355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатоль Франс » 6том. Остров Пингвинов. Рассказы Жака Турнеброша. Семь жен Синей Бороды. Боги жаждут » Текст книги (страница 42)
6том. Остров Пингвинов. Рассказы Жака Турнеброша. Семь жен Синей Бороды. Боги жаждут
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:27

Текст книги "6том. Остров Пингвинов. Рассказы Жака Турнеброша. Семь жен Синей Бороды. Боги жаждут"


Автор книги: Анатоль Франс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 47 страниц)

XV

Надо было разгрузить переполненные тюрьмы, надо было судить, – судить без отдыха и передышки. Сидя вдоль стен, декорированных пучками дикторских прутьев и красными колпаками, подобно тому как их предшественники заседали среди королевских лилий, члены Революционного трибунала хранили важность и ужасающее спокойствие королевских судей. Общественный обвинитель и его помощники, измученные усталостью, изнуренные бессонницей и алкоголем, с величайшим усилием стряхивали с себя оцепенение: вконец расшатанное здоровье делало их трагичными. Присяжные, люди различные по происхождению и по характеру, одни образованные, другие невежественные, подлые или великодушные, кроткие или свирепые, лицемерные или искренние, – все они перед лицом опасности, угрожавшей отечеству и Республике, испытывали или притворялись, будто испытывают, одну и ту же тревогу, одно и то же пламенное горение; все они, жестокие из добродетели или из страха, составляли одно существо, одну глухую, разъяренную голову, одну душу, одного апокалипсического зверя, который, выполняя свое естественное назначение, обильно сеял вокруг себя смерть. Эмоциональные как в снисходительности, так и в беспощадности, они иногда под влиянием внезапного порыва жалости, со слезами на глазах, оправдывали обвиняемого, которого час назад, осыпав градом насмешек, отправили бы на эшафот. По мере того как они подвигались вперед в осуществлении своей задачи, эти люди все порывистее следовали велениям своего сердца.

Они судили в лихорадочно-дремотном состоянии, вызванном переутомлением, судили, подстрекаемые извне, подчиняясь приказам свыше, под угрозами санкюлотов и «вязальщиц», толпившихся на трибунах и местах для публики, судили, основываясь на вынужденных показаниях свидетелей и бредовых обвинениях, в духоте, отравлявшей мозг, вызывавшей шум в ушах и боль в висках, застилавшей глаза кровавым туманом. В народе смутно поговаривали, что некоторые присяжные подкуплены обвиняемыми. Но на эти слухи суд в полном составе отвечал негодующими протестами и беспощадными приговорами. Словом, это были люди не хуже и не лучше других. Безупречность чаще всего дело счастья, а не добродетель: всякий, кто согласился бы стать на их место, действовал бы точно так же, как они, и выполнял бы с грехом пополам возложенные на них чудовищные задачи.

Долгожданная Антуанетта, вся в черном, села наконец в роковое кресло, и ее появление сопровождалось таким взрывом ненависти, что только всеобщая уверенность в исходе процесса позволила соблюсти нужные формальности. На задаваемые ей убийственные вопросы обвиняемая отвечала, то руководствуясь инстинктом самосохранения, то движимая своим обычным высокомерием, а однажды, в ответ на гнусную выходку одного из обвинителей, – и с величием матери.

Свидетелям разрешались только оскорбления и клевета; защита онемела от страха. Трибунал, скрепя сердце соблюдавший все правила судопроизводства, ждал, когда все это кончится, чтобы швырнуть в лицо Европе голову Австриячки.

Три дня спустя после казни Марии-Антуанетты Гамлена позвали к гражданину Фортюне Трюберу, умиравшему на складной кровати, в келье изгнанного варнавита, в тридцати шагах от канцелярии Военного комитета, где он окончательно надорвал себе здоровье. Его бледная голова глубоко ушла в подушки. Невидящим взором стеклянных глаз он посмотрел на Эвариста; иссохшая рука схватила руку друга и сжала ее с неожиданной силой. На протяжении двух последних дней у него три раза шла горлом кровь. Он сделал попытку заговорить; голос, сначала глухой и слабый, как шепот, окреп, зазвучал громче:

– Ватиньи! Ватиньи!.. Журдан [420]420
  Журдан Жан-Батист (1762–1833) – видный французский полководец, одержал ряд побед, командуя одной из революционных армий (в том числе в сражении при Флерюсе). Впоследствии был маршалом наполеоновской армии.


[Закрыть]
разбил неприятеля в его лагере… принудил снять осаду с Мобежа… Мы снова захватили Маршьен. Ça ira… ça ira…

И он улыбнулся.

Это не было бредом больного. Ясное сознание действительности еще освещало этот мозг, на который надвигался вечный мрак. Отныне вторжение врага было, по-видимому, приостановлено: терроризованные генералы убедились, что им не остается ничего другого, как побеждать. То, чего нельзя было создать путем вербовки добровольцев, – мощную и дисциплинированную армию, – создали принудительным набором. Еще усилие – и Республика будет спасена.

Пролежав около получаса в забытьи, Фортюне Трюбер, на лицо которого смерть уже наложила свою печать, оживился, приподнял руки.

Он указал пальцем на ореховый письменный стол, составлявший всю обстановку в его комнате, и слабым задыхающимся голосом, но в полном сознании, проговорил:

– Друг мой, как Евдамид [421]421
  Евдамид. – Здесь имеется в виду один эпизод из «Диалога о дружбе» греческого писателя Лукиана Самосатского (II в.): неимущий житель Коринфа Евдамид перед смертью завещал своему другу Арете свою старуху мать, чтобы тот ее кормил, а другому другу, Хариксену, – свою дочь, чтобы тот выдал ее замуж. Этот сюжет стал популярен во Франции благодаря картине Никола Пуссена «Смерть Евдамида».


[Закрыть]
, я завещаю тебе свои долги: триста двадцать ливров… список там… в красной тетради… Прощай, Гамлен. Бодрствуй. Стой на страже Республики. Ça ira.

Вечерние сумерки уже сгущались в келье. Слышно было, как тяжело дышит умирающий и как его пальцы царапают одеяло.

В полночь он обронил несколько бессвязных слов:

– Еще селитры… Отберите ружья… Здоровье?.. Отлично… Снимите эти колокола…

В пять часов утра он испустил дух.

По распоряжению секции тело выставили в бывшей церкви варнавитов, у подножия алтаря Отечества, на походной койке, покрыв его трехцветным знаменем и возложив на голову покойника дубовый венок.

Двенадцать стариков, в римских тогах, с пальмовой ветвью в руках, и двенадцать девушек, в длинных покрывалах и с гирляндами цветов, окружали смертное ложе. У ног покойного двое детей держали по опрокинутому факелу. В одном ребенке Эварист узнал дочку консьержки Жозефину, своей детской серьезностью и очаровательной красотой напомнившую ему тех гениев Любви и Смерти, которых римляне изваивали на саркофагах.

Под пение марсельезы и «Ça ira» погребальное шествие направилось на кладбище Сент-Андре-дез-Ар.

Запечатлевая прощальный поцелуй на челе Фортюне Трюбера, Эварист плакал. Он оплакивал самого себя, завидуя тому, кто, исполнив свой долг, покоился вечным сном.

Возвратившись домой, он получил извещение, что назначен членом Генерального совета Коммуны. Уже четыре месяца он числился кандидатом и теперь был избран, не имея конкурентов, после нескольких баллотировок, всего тридцатью голосами. Избирать было некому: секции обезлюдели; и богатые и бедные всячески старались уклониться от общественных повинностей. Даже самые крупные события не возбуждали уже ни энтузиазма, ни любопытства; газет никто не читал. Эварист сомневался, найдется ли среди семисот тысяч обитателей столицы три-четыре тысячи настоящих республиканцев.

В этот самый день начался процесс «Двадцати одного» [422]422
  Процесс «Двадцати одного». – После изгнания жирондистов из Конвента в результате восстания 31 мая – 2 июня 1793 г. народ стал требовать суда над ними. Но якобинское правительство откладывало процесс, который состоялся 24–31 октября 1793 г. Все 21 обвиняемый – вожди жирондистов – были приговорены к смерти за измену революции.


