![](/files/books/160/oblozhka-knigi-rifmy-zhizni-i-smerti-227541.jpg)
Текст книги "Рифмы жизни и смерти"
Автор книги: Амос Оз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
![](pic.jpg)
Полную противоположность подростку являет собой, на взгляд писателя, крупный, грузный человек – этакое воплощение негодования. Наверняка он был активистом Гистадрута – Всеизраильской федерации профсоюзов – и лет десять-пятнадцать тому назад, снедаемый всякого рода идеалами, являлся рьяным наставником молодого поколения, работал в старой школе, расположенной в одном из рабочих кварталов (увы, в наши дни этот квартал начисто обуржуазился), а возможно, был даже заместителем окружного отдела образования (ныне он в отставке). Челюсти его стиснуты, косматые брови нависают над серыми глазами, белки желтые, темная бородавка, похожая на таракана, примостилась на верхней губе, как раз под правой ноздрей. Писатель предполагает, что, прежде чем завершится обсуждение, представится нам полная возможность услышать из уст этого агрессивного человека главные принципы его мировоззрения. Скорее всего, он прибыл сюда этим вечером отнюдь не для того, чтобы расширить свой кругозор, и не для того, чтобы наслаждаться литературой, нет, он появился здесь с твердым намерением встать во весь свой рост – после того, как все другие ораторы уже выскажутся, – грохнуть, как говорится, кулаком по столу и выразить раз и навсегда свое отрицательное мнение о том, что зовется «современной ивритской литературой»: в этой литературе нет ровным счетом ничего из того, что необходимо нам в настоящее время, в начале восьмидесятых, однако, к великому несчастью, есть в ней в полном объеме или, как выразились бы наши мудрецы, есть в ней все «девять мер» того, что нам совершенно не нужно.
![](pic.jpg)
Писатель, со своей стороны, решает назвать наставника-ветерана доктором Песахом Икхатом. Официантку из кафе он уже назвал Рики. «Подручный негодяев» будет по-прежнему оставаться господином Леоном, а ошивающемуся при нем, постоянно заискивающему, жалкому человечку подойдет имя Шломо Хуги. Юноша-поэт будет именоваться Юваль Дахан, однако, посылая свои первые стихи редактору литературного журнала, он дрожащей рукой подпишет их «Юваль Дотан». Госпожа, жаждущая приобщиться к культуре, будет носить имя Мириам Нехораит, что в переводе с арамейского языка может означать «осиянная светом» (но дети во дворе переделали ее фамилию в Нораит – «ужасная»).
Действие происходит в доме с облупившейся штукатуркой на улице Райнес, в Тель-Авиве. Между Мириам Нехораит и юношей-очкариком медленно-медленно ткется тонкая паутинка. В одно прекрасное утро он, выполняя какое-то поручение матери, поднимется в ее квартиру. Выпьет стакан сока с двумя испеченными Мириам коржиками, однако от третьего коржика он вежливо откажется, так же вежливо откажется он и от яблока. Однако, уходя, смущенно пробормочет, что нет, он не играет ни на каком музыкальном инструменте, но, по правде говоря, иногда немного пишет. Ничего особенного. Просто пробы пера…
Спустя день-другой он снова появится у нее, поскольку был приглашен показать ей свои стихи. И она найдет, что стихи эти отнюдь не незрелый плод, их ни в коем случае нельзя назвать незавершенным творением, наоборот, в них есть глубина чувств, языковое богатство, эстетическая изысканность и утонченность, их переполняет любовь к человеку и природе. И на этот раз Юваль будет угощен тремя коржиками и соком, а в дополнение – апельсином, который она очистит для него.
Через неделю он вновь постучится в ее двери, это будет повторяться и в следующие дни. Госпожа Нехораит будет варить ему компот, сладкий и очень густой, она купит и, смущаясь, преподнесет ему подарок – окаменевшего моллюска, заключенного в голубое стекло. В последующие вечера во время беседы она то ли коснется, то ли не коснется его руки или плеча. От полной неожиданности или сраженная материнским сочувствием, она даже снизойдет до того, чтобы сознательно не заметить, как его ладонь один раз – один только раз, – заблудившись, перепуганная, будто по ошибке, прикоснется к ее платью и в течение трех-четырех судорожных вдохов и выдохов, словно упав в обморок, замрет на одной из ее грудей.
Именно в это мгновение соседка Лизавета Куницына случайно заглянет в окно кухни – так возникнут злобные сплетни, которые растопчут то, чего почти и не было, и все закончится презрительными оскорблениями. Свой фруктовый компот, сладкий, как варенье, и густой, как клей, Мириам и впредь будет варить, охлаждать и хранить для него в холодильнике. Но Юваль Дотан более ни разу не придет в ее дом – разве что в стихах своих, в тоске своей, да еще в нечистых своих ночных фантазиях, из-за которых он вновь решит, что нет у него причин продолжать жизнь. Однако какие-либо практические действия он отложит до времени, когда состоится этот литературный вечер: он возлагает какие-то неясные надежды на встречу с писателем, который поймет его страдания, и, конечно же, протянет ему руку друга, и, кто знает, возможно, даже пригласит погостить у него дома, придет в восторг от его стихов… И вдруг случится так, что их знакомство, спустя какое-то время, перерастет в дружбу, а дружба – в духовную связь (тут его фантазия становится такой чудесной, что наслаждение просто переполняет подростка, и он почти не в силах его вынести), и благодаря этой духовной связи откроет перед ним писатель дверь в литературный мир. Удивительный сияющий мир, в котором, в конечном счете, существует головокружительное воздаяние за все страдания поэта: шумные овации, и обволакивающее нежностью обожание девушек, и любовь зрелых женщин, готовых одарить тебя изобилием всего того, к чему прикоснулся ты в снах своих, и тем, чего ты даже в мечтах своих представить не мог…
![](pic.jpg)
Быть может, имеет смысл поведать эту историю от первого лица – с точки зрения одного из соседей, к примеру Иерухама Шдемати, того самого культработника, который представил тебя здесь в начале вечера, процитировал забавную строчку из книги Цфании Бейт-Халахми «Рифмы жизни и смерти»: «Нет невесты без жениха, как нет рифмы без стиха».
Так вот, душным летним вечером, не зажигая света, устроился этот усталый, обливающийся по́том культработник в старомодном шезлонге на балконе своей двухкомнатной квартиры, расположенной в микрорайоне партийных активистов. Сидит себе этот слегка потрепанный жизнью человек с красноватым нездоровым лицом, испещренным сеткой голубоватых сосудов, сидит, опустив ноги в таз с холодной водой, и перебирает в мыслях своих те немногие воспоминания, что сохранились у него о матери, скончавшейся в Харькове шестьдесят шесть лет назад, когда ему было всего шесть лет (и даже звали ее Лизавета, как соседку-сплетницу). И тут прямо под его балконом слышится в темноте перешептывание двух голосов. Ему бы сразу подняться и уйти в свою комнату, ведь нет у него никакого права и даже интереса подслушивать втихомолку беседу этих двоих. Однако поздно: поднимись он сейчас со своего места, и парочку спугнет, и себя поставит в неловкое положение. Не видя достойного выхода, сконфуженный Иерухам Шдемати остается сидеть на своем месте, в шезлонге, и даже, будучи порядочным человеком, решает плотно прикрыть уши своими широкими ладонями. Однако пока Иерухам собирается сделать это, он успевает опознать под своим балконом тень Юваля Дахана, странного подростка, сына соседей, и мелодию влажного шепота Мириам Нехораит, мелодию, которую он узнает безошибочно, ибо однажды, много лет назад, в ту ночь, когда Советы послали в космос свой первый спутник… И так далее…
![](pic.jpg)
Образ умудренного жизнью культработника стоит, пожалуй, дополнить двумя-тремя штрихами, которые можно позаимствовать у литературоведа (он в данную минуту добрался до раскрытия «парадокса смены точек наблюдения и обзора в литературном произведении»): у него можно будет одолжить, к примеру, бен-гурионовский амфитеатр седины, обрамляющий веснушчатую лысину, а также жужжащую задиристость, благодаря которой в его присутствии создается ощущение потревоженного улья. Можно даже воспользоваться его манерой говорить, его тоном всегдашнего победителя, словно именно в эту минуту ему предъявили серьезнейшее обвинение, однако он, не поведя и бровью, мгновенно оглушил обвинителей вполне вежливым, но полным полемического огня победительным ответом и даже завершил его учтивейшим ядовитым уколом. Писатель склоняется к тому, чтобы вынести этому литературоведу следующий приговор: двадцать лет вдовства, плюс к тому его единственная дочь Айя, будто назло отцу, обратилась к религии и вышла замуж за поселенца из Алон-Море на так называемых Территориях. Этому лектору вполне подойдет имя Якир Бар-Ориан (Житомирский).
Много чего еще успеет натворить писатель, пока докладчик Бар-Ориан, набирая силу, приближается к пику своего выступления, а именно – к представлению рассматриваемого произведения как ловушки, как герметически закрытой зеркальной комнаты – без окон и дверей. И вот как раз на этом месте в одном из дальних углов зала вновь раздается этакий глуховатый сдавленный смешок, полный отчаяния и презрения. И задетый этим писатель начинает беспокоиться, утрачивает нить своих злобных фантазий. И внезапно ему очень захотелось закурить.
![](pic.jpg)
А что же поэт Цфания Бейт-Халахми, автор книги «Рифмы жизни и смерти», из которой цитировал культработник в своей вступительной речи две строчки: «Нет невесты без жениха, как нет рифмы без стиха»? (Возможно, стоит здесь отметить неоднозначность названия этой книги, поскольку на иврите «рифмы» и «бусы» обозначаются одним и тем же словом «харузим»: таким образом, эпизоды жизни и смерти то ли рифмуются друг с другом, то ли просто нанизываются на одну невидимую нить.) Жив ли он еще, этот поэт? Уже много лет минуло с тех пор, как рифмы его исчезли, перестали появляться на страницах журналов и литературных приложений крупных газет. Память о нем изгладилась из сердец людских, кроме, пожалуй, некоторых обитателей домов престарелых. И в самом деле, когда-то в детстве писатель, бывало, с жаром цитировал его рифмованные строки на каждой церемонии, на каждом празднике или общественном мероприятии:
Каждого создал Отец Небесный
По образу своему,
Каждый человек – целый мир чудесный!
И сердце дано ему!
(Стихи эти были даже положены на музыку и исполнялись в этаком меланхолически-русском стиле: целое поколение молодых сентиментальных людей, и писатель в том числе, распевали их голосами исполненными тоски, распевали у костров, на лужайках в кибуцах. Но сегодня, скорее всего, и слова, и музыка позабыты. Так же, как и их честный наивный автор.)
Когда снисходил на Бейт-Халахми дух озорства, он, бывало, рифмовал примерно так: «Конь овсом питается, ни в чем не сомневается». Или: «Кровь, огонь и дым в небесах, дурак-пустомеля погряз в словесах». А когда писателю было лет пятнадцать, одна из его одноклассниц (девушка не красивая, но привлекательная) подарила ему книгу Германа Гессе «Нарцисс и Гольдмунд» и в качестве посвящения написала четыре строчки поэта Цфании Бейт-Халахми:
Кружит над миром ветер,
Замрет и вновь летит…
Жди: может быть, на крыльях
Тебя он вдаль умчит.
![](pic.jpg)
После доклада Якира Бар-Ориана наступила очередь Рохеле Резник прочесть слушателям четыре коротких отрывка из новой книги. Лет тридцати пяти, красивая, но лишенная сексуальной притягательности, худенькая, скромная, смущающаяся. Ее темные волосы заплетены в тугую косу, и коса эта по-старомодному перекинута через плечо, прикрывая левую грудь.
На ней ситцевое платье: по кремовому полю разбросаны нежные голубоватые или фиолетовые цикламены. Платье без рукавов, но закрытое до самой шеи. Благодаря своей одежде, своей косе, своей скромности, Рохеле кажется писателю неким персонажем, уцелевшим со времен прежних поколений, со времен первых израильских поселенцев. Или, возможно, она из религиозной семьи?
Рохеле Резник стоит перед публикой. Бровь ее слегка изогнута, лицо склонено к микрофону, тонкие руки держат твой том так, словно пытаются удержать в равновесии поднос с хрустальными кубками. И она читает из твоей новой книги, и кажется, будто нет в этой книге ничего, кроме нежности и милосердия. Даже отрывок, включающий язвительный диалог, написанный тобою так, будто разбросал ты осколки стекла, в ее исполнении полон доброты и сочувствия.
Зачем ты пришел сюда нынче вечером? – спрашивает себя писатель. Что вообще ты пытаешься найти здесь? Разве твое место сейчас не дома, у письменного стола? Или валялся бы ты на ковре и, лежа на спине, изучал потолок… Какой мутный бес толкает тебя вновь и вновь метаться среди подобных сборищ? Вместо того чтобы находиться здесь, ты мог бы, к примеру, сидеть и слушать в тиши своей комнаты Кантату номер сто шесть, называемую Актус Трагикус. А возможно, ты мог бы быть инженером, который проектирует трассу железной дороги, проходящей в труднодоступной горной местности, – ведь в детстве ты мечтал заниматься именно этим, когда вырастешь. (Отец служил секретарем посольства в Боготе, и будущему писателю, тогда двенадцатилетнему мальчику, довелось побывать в горной области, где железнодорожный состав с расшатанными вагонами тащился, извиваясь, меж головокружительными пропастями, и эта поездка все продолжается и продолжается в его ночных снах…)
И все-таки: почему ты пишешь? И для кого? Какова главная идея твоих произведений, если она вообще существует? Какова роль твоих историй и кому они приносят пользу? Каковы твои ответы на сущностные вопросы или, по крайней мере, на некоторые из них?
Красоту, милосердие и сочувствие находит в написанных тобою страницах Рохеле Резник, эта милая, почти красивая, но совсем лишенная притягательности девушка.
![](pic.jpg)
В стороне, в одном из задних рядов, сидит себе какой-то парень… Нет, не парень, это человек лет шестидесяти или шестидесяти пяти, потрепанный, колючий, сморщенный, похожий на облезлую обезьяну, почти лишенную волосяного покрова, – только обвислые щеки его заросли щетиной, да на голове топорщится жиденький хохолок. Человек этот мог бы быть, скажем, третьеразрядным активистом, изгнанным из секретариата партячейки, поскольку был пойман на том, что передавал кое-какие секретные бумаги конкурирующей партии. И с тех пор он с трудом сводит концы с концами, давая частные уроки математики.
Ему подойдет имя Арнольд Барток. Примерно месяц тому назад он был уволен из частной курьерской компании, где работал на полставки сортировщиком посылок. Воротник его рубашки слегка почернел от пота и копоти, брюки бесформенно висят на пояснице: по-видимому, он уже не слишком утруждает себя стиркой своего белья и рубашек. На ногах у него стоптанные сандалии. По ночам Арнольд Барток сочиняет докладные записки о министрах правительства, журналистах и членах Кнесета, пишет письма в редакции газет и журналов, срочные обращения к государственному контролеру и президенту. А еще его сильно донимает геморрой, особенно под утро.
Живет он со своей матерью Офелией, у которой парализованы ноги. По ночам он и его мать спят под одним одеялом на плохоньком матрасе, в комнате, которая вообще-то не комната, а каморка без окон, где когда-то была небольшая прачечная, принадлежавшая его отцу. С тех пор как отец умер, железные проржавевшие жалюзи, навсегда перекрывшие дверь в прачечную, были заперты на замок, и теперь входить в комнатенку приходится с тылу, со двора, через кривую фанерную дверь. Уборная размещается в дальнем углу двора, в будке из жести (прежде там был склад), но параличная вдова уже не в состоянии добраться туда и полностью зависит от эмалированного ночного горшка, который Арнольд Барток должен подкладывать под нее каждый час-два, а потом опорожнять в разбитый унитаз, находящийся в жестяной будке, а затем промывать под краном между мусорными ящиками. Эмалевое покрытие горшка стерлось и облупилось, на месте повреждений появились черные пятна. Поэтому даже после тщательного мытья и дезинфекции хлоркой ночной горшок все еще выглядит недостаточно чистым.
А мать, со своей стороны, вот уже несколько лет отказывается называть сына Арнольдом и с какой-то злобной веселостью зовет его Ареле или Арке. Он обычно закипает: «Хватит, мама, прекрати это, довольно, ты ведь отлично знаешь, что мое имя Арнольд!» На что мать-инвалид, водрузив очки на нос, издевательски, с явным намерением укусить его, но при этом ликующая и кокетливая, словно балованная девочка, отвечает на исковерканном иврите: «Ну, что на этот раз? Что случилось? Что с тобою, Ареле? Ну почему ты так рассердит на мне? Может, хочешь пришел немного бил меня? Так, как покойник папа твой, праведник, бывало, бьет мне? Хочешь, Ареле? Хочешь побьет?»
Неужели Арнольд Барток, этот пришибленный тип, как раз сейчас в третий или четвертый раз издал что-то вроде сдавленного смешка?
Что это? – спросит себя писатель. Проявление презрения, направленного против меня лично? Или зависть? Отвращение? Злость? А может, звуки эти не имеют личностной направленности, они абстрактны и являются выражением его собственных страданий?
Писатель пытается нарисовать в воображении, как этот Арнольд Барток под утро, без четверти три, голый, в одних пропотевших трусах, высвобождает из-под тела матери отвратительный ночной горшок, а затем, отдуваясь и тяжело дыша от усилий, переворачивает ее на живот, чтобы подтереть, подмыть и обернуть сухой пеленкой.
![](pic.jpg)
И вот, когда наконец-то пригласят его подняться и сказать свое слово, писатель наш предстанет во всей красе: терпеливо, скромно, кратко, серьезно и вдумчиво ответит он на вопросы аудитории.
То и дело будет использовать он простые притчи и примеры из повседневной жизни. Обстоятельно изложит, чем отличается стремление объяснить явление от стремления описать его. Как бы между прочим сошлется на Сервантеса, Гоголя, Бальзака, Чехова, Кафку. Отдельные эпизоды он подаст так, что смех прокатится по рядам публики.
Тонко и изящно уколет он литературоведа, при этом похвалив его ученейший доклад и даже поблагодарив за глубину анализа.
Произнося все это, писатель удивится самому себе: как он только решился принять участие в этом мероприятии, не подготовившись к нему достойным образом? И со всей очевидностью осознает, что не может согласиться со своими же собственными словами, которые в данный миг слетают с его губ. И более того, истинная правда в том, что у него нет ответа на главные, принципиальные вопросы, нет даже намека на ответ и нет внутреннего интереса к тому, что плавно излагает он сейчас в этом зале, – это происходит помимо его воли.
И по-прежнему не понимает он, зачем, собственно, Арнольд Барток потрудился прийти сюда? Только лишь для того, чтобы усесться в одном из дальних рядов, вытянуть свою шею ящерицы и, с кривой ухмылкой устремив взгляд на писателя, выказать ему презрение. И разве он не прав, насмехаясь надо мной? – скажет себе писатель, не прерывая теплой, плавно текущей речи, покоряющей сердца публики, в особенности женские.
![](pic.jpg)
И тут он умолкнет на мгновение, взъерошит пальцами копну своих волос и вспомнит официантку Рики. И ее первого возлюбленного Чарли, вратаря дублирующего состава команды «Бней Иехуда», умевшего раздвигать ее губы кончиком носа, чем, бывало, доводил расчувствовавшуюся Рики почти до потери сознания. Он, бывало, шепотом называл ее «гогог» и даже пошел и купил ей там, в Эйлате, платье с блестящими серебристыми чешуйками, концертное платье, вроде тех, в которых выступают певицы в гостиницах на Ривьере. А потом он оставил ее и возобновил связь с девушкой по имени Люси, которая на конкурсе красоты была выбрана «вице-королевой моря». Мужчины не могут иначе. Все очень просто, уж так они устроены, и всё тут, но вот только, по мнению Рики, женщины ничем не лучше. И в самом деле, среди женщин довольно часто можно встретить такую лживую, подлизывающуюся кошечку. И по правде говоря, получается, что и женщина, и мужчина, составляющие пару, не больно хороши. Все просто: если нет меж ними электричества, то как вообще может возникнуть связь? Но если есть электричество, то в конце концов можно и обжечься. И по этой причине, думает Рики, так или иначе, но любовь почти всегда кончается отчаянием. Однако, быть может, мне все-таки удастся хоть раз в жизни случайно встретиться с этой Люси? Разве у нас обеих мало такого, о чем можно поговорить друг с дружкой? Вместе прокрутить зажигательные сюжеты? И посмеяться над тем, что когда-то, несколько лет назад, причиняло такую боль? Мне бы следовало разузнать, куда она, черт возьми, запропастилась, эта Люси, после того как ее однажды даже избрали «вице-королевой моря». Да и жива ли она вообще? И не живет ли, случаем, одна? Как и я. И не будет ли она возражать против нашей встречи?
![](pic.jpg)
Одиночество, одухотворенность, печаль – все это будет нарисовано на лице писателя. А он продолжит громоздить ложь на ложь. Отвечая читателям, почему он вообще пишет, и на другие подобные вопросы, писатель воспользуется привычными, не раз пущенными им в ход словами, и среди его ответов будут и хитроумные, и шутливые, и уклончивые. Совсем в духе тех уроков, что преподал ему отец, рядовой дипломат. В заключение, шутливо обратившись к культработнику Иерухаму Шдемати и напомнив тому про цитату в его вступительной речи, писатель отплатит ему той же монетой: он тоже приведет строки из книги «Рифмы жизни и смерти».
Есть мудрец, у которого нет ума,
Есть глупец, что живет, целый мир любя.
Есть веселье, в конце его – плач и тьма…
Но нет никого, кто познал бы себя.
А потом окружат его читатели. Он с легкостью будет подписывать экземпляры своей последней книги и вдумчиво выслушивать похвалы. В какое-то мгновение улыбнется он улыбкой, похожей на подавленную зевоту, пытаясь хоть немного умерить негодование доктора Песаха Икхата, того самого вспыльчивого педагога, обладателя тяжелой челюсти, кустистых седых бровей и прочей седой растительности, вырывающейся из ушных раковин и ноздрей. Писатель заверит его, что новая ивритская литература ни в коем случае не может отрицать и вовсе не отрицает само еврейское государство. Вскрытие беззаконий, связанных с так называемым захватом палестинских территорий, острая сатира, обличающая проявления коррупции, обнажающая процесс всеобщего оскотинивания, того, как загнивают и черствеют людские души, – все это вовсе не означает отрицания государства, нет, напротив, это чаще всего свидетельство того, что сердце писателя разрывается от боли. Даже если враги Израиля часто используют в своих целях выдержки из сказанного и написанного у нас, это никак не может служить нам укором: разве у пророков Израиля нет гневных слов? Разве нет их у Бялика, и у Бреннера, и у Ури Цви Гринберга, и у Изхара… И так далее, и тому подобное…
Со всей сердечностью позволит писатель юноше в очках с толстыми линзами, Ювалю Дахану или Ювалю Дотану прислать ему по почте два-три из его стихотворных опытов. «Пришли, конечно, пришли, однако прояви, пожалуйста, терпение и, будь добр, не ожидай от меня ответа через день-другой: ты ведь наверняка понимаешь, что огромное количество людей шлют мне то, что они написали, просят прочитать и высказать свое мнение, но, к сожалению, время мое…» И дальше в том же духе.
Затем крепким рукопожатием, сдобренным ироничным подмигиванием, писатель распрощается с Якиром Бар-Орианом Житомирским, литературоведом, поблагодарит культработника Иерухама Шдемати, который, в свою очередь, поблагодарит писателя, принявшего приглашение поучаствовать в этом вечере.
«Нет-нет, спасибо, – скажет писатель, – нет никакой необходимости вызывать такси, право же, не стоит, сегодня я ночую совсем близко отсюда и хотел бы вернуться туда пешком. Это освежит и взбодрит меня – короткая вечерняя прогулка пешком… Вот уже подул приятный легкий ветерок с моря, еще немного – и все-таки станет чуть-чуть прохладней?..»
![](pic.jpg)
На лестнице, направляясь к выходу, писатель закурит сигарету и все свое внимание обратит на Рохеле Резник: тепло поблагодарит ее, выразит восхищение эмоциональностью и чуткостью ее чтения, тем, как приятно звучит ее голос. Рохеле же улыбнется перепуганной улыбкой, словно не комплиментами ее осыпали, а совсем наоборот, сурово отчитали без всякой вины, и с комком в горле она стерпит выговор и поблагодарит писателя за его лестные отзывы: не ей причитаются все похвалы, а тому произведению, отрывки из которого она читала.
Когда писатель задержится на мгновение и позволит ей спуститься по лестнице первой, она будет бормотать, повторяя вновь и вновь: «Все в порядке, спасибо, ничего, все, право же, в полном порядке». А затем, словно опасаясь обидеть его отказом, скажет с грустью: «Нет, спасибо, я не курю, сожалею, спасибо, я правда не курю…» И с силой, как будто прикрываясь броней, прижмет к груди книгу, обернутую в гладкую коричневую бумагу и стянутую двумя резинками, отрывки из этой книги она только что читала публике.
– Вы знаете, – скажет писатель, – правда в том, что я был бы очень рад, если бы вместо всех этих разговоров они бы просто дали вам возможность читать в течение всего вечера, иными словами, если бы весь вечер был отдан только художественному чтению вместо всего этого ковырянья, вместо толкований и анализов, вместо всех этих плоских шуток, от которых я и сам в конце не удержался. Ведь вы же читаете мои вещи прямо-таки из самой глубины, читаете так, словно находитесь внутри книги, а не просто держите ее открытой перед глазами. Когда вы читаете, книга сама начинает говорить со слушателями.
На это Рохеле Резник ответит ему смущенным бормотаньем:
– Все в порядке, спасибо, ничего. Право же. Все в полном порядке… – Но в ту же секунду ей станет совершенно ясно, что не так она должна была ответить на его слова, и, готовая вот-вот расплакаться, она попросит у него прощения.
И в это самое мгновение на лестнице погаснет свет, и писатель попытается поддержать ее за локоть, чтобы она не споткнулась. Другая рука его в это время будет нашаривать кнопку для включения света, однако тем временем рука, протянутая, чтобы поддержать, помочь, немного заблудится в темноте, и пальцы на секунду коснутся тепла ее груди, и тут же они, эти пальцы, окажутся на перилах, и вспыхнет свет, ибо кто-то на другом этаже опередит писателя и нажмет на выключатель. Писатель извинится, и немного удивленная Рохеле Резник скажет ему дрожащим голосом:
– Все в порядке, ничего. Спасибо, право же, большое вам спасибо. И простите, что я немного волнуюсь.
Писатель, продолжая свою мысль, ответит ей:
– А главное, голос ваш кажется мне таким близким к внутреннему голосу героини, именно таким я слышал его, когда писал…
От этих слов у Рохеле задрожат губы. И, опустив глаза, она признается, что вообще-то очень боялась этого вечера, просто умирала от страха: ведь представлять публике избранные отрывки из произведений автора в его присутствии – это подобно тому, предположим, как играть отрывки из Шуберта, когда сам Шуберт сидит в зале.
![](pic.jpg)
Писатель предложит Рохеле Резник проводить ее домой: как раз сейчас ему лучше всего побродить по улицам, подышать вечерним воздухом, а они смогут побеседовать дорогой или даже посидеть в кафе, выпить чего-нибудь холодненького или горячего. А может, чего-нибудь покрепче?
И тут она совсем растеряется, зальется румянцем от ушей до шеи, словно вдруг расстегнулась застежка-молния на ее платье, и в полном смущении станет извиняться: к сожалению, провожать ее просто некуда, поскольку так уж случилось, что живет она прямо здесь – напротив Дома культуры, вон там, наверху, в мансарде, с левой стороны, вон ее темное окно, и она, честное слово, очень сожалеет, то есть не то чтобы сожалеет, а… ладно. Просто так уж случилось, что я здесь живу. Наверху.
– Но если окно ваше не освещено, – улыбнется писатель, – это уж точно означает, что никто вас не ждет и мы можем все-таки немного погулять?
– И всё же ждут. Хозелито ждет меня там. Я думаю, что он уже ежесекундно поглядывает на часы. Когда я немного запаздываю, он сердится на меня, заставляя чувствовать себя виноватой: мол, где была, что делала, как же ты могла, как тебе не стыдно…
– Хозелито?
– Это кот. Черт в шкуре кота.
Но писатель не отступит:
– Может, все-таки прогуляемся немного перед тем, как вы подниметесь на свою крышу? Я потом поговорю с этим Хозелито. Напишу вам записочку для него. Или, возможно, я подкуплю его… Только позвольте мне пригласить вас в одно особое местечко, которое находится в пяти минутах ходьбы отсюда. Это совсем рядом, в конце улицы и чуть влево. Идемте со мной: позвольте показать вам нечто и рассказать маленькую историю.
Как бы по рассеянности он возьмет ее нежно за локоть.
– Вот поглядите, именно здесь, на том месте, куда сейчас воткнули бутик, была много лет назад аптека «Братья Погребинские». И однажды, когда мне было шесть лет, мой дядя Ося, мамин брат, просто забыл меня в этой аптеке. Только спустя час с лишним он вернулся, нарычал на аптекаршу: «Что за безответственность такая!» Гаркнул на меня: «Ты, мелкий паскудняк (именно так: на смеси русского и польского), посмей только мне просто так исчезнуть!» Да еще показал мне кулачище и пригрозил, что надает оплеух. Но еще до того как дядя Ося вернулся, пока в аптеке оставались только женщина-фармацевт, я и целая гамма головокружительных ароматов, мадам Погребинская втащила меня в какую-то темную заднюю комнатку и начала показывать разные лекарства и яды и рассказывать про них шепотом – как каждый из них действует. С тех пор меня интересуют яды и притягивают всякого рода подвалы, склады, потайные ниши…
Тем временем писатель отпустит локоть спутницы, однако положит руку ей на плечо. На какой-то миг она задрожит, ее охватят сомнения, она не сможет решить, как ей следует поступить или что сказать, и потому воздержится от каких бы то ни было действий.
– Скажите, я наверняка уже нагнал на вас скуку?
– Нет, Боже упаси, ни в коем случае, мне не скучно, – испугается Рохеле Резник. – Напротив. Для меня это глубокое переживание: мне кажется, вы мне намекаете сейчас на то, что есть новый рассказ. Который вы еще пока не написали. Или вы уже работаете вовсю? Вы не обязаны мне отвечать. И простите, что спросила. Вообще-то писателю никогда нельзя задавать подобные вопросы.
Тут он уберет руку с ее плеча, но прежде сожмет его посильнее и прижмет к своему плечу.
Осторожно, словно ступая босиком по ночному полю, Рохеле Резник добавит:
– Я, например, уже вообще не верю в случайности. В последнее время бывают такие мгновения, когда мне вдруг представляется, что все происходящее, ну просто все-все, без исключений… только я не умею объяснить… А вам не кажется порой, что ничего, абсолютно ничего не происходит случайно?
– «Смерть и рожденье, листопад и расцвет… Железный закон – здесь случайностей нет», – процитирует писатель забытое двустишие Цфании Бейт-Халахми, вдруг всплывшее в его памяти.