высказываются в пользу обвиняемых.
Мэр отдает распоряжение принести таблицу Прав Человека и читает вслух статью, где говорится: «Когда правительство нарушает народные права, восстание является священнейшим и необходимейшим долгом народа». И главное должностное лицо Парижа объявляет, что государственному перевороту, совершенному Конвентом, Коммуна противопоставляет народное восстание.
Члены Генерального совета клянутся умереть на своем посту. Двум муниципальным офицерам поручается отправиться на Гревскую площадь и предложить народу присоединиться к Коммуне, в целях спасения отечества и свободы.
Люди ищут друг друга, обмениваются новостями, подают советы. Здесь, среди магистратов, мало ремесленников. Коммуна, члены которой тут собрались, имеет то лицо, какое ей придала якобинская чистка, это – судьи и присяжные Революционного трибунала, художники, вроде Бовале и Гамлена, рантье и учителя, зажиточные мещане, крупные торговцы в напудренных париках, с брелоками на животе; тут почти не видно деревянных башмаков, широких штанов, карманьол, красных колпаков. Их много, этих буржуа, и все они полны решимости. Но в сущности ими почти исчерпывается все, что есть в Париже подлинно республиканского. Они сгрудились в ратуше, как на скале свободы, окруженные со всех сторон океаном равнодушия.
Между тем приходят благоприятные вести. Все тюрьмы, куда заключили обвиняемых, раскрывают двери и отпускают их на волю. Огюстен Робеспьер, явившийся из Форс, первым приходит в ратушу; его встречают аплодисментами. В восемь часов становится известно, что Максимилиан, после продолжительных колебаний, тоже направляется в Коммуну. Его ждут, он сейчас должен явиться, он явился: чудовищный гром рукоплесканий сотрясает своды старинного муниципального здания. Его торжественно вносят на руках. Этот щуплый, опрятный человечек в голубом фраке и желтых панталонах, это – он. Он занимает свое место, он говорит.
Не успевает он переступить порог, как Генеральный совет приказывает немедленно иллюминировать ратушу. В нем воплощена сама Республика. Он говорит, говорит своим высоким голосом, тщательно выбирая выражения. Он говорит изысканно, пространно. Те, кто здесь собрался, кто жизнью рискует из-за него, с ужасом замечают, что это говорун, умеющий ораторствовать в комитетах и на трибуне, но неспособный на быстрое решение, на революционный шаг.
Его увлекают в зал совещаний. Теперь они все в сборе, эти славные преступники: Леба, Сен-Жюст, Кутон. Робеспьер говорит. Половина первого ночи: он все еще говорит. Между тем Гамлен, прижавшись лбом к стеклу, в зале совета, тоскливо всматривается в темноту; он видит, как чадят плошки во мраке ночи. Пушки Анрио выстроились перед ратушей. На совершенно черной площади волнуется встревоженная, растерянная толпа. В половине первого из-за угла улицы Ваннри показываются факелы – они окружают делегата Конвента, облеченного знаками своего достоинства. Он разворачивает бумагу и, залитый красным светом факелов, читает вслух декрет Конвента, постановившего объявить вне закона членов мятежной Коммуны, членов Генерального совета, действующих с ней заодно, и всех граждан, которые откликнутся на ее призыв.
Объявление вне закона, казнь без следствия и суда! От одной мысли об этом даже самые решительные бледнеют. Гамлен чувствует, как на лбу у него выступает холодный пот. Он смотрит на толпу, которая торопливо покидает Гревскую площадь.
Он поворачивается и видит, что зал, где только что яблоку негде было упасть, почти пуст.
Но напрасно бежали все эти члены Генерального совета: они ведь расписались.
Два часа ночи. В соседнем зале Неподкупный совещается с Коммуной и магистратами, объявленными вне закона.
Гамлен устремляет безнадежный взор на черную площадь. При свете фонарей он замечает, как со стуком, словно кегли, ударяются друг о дружку деревянные подпорки у навеса бакалейной лавки. Фонари покачиваются и мерцают: поднялся сильный ветер. Минуту спустя разражается гроза; площадь окончательно пустеет: тех, кого не разогнал ужасный декрет, обращают в бегство несколько капель дождя. Пушки Анрио покинуты на произвол судьбы. И когда войска Конвента при вспышках молнии подходят одновременно с набережной и с улицы Антуан, у подъездов ратуши нет уже никого.
Наконец Максимилиан решается обратиться за поддержкой против Конвента к секции Пик.
Генеральный совет приказывает доставить ему сабли, пистолеты, ружья. Но лязг оружия, шум шагов, звон разбиваемых стекол уже наполняет здание. Словно лавина, проносятся войска Конвента через зал совещаний и устремляются в зал совета. Раздается выстрел: Гамлен видит, как падает с раздробленной челюстью Робеспьер [457]457
…падает с раздробленной челюстью Робеспьер. – При захвате войсками термидорианского Конвента ратуши, где помещалась Парижская Коммуна – оплот якобинцев, Робеспьер, видя, что погиб, пытался застрелиться, но лишь раздробил себе челюсть (по другой версии его ранил молодой жирондист Мерда из отряда Бурдона). Наутро раненый Робеспьер был отправлен на эшафот вместе с 21 ближайшими соратниками; на третий день было казнено еще 28 человек, то есть уничтожен почти весь состав Совета Коммуны.
[Закрыть]. Гамлен выхватывает карманный нож, тот самый дешевый нож, которым когда-то, в дни голода, он отрезал ломоть хлеба для бедной матери, тот самый, который прелестным вечером на ферме в Оранжи лежал на коленях у его возлюбленной во время игры в фанты; он раскрывает его и хочет вонзить себе в сердце: лезвие натыкается на ребро, гнется, и он ранит себе два пальца. Гамлен падает, обливаясь кровью. Он лежит неподвижно, но страдает от страшного холода, и в шуме и сумятице ужасной борьбы, попираемый ногами, явственно слышит голос молодого драгуна Анри:
– Тирана уже нет в живых! Его приспешники разбиты. Революция снова пойдет своим величественным и грозным путем.
Гамлен теряет сознание.
В семь часов утра лекарь, присланный Конвентом, перевязал ему раны. Конвент очень заботился о сообщниках Робеспьера: он желал, чтобы ни один из них неизбежал гильотины. Художника, бывшего присяжного, бывшего члена Генерального совета Коммуны, на носилках доставили в Консьержери.