[Закрыть]
.

Неповинные или виновные в несчастьях и преступлениях Республики, тщеславные, неосторожные, честолюбивые и легкомысленные, в одно и то же время умеренные и неистовые, нерешительные и в терроре и в милосердии, торопливые в объявлении войны и медлительные в ее ведении, привлеченные к суду по примеру, который они сами дали, эти люди и теперь еще были ослепительной молодостью Революции; а вчера они были ее очарованием и славой. Этот судья, который сейчас станет их допрашивать с изощренным пристрастием; этот обвинитель с бескровным лицом, там, у своего столика, готовящий им смерть и бесчестие; эти присяжные, которые не пожелают даже выслушать защиту; эта публика на трибунах, встречающая их бранью и свистом, – все они, судья, присяжные, народ, еще недавно рукоплескали их красноречию, превозносили их таланты, их добродетели. Но теперь они не помнят об этом.

Верньо был когда-то для Эвариста богом, а Бриссо – оракулом. Но он совершенно забыл об этом, и если в его памяти еще сохранился какой-то след былого преклонения, то лишь настолько, чтоб относиться к этим людям как к чудовищам, увлекшим за собою лучших граждан.

Возвращаясь после заседания домой, Гамлен услыхал душераздирающие вопли. Это кричала маленькая Жозефина, которую мать секла за то, что, играя на площади с ребятишками, она перепачкала прелестное белое платьице, которое на нее надели для участия в похоронах гражданина Трюбера.


XVI

Три месяца кряду изо дня в день приносил Эварист в жертву родине людей знаменитых и безвестных, пока наконец ему не пришлось быть судьей в процессе, касавшемся лично его: одного из обвиняемых он сделал своим обвиняемым.

С тех пор как Гамлен заседал в Трибунале, он жадно выискивал в толпе привлеченных к суду, проходившей у него перед глазами, соблазнителя Элоди: в своем неугомонном воображении он составил себе образ этого человека, причем некоторые его черты представлялись ему совершенно ясно. Он рисовал его себе юным, красивым, дерзким и почему-то был уверен, что тот эмигрировал в Англию. Ему почудилось, что он обнаружил его в лице молодого эмигранта Мобеля, который, возвратившись во Францию, был арестован в Пасси по доносу содержателя гостиницы и дело которого, вместе с несколькими сотнями однородных дел, находилось в производстве у Фукье-Тенвиля. При задержанном оказались письма, в которых следствие усматривало доказательства заговора, составленного Мобелем и агентами Питта; в действительности же это были письма лондонских банкиров, у которых эмигрант поместил свои деньги. Мобель, молодой красавец, по-видимому, больше всего был занят любовными делами. В его записной книжке нашлись заметки, свидетельствовавшие о сношениях с Испанией, с которой Франция в то время вела войну; эти записи носили в сущности совершенно интимный характер, и если суд еще не постановил прекратить дело Мобеля за отсутствием улик, то лишь в силу принципа, что никогда не следует торопиться с освобождением арестованного.

Ознакомившись с подробностями первого допроса Мобеля, Гамлен был поражен сходством характера молодого аристократа с теми чертами, которые он приписывал человеку, злоупотребившему доверием Элоди. С тех пор Эварист, запираясь на целые часы в кабинете секретаря Трибунала, с жаром изучал дело. Его подозрения чрезвычайно усилились, когда он наткнулся в старой записной книжке эмигранта на адрес «Амура Живописца», правда рядом с адресами «Зеленой Обезьяны», «Портрета (бывшей) Дофины» и еще других лавок, торговавших эстампами и картинами. Но когда он узнал, что в той же записной книжке нашли несколько лепестков красной гвоздики, тщательно переложенных папиросной бумагой, то, помня, что красная гвоздика – любимый цветок Элоди, который она взращивает у себя на окне, носит в волосах, дарит (он сам это знал) в знак любви, Эварист уже больше не сомневался.

Теперь, когда его предположения перешли в уверенность, он решил допросить Элоди, утаив от нее, однако, обстоятельства, которые помогли ему обнаружить преступника.

Подымаясь по лестнице к себе, он еще на нижней площадке почувствовал одуряющий запах фруктов и в мастерской застал Элоди, помогавшую гражданке Гамлен варить айвовое варенье. Пока старая хозяйка, растапливая плиту, прикидывала в уме, как бы сэкономить уголь и сахарный песок без ущерба для качества варенья, гражданка Блез, сидя на соломенном стуле, в сером холщовом переднике, с грудой золотистых плодов на коленях, чистила айву и, разрезая на четвертинки, бросала в медный таз. Боковые рюши ее чепца были отведены назад, пряди черных волос спускались ей на влажный лоб; от всего ее существа исходило очарование домашнего уюта и непринужденной грации, которое вызывало нежные мысли и не будило чувственности.

Не двигаясь с места, она подняла на своего любовника прекрасные глаза цвета расплавленного золота.

– Видите, Эварист, мы хлопочем для вас, – сказала она. – Всю зиму вы будете есть восхитительное желе из айвы: это укрепит вам желудок и улучшит настроение.

Но Гамлен, подойдя, шепнул ей на ухо:

– Жак Мобель…

В эту минуту в приотворенную дверь мастерской сунул свой красный нос сапожник Комбало. Вместе с башмаками, к которым приделал новые каблуки, он принес счет за прежние починки.

Из опасения прослыть плохим гражданином он пользовался новым календарем [423]423
  …пользовался новым календарем. – Декретом Конвента от 5 декабря 1793 г. был узаконен новый календарь: следующий день после свержения короля и провозглашения республики (22 сентября 1792 г.) объявлялся первым днем Первого года Свободы, вводились новые названия дней недели и месяцев. Фрюктидор (месяц плодов) и вандемьер (месяц сбора винограда) – названия двух осенних месяцев по республиканскому календарю. (Отменен с 1 января 1806 г., при Наполеоне.)


[Закрыть]
. Гражданка Гамлен, любившая ясность в счетах, совершенно терялась в фрюктидорах и вандемьерах.

Она вздохнула:

– Господи Иисусе! Все-то они хотят переиначить: дни, месяцы, времена года, солнце и луну! Боже мой, господин Комбало, что это за пара галош восьмого вандемьера?

– Взгляните на ваш календарь, гражданка, и вам все станет ясно.

Она сняла со стены календарь, взглянула на него и тотчас отвела глаза.

– Он какой-то совсем не христианский! – воскликнула она в испуге.

– Мало того, гражданка, – подхватил сапожник, – у нас теперь только три воскресенья вместо четырех. И это еще не все: скоро переменят нашу систему счета. Не будет больше ни ливров, ни денье, за основу счисленья будет взята дистиллированная вода.

При этих словах у гражданки Гамлен дрогнули губы. Она подняла глаза к потолку и вздохнула:

– Это уж слишком!

Пока она сокрушалась, напоминая своим видом тех святых жен, которых изображают у подножия сельских распятий, головешка, разгоревшаяся на пылающих углях, наполнила мастерскую смрадом, что вместе с одуряющим запахом айвы делало воздух невыносимым.

Элоди стала жаловаться, что у нее першит в горле, и попросила открыть окно. Но как только сапожник ушел и гражданка Гамлен вернулась к плите, Эварист вторично шепнул на ухо гражданке Блез:

– Жак Мобель!

Она взглянула на него, немного удивленная, и с невозмутимым спокойствием, продолжая разрезать айву на четвертинки, спросила:

– Ну и что же?.. Жак Мобель?..

– Это он!

– Кто он?

– Тот, которому ты подарила красную гвоздику.

Она сказала, что ничего не понимает, и потребовала, чтоб он объяснил, в чем дело.

– Аристократ! Эмигрант! Подлец!..

Она пожала плечами и с глубокой искренностью стала уверять, что не была знакома ни с каким Жаком Мобелем.

И действительно она его не знала.

По ее словам, она никому, кроме Эвариста, не дарила красных гвоздик. Но в этом пункте, пожалуй, память ей и изменяла.

Он плохо знал женщин и не слишком хорошо изучил характер Элоди, однако считал, что она способна притворяться и может легко обмануть человека и более опытного, чем он.

– Зачем отпираться? – сказал он. – Я знаю.

Она снова попыталась убедить его, что никогда не была знакома ни с каким Мобелем. И, кончив чистить айву, попросила дать ей воды: у нее липли пальцы,

Гамлен принес таз с водой.

Моя руки, она снова стала разубеждать его.

Он повторил, что знает все, и на этот раз она ничего не возразила.

Она не догадывалась, куда клонятся расспросы ее любовника, и была бесконечно далека от мысли, что этот Мобель, о котором она никогда не слыхала, должен будет предстать перед Революционным трибуналом; она ничего не понимала в подозрениях, которыми ей докучал Эварист, но знала всю их неосновательность. Поэтому, не надеясь их рассеять, она и не стремилась сделать это. Она больше не отрицала, что знакома с Мобелем, предпочитая направить ревнивца по ложному следу, ибо в любую минуту малейшая случайность могла навести его на верный путь. Прежний избранник ее сердца, юный писец, превратившийся в патриота-драгуна, был теперь в ссоре со своей любовницей-аристократкой. Встречая Элоди на улице, он смотрел на нее взором, который, казалось, говорил: «Ну, ну, моя красотка! Чувствую, что скоро я прощу вам свою измену и не сегодня-завтра верну вам благосклонность». Поэтому она больше не старалась излечить возлюбленного от того, что называла его причудами, и Гамлен остался в убеждении, что Жак Мобель – соблазнитель Элоди.

В последующие дни Трибунал занимался без передышки изничтожением федерализма, который, как гидра, угрожал поглотить свободу. Это были страдные дни, и присяжные, изнемогая от усталости, поспешили отправить на эшафот гражданку Ролан, вдохновительницу или соучастницу преступления бриссотинцев.

Между тем Гамлен каждое утро являлся в суд, настаивая на скорейшем рассмотрении дела Мобеля. Важные документы, касающиеся этого дела, находились в Бордо: он добился того, что за ними отправили на почтовых комиссара. Наконец они прибыли.

Помощник общественного обвинителя ознакомился с ними, поморщился и сказал Эваристу:

– Ну, бумаги-то твои не из важных, ничего существенного. Всякий вздор! Будь у нас хотя бы уверенность, что этот бывший граф Мобель эмигрировал!..

Наконец Гамлен добился своего. Молодой Мобель получил обвинительный акт и девятнадцатого брюмера предстал перед Революционным трибуналом.

С самого начала заседания у председателя было угрюмое и зловещее выражение, которое он стремился придать своему лицу всякий раз, когда дело было неясное. Товарищ общественного обвинителя пером почесывал себе подбородок и всячески старался принять вид человека, совесть которого чиста. Секретарь огласил обвинительный акт: всех поразила его необоснованность.

Председатель спросил у подсудимого, знал ли он о законах, изданных против эмигрантов.

– Да, я знал их и соблюдал, – ответил Мобель. – Когда я уезжал из Франции, мой паспорт был в полной исправности.

По поводу обстоятельств, вызвавших его путешествие в Англию и возвращение на родину, он дал вполне удовлетворительные объяснения. Лицо у него было приятное; откровенность и достоинство, с которым он держался, располагали в его пользу. Женщины, завсегдатаи трибун, смотрели на него благосклонным взором. Обвинение утверждало, что он проживал в Испании уже в то время, когда эта страна находилась в состоянии войны с Францией. Он же утверждал, что в ту пору не покидал Байонны. Один только пункт оставался невыясненным. В бумагах, которые он в момент ареста бросил в камин и от которых остались лишь клочки, можно было разобрать испанские слова и имя «Ниевес».

Жак Мобель наотрез отказался дать по этому поводу какие бы то ни было объяснения. А когда председатель указал ему, что в интересах самого подсудимого осветить это обстоятельство, он ответил, что не всегда должно руководствоваться своими интересами.

Гамлен старался изобличить Мобеля лишь в одном преступлении: три раза он заставлял председателя спрашивать у подсудимого, может ли тот объяснить, что это за гвоздика, высохшие лепестки которой он так тщательно хранил.

Мобель ответил, что не считает себя обязанным отвечать на вопрос, не имеющий к суду никакого отношения, ибо в этом цветке не нашли спрятанной записки.

Присяжные удалились в совещательную комнату, настроенные в пользу молодого человека, в запутанном деле которого главное место, по-видимому, занимали любовные тайны. На этот раз даже самые горячие, самые правоверные патриоты охотно высказались бы за оправдательный приговор. Один из них, бывший дворянин, доказавший свою преданность Революции, спросил:

– Неужели ему вменяют в вину его происхождение? Я, например, тоже имел несчастье родиться аристократом.

– Да, но ты порвал с этой средой, – возразил Гамлен, – а он остается в ней и поныне.

И он с такой яростью обрушился на этого заговорщика, на этого эмиссара Питта, на этого сообщника Кобурга, отправившегося чуть ли не на край света, чтобы поднять против свободы ее врагов, он с таким жаром добивался осуждения изменника, что всколыхнул в суровой душе патриотов тревогу, всегда готовую пробудиться.

Один из них цинично заявил ему:

– Есть услуги, в которых нельзя отказать товарищу.

Смертный приговор был вынесен большинством одного голоса.

Осужденный выслушал его с невозмутимой улыбкой. Взгляд, которым он спокойно окинул весь зал, натолкнувшись на лицо Гамлена, исполнился невыразимым презрением.

Приговор был встречен гробовым молчанием.

Жака Мобеля отвели в Консьержери, и там, в ожидании казни, которая должна была состояться в тот же вечер, при свете факелов, он набросал письмо:

Дорогая сестра, Трибунал отправляет меня на эшафот, доставляя мне этим единственную радость, которую я еще могу испытать после смерти моей обожаемой Ниевес. Они отняли у меня последнее, что мне от нее оставалось, – цветок граната, который они почему-то называли гвоздикой.

Я любил искусство: в Париже, в счастливые времена, я собрал коллекцию картин и гравюр; они теперь спрятаны в надежном месте и будут тебе переданы при первой возможности. Прошу тебя, дорогая сестра, сохрани их на память обо мне.

Отрезав прядь волос, он вложил ее в письмо, запечатал конверт и надписал:

Гражданке Клеманс Деземери,

урожденной Мобель.

Ла Реоль.

Он отдал все находившиеся при нем деньги тюремщику с тем, чтобы тот вручил письмо по назначению, затем спросил бутылку вина и в ожидании принялся пить его маленькими глотками.

После ужина Гамлен поспешил к «Амуру Живописцу» и стремительно вбежал в голубую комнату, где каждую ночь его ожидала Элоди.

– Ты отомщена! – сказал он. – Жака Мобеля уже нет в живых. Телега, в которой его повезли на казнь, проехала под твоими окнами, окруженная факелами.

Она поняла.

– Негодяй! Это ты его убил, а он не был моим любовником! Я не знала этого человека… никогда не видала его… Каков он был собою? Наверно, молод, красив?.. И ни в тем не повинен!.. А ты убил его, негодяй! Негодяй!

Она лишилась сознания. Но и в обмороке, так походившем на смерть, она чувствовала, как, вместе с ужасом, ее заливает волною страсть. Она наполовину пришла в себя: из-под отяжелевших век показались белки глаз, грудь вздымалась, бессильно повисшие руки искали любовника. Она сжала его в своих объятиях, впилась ему в тело ногтями и, прильнув судорожно раскрытым ртом, запечатлела на его губах самый немой, самый глухой, самый долгий, самый скорбный и самый восхитительный из поцелуев.

Она тянулась к нему всем телом, и чем ужаснее, беспощадней и свирепей он ей представлялся, чем больше обагрял он себя кровью своих жертв, тем сильнее жаждала она его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю