355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анастасия Готовцева » Рылеев » Текст книги (страница 13)
Рылеев
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:09

Текст книги "Рылеев"


Автор книги: Анастасия Готовцева


Соавторы: Оксана Киянская
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)

 
Я ль буду в роковое время
Позорить гражданина сан
И подражать тебе, изнеженное племя
Переродившихся славян?
Нет, не способен я в объятьях сладострастья,
В постыдной праздности влачить свой век младой
И изнывать кипящею душой
Под тяжким игом самовластья.
Пусть юноши, своей не разгадав судьбы,
Постигнуть не хотят предназначенье века
И не готовятся для будущей борьбы
За угнетенную свободу человека.
Пусть с хладною душой бросают хладный взор
На бедствия своей отчизны
И не читают в них грядущий свой позор
И справедливые потомков укоризны.
Они раскаются, когда народ, восстав,
Застанет их в объятьях праздной неги
И, в бурном мятеже ища свободных прав,
В них не найдет ни Брута, ни Риеги{430}.
 

Стихотворение это – пожалуй, наиболее сильное по накалу гражданского пафоса среди рылеевских произведений. Оно отсылает читателя к опубликованному в 1820 году «Временщику». Их тексты роднит ожидание близкого народного мятежа во имя «свободных прав», бунта, который наверняка будет сопровождаться «тиранствами» и вина за который всецело лежит на «деспотизме». Очевидно также, что лирический герой обоих стихотворений противостоит деспоту-временщику, но в то же время и не солидаризуется с мятежным народом. В первом случае он ограничивается лишь гордым презрением, во втором – призывает всех честных «юношей» «разгадать» свою судьбу, стать «Брутами» и «Риегами» и обратить народное недовольство в нужное русло.

Исследователи долго спорили о времени написания этого стихотворения. С одной стороны, есть мемуарные указания на то, что оно создано в конце 1825 года и даже «должно считаться последним, написанным Рылеевым на свободе»{431}. Это мнение длительное время не ставилось под сомнение, поскольку вполне соответствовало уже сложившейся литературной репутации поэта-декабриста. В начале XX века один из первых исследователей творчества Рылеева В. И. Маслов утверждал: «Несомненно, в этих сильных, проникнутых гражданским пафосом стихах отразилось душевное настроение поэта накануне декабрьских событий 1825 г.»{432}.

Эту точку зрения в советское время разделяли, например, А. Г. Цейтлин и К. В. Пигарев. Однако в 1934 году Ю. Г. Ок-сман обратил внимание на показания Рылеева Следственной комиссии, позволяющие уточнить датировку стихотворения. Рылеев сообщил, что отдал его члену южной тайной организации Матвею Муравьеву-Апостолу, уехавшему из столицы в августе 1824 года{433}. Таким образом, сам поэт однозначно свидетельствовал: в августе этого года стихотворение было уже написано. Датировка его 1824 годом в настоящее время уже не подвергается сомнению{434}.

Комментаторы, приняв датировку Оксмана, столкнулись с неизбежной трудностью: смысл стихотворения оказывался неясен. О каком «роковом времени» писал Рылеев, когда до восстания на Сенатской площади оставалось почти полтора года? Однако с учетом политического контекста противоречие это оказывается снятым: «роковое время» наступило для Рылеева после отставки его покровителя.

* * *

Сборник Рылеева «Думы», напечатанный в Москве в начале 1825 года, безусловно, достоин отдельного исследования. Здесь стоит сказать несколько слов лишь о жанре. Как известно, в основе сюжета практически каждой думы лежало событие отечественной истории, описанное под совершенно определенным углом зрения.

Произведения, вошедшие в этот сборник, Рылеев начал публиковать с 1821 года (первой в журнале «Сын отечества» увидела свет дума «Курбский») – и почти сразу же в печати разразилась полемика об истоках этого жанра. В нее включились ведущие русские периодические издания: «Полярная звезда», «Русский инвалид», «Сын отечества», «Северный архив», «Новости литературы» и т. п. Полемика эта – в контексте истории отечественной журналистики – еще ждет своего исследователя, ибо, по справедливому замечанию Л. Г. Фризмана, «тогдашние споры о жанрах имели, как правило, многообразный и значительный подтекст, вне которого не может быть уяснено их подлинное значение»{435}.

Следует отметить только, что и сам Рылеев, и рецензенты так и не пришли к единому определению этого жанра. Публикуя «Курбского», Рылеев назвал его элегией; некоторые другие произведения, вошедшие потом в сборник «Думы», он печатал вовсе без указания на жанр. Александр Бестужев то уподоблял жанр дум «гимнам историческим», то указывал, что «думу поместить должно в разряд чистой романтической поэзии» и что «она составляет середину между героидою и гимном». Петр Вяземский считал, что думы «по содержанию своему» «относятся к роду повествовательному, а по формам своим – к лирическому»{436}. Авторы рецензий активно спорили и об истоках этого жанра: заимствовал ли его Рылеев из польской поэзии или из устного народного творчества, малороссийского или русского.

Однако ближе всех к пониманию жанра дум подошел Булгарин. Рецензируя вышедший в январе 1825 года сборник, он отмечал: «Это рассказ происшествия, блистательного подвига или несчастного случая в отечестве: весь пиитический вымысел заключался в уподоблениях»{437}. И действительно, главный смысл каждой из дум вовсе не в описании того или иного исторического факта – они были всем известны и без Рылеева. Главным было уподобление героев и событий прошедших эпох героям и событиям 1820-х годов. Секрет столь мощного воздействия «Дум» на читателя – при том, что в литературном отношении они достаточно слабы, – именно в их злободневности. И с этой точки зрения жанр дум – не столько литературный, сколько публицистический: они во многом заменяли современникам злободневные газетные статьи.

Первое издание поэтического сборника «Думы». 1825 г. 

Публицистичность этого жанра хорошо видна при анализе «Царевича Алексея Петровича в Рожествене». Дума эта – в связи с особой актуальностью – тоже не увидела печати:

 
Страшно воет лес дремучий,
Ветр в ущелиях свистит.
И украдкой из-за тучи
Месяц в Оредеж глядит.
Там разбросаны жилища
Угнетенной нищеты,
Здесь стоят средь красоты
Деревенского кладбища
Деревянные кресты.
Между гор, как под навесом,
Волны светлые бегут
И вослед себе ведут
Берега, поросши лесом.
Кто ж сидит на черном пне
И, вокруг глядя со страхом,
В полуночной тишине
Тихо шепчется с монахом:
«Я готов, отец святой,
Но ведь царь – родитель мой…»
«Не лжеумствуй своенравно!
(Слышен голос старика.)
Гибель церкви православной
Вижу я издалека…
Видишь сам, – уж всё презренно:
Предков нравы и права,
И обычай их священный,
И родимая Москва!
Ждет спасенья наша вера
От тебя, младый герой;
Иль не зришь себе примера:
Мать твоя перед тобой.
Всё царица в жертву Богу
Равнодушно принесла
И блестящему чертогу
Мрачну келью предпочла.
В рай иль в ад тебе дорога…
Сын мой! Слушай чернеца:
Иль отца забудь для Бога,
Или Бога для отца!»
Смолк монах. Царевич юный
С пня поднялся, говоря:
«Так и быть! Сберу перуны
На отца и на царя!..»{438}
 

Об обстоятельствах и времени написания этой думы известно немногое. Рылеев, планируя издать сборник «Думы», в 1822-м – начале 1823 года дважды составлял списки произведений, которые планировал туда поместить, – но ни в одном из них «Царевича Алексея» не было{439}. Ю. Г. Оксман в 1934 году утверждал, что «дума эта, не отмеченная ни в основном, ни в дополнительном перечне дум Рылеева, написана, вероятно, уже после составления обоих списков, т. е. в первой половине 1823 г. Подтверждает эту датировку и конструктивная близость “Царевича Алексея в Рожествене” к одной из последних дум Рылеева – “Петру Великому в Острогожске”». В 1956 году исследователь стал утверждать, что «дата думы – вторая половина 1822 г.». На чем он основывался, изменяя датировку, неизвестно. Л. Г. Фризман, составитель академического издания «Дум», считает, что эта дума написана «не ранее 1823 г., т. к. не вошла во второй список». В 1987 году С. А. Фомичев, не датируя думу в целом, отметил: «В оредежском пейзаже, открывавшем думу, отразились реальные впечатления от поездки в первых числах сентября 1824 г. в Батово (вместе с А. А. Бестужевым)»{440}.

Есть все основания считать, что эта дума была написана в конце 1824 года или даже в самом начале 1825-го. Во-первых, следует, по-видимому, признать правоту Фомичева: в думе отразились впечатления от совместной с Бестужевым поездки Рылеева в соседнее с Рожественом Батово. В частности, строки, посвященные реке Оредеж («Между гор, как под навесом, / Волны светлые бегут / И вослед себе ведут / Берега, поросши лесом»), перекликаются с сентябрьским (1824) письмом Бестужева матери с описанием посещения Батова: «Местоположение там чудесное… Тихая речка вьется между крутыми лесистыми берегами, где расширяется плесом, где подмывает скалы, с которых сбегают звонкие ручьи. Тишь и дичь кругом, а я пять дней провел на воздухе, в лесу, на речке»{441}. Очевидно, «на воздухе, в лесу, на речке» друзья обсуждали окружающий пейзаж – и это обсуждение отразилось и в поэтическом, и в эпистолярном текстах.

Как известно, Рылеев представил эту думу в московскую цензуру уже после получения цензурного разрешения на публикацию всего сборника (22 декабря 1824 года){442}. Скорее всего, к моменту сдачи рукописи сборника в цензуру автор просто не успел дописать это произведение. Более того, смысл его самым тесным образом перекликается с политической ситуацией именно второй половины 1824 года.

В основе думы лежит отмеченный еще В. И. Масловым автобиографический момент: «Село Рожествено, упоминаемое в думе, хорошо известно было Рылееву, так как родовая деревня его Ботова (Батово. – А. Г., О. К.) находилась по соседству с этим селом. Возможно, что какие-нибудь глухие предания о царевиче, сохранившиеся среди местных жителей ко времени Рылеева, могли побудить поэта приняться за обработку сюжета об Алексее». К этому следует добавить: «глухие предания» могли быть связаны с тем, что село Рожествено в начале XVIII века было действительно подарено Петром I Алексею.

Комментируя думу, Маслов отмечал, что «на этот сюжет мог натолкнуть Рылеева и близко знакомый ему Александр Корнилович, который также интересовался личностью царевича, разыскивал для этого материалы в петербургских архивах и в конце 1821 года (19 декабря) представил в СПб. Общество любителей российской словесности статью под заглавием “О жизни царевича Алексея Петровича”»{443}.

С тех пор мнение о статье Корниловича как возможной основе этой думы воспроизводят все исследователи и комментаторы. Однако статья эта не была опубликована и даже рукопись ее не сохранилась{444}; следовательно, о степени идейной и фактографической близости статьи Корниловича и думы Рылеева судить достаточно сложно. Скорее всего, эпизод беседы сына Петра I с монахом был выдуман поэтом.

Зато, если соотнести эпизод рылеевской думы с историческим контекстом, становятся вполне очевидны «уподобления», о которых писал Булгарин. Монах, уговаривающий Алексея Петровича восстать против «отца и царя», рассуждает о «гибели церкви православной» и о том, что «всё презренно»: «Предков нравы и права, / И обычай их священный, / И родимая Москва», – почти дословно воспроизводит обвинения, предъявленные Голицыну Серафимом, Фотием, Шишковым и их сторонниками. Подобно тому, как вымышленный монах, герой рылеевскои думы, смущал царевича Алексея, реальный монах – архимандрит Фотий – смущал Александра I. Так, архимандрит писал императору в апреле 1824 года, что «сатана», нашедший себе пристанище в голицынском министерстве и Библейском обществе, «умыслил смутить всю поднебесную», ввести «новое какое-то христианство, хуля же и осмеивая чистейшее, святейшее, первых времен христианство, отвергая учение святых отцов, уничтожая святые Вселенские Соборы, поругая всякое благочестие Церкви Христовой». «Новая религия», насаждаемая Голицыным и мистиками, согласно Фотию, «хулит и порицает… вечные законы, предания Церкви нашей, богослужения наши». Естественно, что именно от императора Фотий ожидал «спасения» православной веры и предлагал даже конкретный план действий:

«1) Министерство духовных дел уничтожить, а другие два отнять от настоящей особы (князя Голицына. – А. Г., О. К.). 2) Библейское общество уничтожить» и т. п.{445}

Именно позиция ревнителя «Церкви Христовой» трактуется Рылеевым как причина заговора царевича Алексея. В ситуации второй половины 1824 года основная идея думы «Царевич Алексей Петрович в Рожествене» могла быть прочитана следующим образом: в заговоре против законной власти, в «карбонарстве» оказывались виновными вовсе не церковные реформаторы, а, напротив, их противники, борцы за чистоту веры и конкретно архимандрит Фотий. Таким образом, смысл думы оказывался схожим со смыслом оставшегося неопубликованным предисловия.

Очевидно, Рылеев надеялся, что московские цензоры, в меньшей степени затронутые падением министра, чем петербургские, пропустят думу к печати, тем более что попечителем Московского учебного округа, отвечавшим за работу цензоров, до лета 1825 года оставался князь Андрей Оболенский, друг Голицына и член его «партии». Однако столь откровенно «проголицынское» произведение цензор, профессор Московского университета Иван Давыдов, пропустить в печать всё же не решился.

По традиции, идущей от Ю. Г Оксмана, последней по времени написания законченной думой считается «Наталья Долгорукова», написанная летом 1823 года{446}. Но очевидно, что более поздней следует признать именно думу «Царевич Алексей в Рожествене».

* * *

К такому же роду поздних рылеевских произведений – тех, в которых явственно отразился «постголицынский» политический контекст, – следует отнести и знаменитое посвящение к поэме «Войнаровский», адресованное Александру Бестужеву:

 
Прими ж плоды трудов моих,
Плоды беспечного досуга;
Я знаю, друг, ты примешь их
Со всей заботливостью друга.
Как Аполлонов строгий сын,
Ты не увидишь в них искусства,
Зато найдешь живые чувства, —
Я не Поэт, а Гражданин{447}.
 

Поэма «Войнаровский» была, как и сборник «Думы», опубликована в 1825 году в Москве. Однако для того чтобы адекватно оценить смысл этой фразы, следует вернуться на несколько лет раньше, когда и Голицын, и Аракчеев казались современникам равно всесильными.

В конце сентября 1818 года журнал «Сын отечества» (номер 39—40) опубликовал очерк журналиста Павла Свиньина с примечательным названием «Поездка в Грузино», воспевавший знаменитое имение Аракчеева. Очерк открывался стихотворением (некоторые исследователи считают, что оно принадлежит перу брата автора очерка, влиятельного столичного чиновника Петра Свиньина){448}:

 
Я весь объехал белый свет:
Зрел Лондон, Лиссабон, Рим, Трою,
Дивился многому умом;
Но только в Грузине одном —
Был счастлив сердцем и душою,
И сожалел, что – не поэт!
 

Цель очерка, согласно признанию самого Свиньина, состояла в том, чтобы «познакомить просвещенный мир с житьем истинного русского дворянина, с управлением помещика, коим должны гордиться соотечественники, уважать и пленяться иностранцы». Автор умиляется верноподданническими чувствами и богобоязненностью хозяина Грузина: «Верный слуга царский верность свою уносит во гроб – назначив себе место вечного покоя у подножия памятника его царя-благодетеля (Павла I, – А. Г., О. К.). То показывает гранитовая доска с прекрасною лаконическою надписью: “да пребудет и прах мой у подножия твоего изображения…” Далее изображено: “На сем месте погребен русский новгородский дворянин граф Алексей Андреевич Аракчеев, родился 1769 года, умер…” Вельможа, помышляющий о смерти, видя, так сказать, пред глазами своими отверстый гроб свой, – не страшится деяний своих ни перед Богом, ни перед потомством!»

На пятидесяти шести страницах текста подробно описывались хлопоты Аракчеева по устройству дорог и жилищ, возведению памятников и храма, постройке гостиниц для приезжих. «Вот разительный пример, вот торжество благоразумного распоряжения деньгами и строгого порядка», – констатировал Свиньин{449}.

Павел Петрович Свиньин – в истории русской словесности фигура трагикомическая. Бывший дипломат и чиновник, по политическим взглядам славянофил и «народолюбец», в 1818 и 1819 годах он издал два сборника под названием «Отечественные записки», а впоследствии стал выпускать одноименный журнал. «Любить Отечество велит природа, Бог. А знать его – вот честь, достоинство и долг!» – такой эпиграф Свиньин предпослал журналу.

«Визитной карточкой» Свиньина был поиск всякого рода русских «самоучек». Названия статей в «Отечественных записках» говорят сами за себя: «Письмо первое в Москву о русском химике Власове», «Письмо второе в Москву о русском механике Калашникове», «Приключения Суханова, русского природного ваятеля», «Третие письмо в Москву о изобретателе Кукине», «Федор Алексеевич Семенов, мясник-астроном в Курске» и т. п. Считавший себя патриотом-эрудитом, много размышлявший на историко-географические и историко-этнографические темы, Свиньин часто впадал в крайности, искажал реалии, оказывался сторонником «народной» этимологии – и это вызывало насмешки современников{450}.

Подробный анализ причин, по которым Свиньин решил воспеть Аракчеева, не входит в задачу нашей книги. Отметим только, что, скорее всего, Свиньин просто искал (и приобрел) в лице графа покровителя – вполне традиционное для литераторов Пушкинской эпохи занятие. Покровительство было особенно нужно Свиньину: его прежний патрон, князь Николай Салтыков, председатель Государственного совета и Комитета министров, умер за два года до того.

Труднее понять, зачем на публикацию очерка Свиньина согласился Греч – известный всей образованной России журналист с устоявшейся либеральной репутацией. Не исключено, что Греч в данном случае решил еще раз уверить читателей в собственной беспристрастности, воспев того, кого, по условиям либеральной игры, воспевать не полагалось.

Правда, Гречу не удалось довести публикацию «Поездки в Грузино» до конца: в сороковом номере «Сына отечества» анонсировалась заключительная часть очерка Свиньи на: «Окончание впредь». Однако в 41-м номере журнала читатели вместо этого нашли статью некоего И. Переславского «О Библейских обществах» – безудержный панегирик князю Голицыну: «Нет нужды распространяться здесь о славе покровителей сих Обществ, о том, что имена их сделаются известны и будут благославляемы во всех частях света и на всех языках. Слава есть нечто такое, что мы привыкли соединять с подвигами только изумляющими, иногда даже пагубными. И потому она промчится и скоро исчезнет, подобно ударам грома, теряющимся тотчас в пространстве воздуха. Венец же сих избранных сияет вечным светом там, у милосердного Отца, обитающего выше звезд!»{451}

Очерк Свиньина не прошел незамеченным. В частности, гневным письмом на него откликнулся князь Вяземский. 13 октября он сообщил Александру Тургеневу, что ему «так понравились» стихи Свиньина, что он «решился их перевести». «Перевод» был приложен к тому же письму:

 
Что пользы, говорит расчетливый Свиньин,
Мне кланяться развалинам бесплодным
Пальмиры, Трои и Афин?
Пусть дорожит Парнаса гражданин
Воспоминаньем благородным.
Я не поэт, а дворянин
И лучше в Грузино пойду путем доходным:
Там, кланяясь, могу я выкланяться в чин{452}.
 

Тургеневу конечно же было понятно, что эпиграмма метит не только в Свиньина, но и в Аракчеева. Именно с ним в очерке «Поездка в Грузино» были связаны размышления об идеальном вельможе-дворянине, «без лести преданном» помазанникам Божьим. Именно Аракчеев желал, чтобы на его могиле не указывались чины и звания, а указывалось только, что он – «русский новгородский дворянин». Получалось, что, активно кланяясь «дворянину», другой «дворянин» может «выкланяться в чин». Тот, кто был «без лести предан», сам оказывался падок на грубую лесть.

Однако проаракчеевские настроения Свиньина, как и несообразности в его этнографических, географических и патриотических представлениях, в конце 1810-х годов обсуждались только в узком кругу либерально настроенных литераторов.

Лишь спустя пять лет после публикации «Поездки в Грузино» эти обсуждения выплеснулись на страницы периодики. В 1823 году булгаринские «Литературные листки» начинали систематическую травлю издателя «Отечественных записок».

Булгарин (под прозрачным псевдонимом Архип Фадеев) начал жестко высмеивать свиньинскую страсть к «самоучкам». В статьях «Извозчик-метафизик», «Самоучка, или Журнальное воспитание», «Свидание Зерова с самоучкою» и т. п. он пародировал увлечение издателя «Отечественных записок» всякого рода «кулибиными», выискивал в его статьях ошибки и неточности, обвинял в прямом вранье. «В какое заблуждение входят простодушные читатели иногородные при чтении подобных статей, и что подумают об нас иностранцы, которые ныне переводят много из русских журналов, если на наших глазах, в Петербурге, нам сообщают подобные известия?» – вопрошал Архип Фадеев уже во втором номере «Листков»{453}.

Травля Свиньина шла и на страницах «Северного архива» – правда, в более академичном тоне. «Г. издатель («Отечественных записок». – А. Г., О. К.) в описании природных русских дарований и отечественных благородных подвигов иногда добровольно изменяет своему намерению и приводит читателей в сомнение великолепными и пышными начертаниями трудов наших добрых ремесленников и смышленых мужичков, забавляя при том публику самыми странными названиями», – утверждал Булгарин{454}.

Вряд ли в данном случае он выполнял чей-то прямой заказ: всесильному министру Голицыну не было дела до Свиньина, публично признавшегося в любви к Аракчееву и его имению. Однако публикации против Свиньина косвенным образом задевали и Аракчеева – и это Голицыну не могло не понравиться. История со Свиньиным показательна: добиваясь для «Северного архива» официального статуса, Булгарин не брезговал никакими методами.

Постепенно в полемику о Свиньине включились и многие другие петербургские и московские литераторы – в основном на стороне булгаринских изданий. В частности, в печати появились басни Александра Измайлова «Лгун» и «Кулик-астроном»:

 
Павлушка Медный лоб – приличное прозванье! —
Имел ко лжи большое дарованье;
Мне кажется, еще он в колыбели лгал!..
 
«Лгун»
 
Есть свиньи из людей,
Которые невежд хвалами превозносят,
Да за это у них чего-нибудь и просят…
 
«Кулик-астроном»

Вторая басня напрямую отсылала к «Поездке в Грузино», и обе они содержали личные оскорбления по адресу Свиньина. И, несмотря на то, что подобные «личности» были строжайше запрещены цензурным уставом 1804 года, обе басни были напечатаны в 1824 году{455}.

И в литературе, и в жизни Свиньину удалось сделать многое. Он, по мнению исследователя Д. Д. Данилова, стремился «выдвигать принципы художественной самостоятельности и художественной самобытности России… был способен видеть недостатки своих соотечественников и говорить о них». Свиньин был ярким литератором даже на фоне талантливых современников. Ему были свойственны филантропия и благотворительность: благодаря его заступничеству и покровительству были выкуплены из крепостной зависимости поэт Иван Сибиряков и многие другие «самоучки», стал известным журналистом купец Николай Полевой. Но, несмотря на всё это, Свиньин остался в истории отечественной словесности «медным лбом» и малообразованным глупцом. «Литературные традиции рисуют его… как лгуна, главным образом, и вообще человека невысоких качеств», – констатируют исследователи{456}.

* * *

При чтении последней строчки посвящения к поэме «Войнаровский» («Я не Поэт, а Гражданин») невольно бросается в глаза ее сходство с эпиграммой Вяземского на Свиньина: «Я не поэт, а дворянин». Первым эту близость заметил Пушкин, в письме от 10 августа 1825 года предлагавший Вяземскому опубликовать эту эпиграмму, которая стала «еще прелестнее после посвящения “Войнаровского”»{457}.

Исследователи, давно откомментировавшие письмо Пушкина, пришли к выводу, что это была лишь случайная параллель, «неожиданная» «пародия на рылеевскую формулу»{458}. Однако рискнем предположить: параллель в данном случае была вовсе не случайной.

Вяземский был хорошо знаком и с Рылеевым – заочно, и с адресатом посвящения Александром Бестужевым – лично. Он часто посылал им в письмах свои неопубликованные произведения, в том числе и эпиграммы. В частности, осенью 1823 года Бестужев получил от него два произведения такого рода. В ответном письме он благодарил: «Эпиграммы Ваши на наших ханжей весьма милы, признаюсь, что мы расхохотались, в первый раз прочитав их». С другой стороны, Рылеев и Бестужев тесно общались не только с Вяземским, но и с его корреспондентом Александром Тургеневым{459}.

Эпиграмма на Свиньина была широко известна в дружеском кружке Вяземского, о ней был осведомлен Пушкин. К тому же сам Рылеев искренне не любил Свиньина: в 1824 году в «Полярной звезде» была напечатана басня Измайлова «Лгун». И, скорее всего, автор посвящения к «Войнаровскому» прекрасно знал о содержании эпиграммы Вяземского.

Таким образом, Рылеев в посвящении специально отсылал искушенного читателя к опусу Свиньина и полемике вокруг него. Свиньин, «не поэт, а дворянин», солидаризовался с «новгородским дворянином» Аракчеевым. Автор «Войнаровского», «не поэт, а гражданин», подчеркивал верность «небесному гражданину» князю Голицыну. Пушкин же, не имевший понятия о «голицынском» подтексте посвящения, просто не смог увидеть этой отсылки.

Булгарин же после падения Голицына повел себя не так, как Рылеев. Александр Измайлов весной 1825 года сообщал в частном письме; «Булгарин и Греч помирились со Свиньи-ным. Видели многие, как первый с последним прогуливались под ручку по тротуару. И как же не помириться? Свиньин в милости теперь у мин<истра> просв<ещения> (Шишкова. – А. Г., О. К.)»{460}. Булгаринские издания в 1825 году стали активно поддерживать и самого Свиньина, и его «Отечественные записки».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю