Текст книги "Рифмы жизни и смерти"
Автор книги: Амос Оз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Амос Оз
Рифмы жизни и смерти
И вот они – основные вопросы.
Почему ты пишешь? Почему ты пишешь именно так, а не иначе? Стремишься ли ты повлиять на своих читателей? И если да, то в каком направлении? Какова роль твоих произведений? Правишь ли ты их постоянно или, движимый вдохновением, пишешь начисто, ничего не вычеркивая? Каково это – быть знаменитым писателем? И как это влияет на жизнь твоей семьи? Почему ты почти всегда описываешь только отрицательные стороны бытия? Что ты думаешь о других писателях, кто из них оказал на тебя влияние и кого ты совершенно не приемлешь? И, между прочим, как ты определяешь себя самого? Что можешь ты ответить всем тем, кто атакует тебя, как ты себя при этом чувствуешь? Пишешь ли ты ручкой или работаешь на компьютере? Сколько примерно ты зарабатываешь на каждой книге? Откуда черпаешь материал для творчества – из воображения или из жизни? Что думает твоя бывшая жена о женских образах в твоих книгах? И почему, кстати говоря, ты оставил и свою первую, и свою вторую жену? Есть ли у тебя определенные часы работы или ты пишешь только тогда, когда посещает тебя муза? Являешься ли ты ангажированным писателем, и если да, то на чьей стороне выступаешь? Автобиографичны ли твои произведения или все они – плоды вымысла? И самое главное: как это получается, что твоя личная жизнь, жизнь художника, лишена каких-либо бурных событий? О ней можно даже сказать, что она довольно однообразна? Или, быть может, есть в ней нечто скрытое, о чем нам не дано знать? И как это случилось, что писатель, творческая личность всю жизнь работает бухгалтером? Это что, просто источник заработка для тебя? А скажи-ка, работа бухгалтером не действует ли губительно на твою музу? Или у тебя есть иная жизнь – не для широкой публики? Быть может, нынче вечером ты согласишься хотя бы намеком ответить нам на затронутые вопросы? И не будешь ли ты так любезен коротко, простыми словами раскрыть нам, что именно хотел ты сказать в своей последней книге?
Отвечая на вопросы, или умничаешь, или уклоняешься. Простых и прямых ответов просто не бывает.
Писатель расположился в маленьком кафе. От здания Дома культуры имени Шуни Шора, где должен состояться литературный вечер, его отделяло три-четыре улицы. Кафе было низким, темным, душным и потому вполне подходило писателю в этот час. Он сидел, пытаясь сосредоточиться, обдумывая вопросы (всю жизнь он прибывает в назначенное место за полчаса, а то и за сорок минут до установленного срока, и всегда ему приходится подыскивать себе занятие, чтобы заполнить время).
Усталая официантка – у нее короткая юбка и высокая грудь – будет безуспешно пытаться вытереть его столик. Пластмассовая столешница так и останется липкой. Может, сама тряпка недостаточно чистая?
Тем временем писатель внимательно разглядывает ноги официантки, крепкие и красивые, вот только щиколотки, пожалуй, толстоваты… Затем он переводит взгляд на ее милое ясное лицо. Брови ее сходятся на переносице. Волосы подобраны и стянуты красной резинкой. Писатель ощущает запах пота и мыла, запах усталой женщины. Под тканью юбки угадывается линия ее бедер. Его глаза прикованы к этой лишь намеком прорисованной линии, он замечает легкую асимметрию: левое бедро чуть более выпуклое, и это кажется ему весьма возбуждающим. Она заметит его взгляд, ощупывающий ее ноги и бедра, тягостно вздохнет, ее лицо выразит презрение и мольбу: ну, хватит уже, ей-богу, довольно…
Писатель вежливо отводит взгляд, заказывает яичницу, салат, булочку и кофе. Вытаскивает из пачки сигарету и, не зажигая, зажимает ее между пальцами левой руки, подпирающей щеку. Это придает ему выражение эдакой одухотворенности, но оно не производит на официантку ни малейшего впечатления, поскольку она уже повернулась на своих низких каблучках и, направившись к перегородке, исчезла за ней.
В ожидании заказанной яичницы писатель рисует в воображении историю первой любви официантки (он решает, что имя ее будет Рики). Когда ей было всего шестнадцать, она влюбилась в Чарли, вратаря дублирующего состава из команды «Бней Иехуда». Однажды, в дождливый день, этот Чарли появился на своем автомобиле «ланчия» перед салоном красоты, где она работала, и умыкнул ее на три дня, которые они провели в одной из гостиниц Эйлата. (Дядя его был совладельцем гостиницы.) В Эйлате Чарли к тому же купил ей в подарок потрясающее вечернее платье, как у недавно гастролировавшей певицы из Греции, с серебряными блестками и всем прочим. Но через две недели по возвращении он оставил ее и отправился в ту же гостиницу, но на сей раз – с вице-королевой красоты, завоевавшей это звание на конкурсе «Королева моря». А Рики – на протяжении восьми лет и четырех мужчин, что были у нее с тех пор, – не переставала мечтать, что в один прекрасный день он вернется. Были в их отношениях такие моменты, когда казалось, что он ужасно сердится, когда, разбушевавшись, он обрушивался на нее, словно ураган, становился страшным и опасным, а ее охватывала паника, она пугалась до смерти. Но вдруг, в какой-то миг, он неожиданно стихал, прощал ей все, радовался как ребенок, обнимал ее, называл «гогог» (это напоминало Рики детскую игру с абрикосовой косточкой, которая звалась «гого»), целовал в шею, легонько щекоча теплым дыханием. Кончиком носа он нежно-нежно раздвигал ее губы, и от этого по всему ее телу пробегала теплая, медово-сладкая дрожь. Внезапно он подбрасывал ее в воздух, с силой подкидывал вверх, будто подушку, пока она не начинала вопить «мамочка!», а он ловил ее в самую последнюю минуту и крепко обнимал, не давая упасть. Ему нравилось щекотать языком – вот так, легонько, медленно-медленно, долго-долго – за каждым ее ушком, и в каждом ушке тоже, и еще немного на затылке, там, где только начинаются волосы, самые тоненькие волосы. И тогда мед, забродив, разливался по всему ее телу. Ни разу Чарли не поднял на нее руки и ни разу не обидел ее. Он был первым, кто научил ее танцевать тесно прижавшись друг к другу и носить купальники «микро», и лежать под солнцем на животе обнаженной, зажмурив глаза, представляя себе самые смелые сцены из кинофильмов, и он же первым растолковал ей, как преображают ее лицо и шею длинные серьги с зеленым камнем.
Но потом его заставили вернуть «ланчию» и к тому же наложили гипс на руку, поскольку обнаружилась трещина в кости, и он вновь отправился в Эйлат, но уже с другой девушкой, Люси, которая чуть-чуть – и была бы избрана «королевой моря». И перед тем как уехать, он сказал Рики: «Видишь ли, гогог, я и вправду сожалею, но постарайся понять меня. Ведь Люси, она была до тебя, мы с ней не совсем расстались, мы лишь немного поссорились, и как-то так получилось, что в наших отношениях наступил перерыв, но теперь мы снова вместе, и всё тут, и Люси просила передать тебе, что она совсем на тебя не сердится, ноу хард филингз.[1]1
Никаких тяжелых чувств (англ.).
[Закрыть] Ты еще увидишь, гогог, что пройдет время и ты потихоньку успокоишься, забудешь нашу историю, найдешь себе кого-нибудь, кто будет подходить тебе больше, чем я, поскольку ты действительно достойна самого лучшего, что только может быть. А самое главное, что и у меня, и у тебя, гогог, останется только сладость во рту…»
Греческое блестящее платье Рики в конце концов подарила одной из своих двоюродных сестер, а купальник «микро» засунула глубоко в ящик, под принадлежности для шитья, а потом и вовсе забыла его там. Мужчины не могут иначе, такова их природа, просто они так неудачно устроены – и всё тут. Но, по ее мнению, женщины не намного лучше, и поэтому любовь – это то, что почти всегда, так или иначе, но кончается плохо.
Чарли… Он уже давно не в команде «Бней Иехуда». Теперь у него семья, трое детей. И он владелец завода в Холоне, производящего солнечные бойлеры. Говорят, что он экспортирует свои бойлеры на палестинские территории и на Кипр. А Люси? С ее худыми ногами? Интересно, что с ней произошло в конце концов? И ее тоже Чарли просто выбросил после того, как попользовался? Если бы у меня был ее адрес или телефон и если бы мне хватило мужества, я бы разыскала ее. Выпили бы вдвоем кофе. Поговорили бы. Возможно, мы бы даже стали подругами? Странно, он мне сейчас совершенно безразличен, а она – не совсем. О нем я вообще не думаю, не испытываю к нему даже презрения. А вот о ней я все-таки иногда думаю – может, потому, что теперь она в чем-то стала немного походить на меня. Интересно, ее он тоже называл в постели «гогог»? Так же смеялся и проводил между ее губами – туда-сюда – кончиком носа? Так же не спеша, постепенно, нежно, вместе с нею, ее же рукою открывал тайны ее тела?.. Если бы мне удалось отыскать ее, мы бы, возможно, поговорили об этом и постепенно подружились.
Между девушкой и мужчиной дружба – вещь совершенно невозможная. Если вспыхнула между ними искра, то уже не может быть никакой дружбы. А если нет этой искры, то тогда вообще ничего между ними быть не может. Но между девушками, особенно между теми, кто уже хлебнул мужской жестокости и страдал от этого, тем более между двумя девушками, пострадавшими от одного и того же парня… Может, мне все-таки стоит однажды попытаться и найти эту самую Люси?
За соседним столиком сидят два господина лет пятидесяти, которые никуда не спешат. Тот из них, что выглядит главным, толст, напорист, абсолютно лыс, похож на подручного негодяев из какого-нибудь фильма. Тот, что понезначительнее, кажется подержанным, даже потрепанным, манеры у него вызывающие, лицо его готово мгновенно принять выражение благоговейной почтительности или жалости по отношению к каждому, кто нуждается в том или в другом.
Писатель закурил сигарету и предположил, что это мелкий маклер или торговый агент фирмы, поставляющей фены. Того, кто поважнее, писатель назвал про себя Леоном, а тот, кто пресмыкался перед важничающим, вполне мог носить имя Шломо Хуги. Двое, похоже, беседуют о природе успеха.
«Подручный негодяев» говорит:
– И, кроме того, пока ты в конце концов достигаешь чего-то в жизни, сама жизнь, так или иначе, заканчивается.
Второй господин отвечает:
– Вы правы на все сто процентов, и Боже меня упаси вам перечить, но… Согласитесь, что жить лишь для того, чтобы есть и пить, это не то, что достойно человека… Ведь в любом случае человеку необходима некая степень духовности, или, как это утверждается у нас в иудаизме, ему необходима «дополнительная душа»?..
– Ты, – замечает важный господин холодно, с некоторой даже брезгливостью, – вечно сотрясаешь своими словесами воздух. Да что там воздух… Ты просто витаешь в облаках. Ты сможешь лучше объяснить свою мысль, если вместо всяких словес приведешь, к примеру, случай из жизни.
– Отчего же, можно, почему бы нет? Возьмем, к примеру, Хазама из компании «Исратекс». Овадию Хазама, вы ведь помните его, того, кто два года тому назад сорвал полмиллиона в лото, а после этого развелся, загулял, сменил квартиру, во что только ни вкладывал деньги, ссужал их всем, кто только просил, не требуя гарантий, вступил в нашу партию и захотел, чтобы его избрали главой местной ячейки, жил как король… А в конце концов его свалил рак печени, и он оказался в больнице «Ихилов» в критическом состоянии…
Господин Леон, скривив рот, роняет скучающе:
– Точно. Овадия Хазам. Я был на свадьбе его сына. Случайно получилось так, что я лично довольно хорошо знаю, что́ произошло с Овадией Хазамом. Он сорил деньгами без счета, и на благие дела, и на развлечения. Весь день крутился по городу на голубом «бьюике» с блондинками из России и постоянно искал инвесторов, предпринимателей, деловых партнеров, гарантов, источники финансирования. Бедняга. Но что с того? В нашем случае его следует оставить в стороне: он вовсе не подходящий пример. Рак, голубчик, появляется не от дурных привычек. Рак – сегодня ученые уже точно это установили – появляется от грязи или от нервов.
Писатель оставляет на тарелке почти половину яичницы. Отпивает два-три глотка кофе и ощущает привкус пригоревшего лука и прогорклого масла. Бросает взгляд на свои ручные часы. Расплачивается с Рики, улыбаясь, благодарит ее за сдачу, которую затем оставляет ей в качестве чаевых, припрятав под блюдцем с чашкой кофе. На этот раз он не решается впиться в нее глазами, но тем не менее, когда она отходит от него, окидывает ее прощальным изучающим взглядом, спускаясь по спине к бедрам: линия трусиков, проступающая сквозь ткань юбки, слева чуть выше, чем справа. Он с трудом отводит глаза. Наконец он поднимается с места, шагает к выходу, но, раздумав, спускается на две ступеньки в туалет. Там нет окон. Перегоревшая лампочка, облупившаяся штукатурка, вонь застарелой мочи в темноте напоминают ему, что, по сути, он не готов к встрече, к ответам на вопросы собравшихся читателей.
Поднимаясь по ступенькам из туалета, он видит, что господин Леон и Шломо Хуги придвинулись поближе друг к другу и теперь, плечо к плечу, склонились над какой-то тетрадью или блокнотом. Напористый господин медленно продвигает толстый большой палец вдоль строчек и говорит при этом, то повышая голос, то понижая его до шепота, отрицательно качает головой, справа налево, снова и снова, словно раз и навсегда хочет покончить с какими-то сомнениями: самым решительным образом, ни в коем случае, и думать об этом нечего. А его послушный сотоварищ вновь и вновь утвердительно кивает головой.
Выйдя на улицу, писатель вновь зажигает сигарету. Девять часов двадцать минут. Вечер выдался жаркий, липкий, над улицами и дворами нависает застывший воздух, насыщенный копотью и парами пережженного бензина. Как должно быть ужасно, думает писатель, в такой душный вечер лежать тяжелобольным в медицинском центре «Ихилов», исколотым иглами, присоединенным к разным трубкам, среди пропитанных потом простыней, под астматическую одышку аппаратов искусственного дыхания. Писателю представляется, что Овадия Хазам, до того как навалилась на него болезнь, был человеком неугомонным, подвижным – появится на минутку тут, и, глядишь, он уже там. Был он грузен, но двигался легко, чуть ли не пританцовывая, носился по городу на своем голубом «бьюике», всегда был в окружении помощников, друзей, бескорыстных советчиков, молодых женщин, инвесторов, просителей, ловцов будущей удачи, авторов идей и прожектов, вымогателей, комбинаторов. У него вошло в привычку день-деньской noxлопывать по плечу, обнимать, изо всех сил прижимать к своей широкой груди как мужчин, так и женщин. Овадия мог дружески ткнуть своего собеседника кулаком в ребра, он клялся самым честным словом, выражал крайнее удивление, разражался громким смехом, распекал, упрекал, шутил, говорил: «Я просто потрясен», кричал: «Забудь об этом, ей-богу!», цитировал строки из Пятикнижия. Временами его подхватывал какой-то все нарастающий вал теплых чувств, и тогда он неожиданно осыпал мужчин и женщин поцелуями, восторженно и ласково обнимал, чуть ли не на колени становился, даже, случалось, ронял слезу, улыбался смущенно и вновь целовал, гладил, заключал в объятия, смахивал слезу, склонялся в низком поклоне, клялся, что никогда не забудет, однако тут же готов был бежать дальше, помахав тебе своей широкой открытой ладонью, на одном из пальцев которой всегда болтались ключи от голубого «бьюика».
Под окном палаты для тяжелобольных, где лежит Овадия, весь вечер нарушают покой взвывающие сирены «скорой помощи», раздается визг тормозов. В диспетчерской стоянки такси, расположенной у самых ворот больницы, в полную мощь вопит радио, и оттуда вырываются голоса дикторов, с каким-то нечеловеческим ликованием читающих рекламные объявления. С каждым вздохом твои легкие втягивают зловонную смесь – густой запах мочи, наркотических средств, остатков еды, пота, аэрозолей, хлорки, лекарств, использованных, запятнанных перевязочных материалов, испражнений, свекольного салата, лизола…
Напрасно распахнули настежь все окна в старом Доме культуры, который нынче называется Дом культуры имени Шуни Шора и семи погибших в каменоломне. Кондиционеры испорчены, а застоявшийся воздух удручающе густ. Публика истекает по́том. Кое-кто встречает знакомых и задерживается с ними в проходах. Другие сидят на жестких стульях, люди немолодые заняли места в первых рядах, молодежь расположилась на скамьях, подальше от стола, приготовленного для докладчиков. Одежда прилипает к телу. У каждого свой, присущий ему запах тела, и все эти запахи смешиваются в мутном воздухе.
Время идет, и люди пока что обмениваются мнениями, обсуждают вечерние новости, говорят о катастрофе, произошедшей в городе Акко, об утечке информации с заседаний правительства, о случаях коррупции, об общем состоянии дел, о неисправных кондиционерах, о жаре. Вращаются над головами собравшихся три усталых вентилятора, но толку от них мало – ужасно жарко. Между воротничками рубашек и затылками то и дело проникают какие-то мелкие насекомые, словно здесь тропическая Африка. Запax пота и дезодорантов висит в сгущенном воздухе.
А снаружи, на расстоянии трех-четырех кварталов, то взвоет, то стихнет карета «скорой помощи» или пожарная машина. Этот вой, вестник несчастья, постепенно затухает, но не потому, что удаляется, а потому, что, похоже, теряет силу. Но следом улица оглашается прерывистым завываньем противоугонного устройства одного из автомобилей на стоянке – кажется, что он охвачен ужасом, страшась навсегда оказаться покинутым в темноте. Скажет ли писатель сегодня что-то новое? Сможет ли он объяснить нам, как дошли мы до жизни такой и что нужно сделать, чтобы в корне изменить ситуацию? Видит ли он нечто такое, чего мы пока еще не видим?
Кое-кто из собравшихся в Доме культуры принес с собой книгу, которую будут обсуждать нынешним вечером, и пока что использует ее или сложенную газету «Давар» в качестве веера. Назначенное время уже подошло, а писателя нет и в помине. Программа встречи предусматривает вступительное слово, лекцию литературоведа, чтение небольших отрывков из новой книги, выступление самого писателя, вопросы и ответы, заключительное слово. Вход свободный, а писатель этот вызывает определенное любопытство.
И вот он наконец прибывает.
Уже двадцать минут у лестницы, ведущей в зал, поджидает его местный культработник, семидесятидвухлетний мужчина, солидный, симпатичный, округлый и краснолицый. Его лицо похоже на спелое яблоко, слишком долго пролежавшее в корзинке и уже начавшее немного подсыхать и сморщиваться, щеки покрыты нездоровой сеточкой голубых капилляров. Какой то кисловатый запах исходит от его тела и резко чувствуется при рукопожатии. Однако душа его, как и прежде, все еще пожарный брандспойт, выбрасывающий во все стороны потоки общественнического энтузиазма. Прямо с ходу завязывает он с писателем, который моложе его лет на тридцать, бурные дружеские отношения, сдобренные толикой веселой почтительности и уважения. Такая интимность могла бы возникнуть между двумя многоопытными бойцами-подпольщиками: мол, и ты, и я, каждый в отведенном ему секторе борьбы, мы без устали сражаемся за возвышенные идеалы и ценности культуры, за укрепление бастионов духовности. Именно поэтому в своем дружеском кругу, за кулисами, позволительны два-три легкомысленных мгновения – перед тем, как с подобающей солидностью войдем мы в зал и сядем за стол, стоящий на сцене.
– Ну вот, ну вот, ну вот, добро пожаловать, мой молодой друг, тут тебя уже ждут не дождутся, как жениха, хи-хи… Как бы это сказать… Ты немного опоздал? Что? Тебя задержали в кафе? Ну, не страшно. У нас все опаздывают. Тебе не приходилось слышать известную шутку о том, как на обряд обрезания опоздало духовное лицо, совершающее этот обряд? Нет? Так я тебе расскажу… Или, пожалуй, расскажу попозже: история эта несколько длинновата, она, между прочим, есть и у Друянова. Ты ведь знаешь Друянова? Нет? Но как же так?! Ведь ты – писатель в Израиле! Друянов, рабби Алтер Друянов, автор трехтомной «Книги анекдотов и острот»! Да ведь эта книга – подлинные золотые россыпи для каждого еврейского писателя! Ну да ладно. Пусть так. Ведь они уже расселись и с нетерпением ждут нас. О Друянове мы поговорим потом. Обязательно поговорим. Только, пожалуйста, не забудь напомнить мне: у меня есть и свое скромное мнение по поводу различия между анекдотом и остротой. Ну, ладно. Потом. Ты ведь чуть-чуть припоздал, мой друг, но не страшно, не страшно, ничего, только мы здесь уже начали опасаться, что, быть может, музы твои, хи-хи, начисто вычеркнули нас из твоего сердца. Но отступиться мы не отступились! Нет и нет, дорогой мой друг! Мы ведь известные упрямцы!
Писатель, со своей стороны, извинился за опоздание и пробормотал себе в оправдание вымученную остроту:
– Вы ведь могли начать и без меня…
– Хи-хи-хи, без тебя! Сильно сказано! – Пожилой культработник рассмеялся басовитым смехом, и запах его тела, запах залежалых плодов, стал расходиться кругами, словно на волнах смеха. – Пожалуй, ведь и ты сам, прошу прощения, мог бы, не приведи Господь, начать без нас в каком-нибудь совершенно другом месте. Между прочим, – оба они, тяжело дыша, поднимались по лестнице, – чего, по твоему мнению, добьются эти американские лисы от своих любимых арабов? Добьются наконец спокойной жизни для нас? По крайней мере на год или два? – И тут же сам ответил на свой вопрос: – Ничего они не добьются. Только новых бед на наши головы – вот чего они добьются. Будто старых бед нам недостаточно! Апельсиновый сок? Лимонад? Может, что-нибудь шипучее? Нет-нет! Давай решайся! Любая нерешительность вредна! Вот, я уже все решил за тебя, и дело с концом, хи-хи, чтобы и ты, со своей стороны, выдал нам вечер шипучий-бурлящий! Ну же, выпей, будь так любезен! Выпей с удовольствием, и мы сразу же двинемся в наступление на нашу публику. Если тебе интересно мое скромное мнение, она, наша публика, весьма нуждается в хорошей встряске и даже в двух-трех небольших провокациях. И ты, мой дорогой, не жалей их! Ну, если ты уже покончил с питьем, то давай пойдем и поднимемся на сцену. Там ведь, небось, уже немного сердятся на нас…
Так и прошагают они вдвоем, писатель и пожилой культработник, по боковому проходу, из-за кулис к авансцене – серьезные, значительные, словно уполномоченные, прибывшие, чтобы наложить арест на имущество. По рядам публики зашелестит быстрый шепоток; возможно, потому, что писатель – в летней рубашке, в брюках цвета хаки и сандалиях, ну, ничегошеньки нет в нем от художника. Он, скорее, выглядит как кибуцник, присланный в город, чтобы организовать демонстрацию в поддержку мира, или, быть может, как кадровый офицер в гражданской одежде. Говорят, что в личной жизни он такой же, как и другие люди, довольно простой, и ничто человеческое ему не чуждо, а гляди-ка, до чего закомплексованы персонажи его рассказов. Наверняка детство у него было не из легких. Интересно бы узнать, как у него по части женщин. Судя по его книгам, и здесь не все просто. Говорят, он разведен? Нет? Даже дважды разведен? Это и чувствуется по его рассказам, ведь дыма без огня не бывает. Сказать правду, на фотографиях он выглядит совершенно иначе. Слегка постарел наш парень. Сколько ему должно быть сегодня? Около сорока пяти, нет? Максимум сорок пять. Правда? Мне казалось, впрочем, не казалось, а я была уверена, что он значительно выше.
Писателя усадят между актрисой, мастером художественного слова, и литературоведом. Они пожмут друг другу руки, приветливо закивают. Рохеле Резник, актриса, словно обжегшись, быстро сожмет пальцы в кулачок. Писатель обратит внимание и зафиксирует в памяти, что тонкая ее шея после рукопожатия покраснела сильнее, чем щеки.
Культработник тяжело поднимется со стула, проверит микрофон, откашляется, пожелает доброго вечера всем собравшимся, среди которых есть люди разных возрастов, разных взглядов и убеждений, извинится за то, что кондиционеры вышли из строя, пошутит, что нет худа без добра, так как мы будем избавлены от их жужжания и благодаря этому не пропустим ни одного слова.
Затем он подробно изложит порядок обсуждения, заверит публику, что в конце вечера писатель ответит на вопросы и обязательно состоится широкая дискуссия, открытая и нелицеприятная. Нашего гостя, весело объявит он, совершенно излишне представлять, но тем не менее он, культработник, не имеет права пренебрегать своими обязанностями. Выполняя эти обязанности, он минут десять будет пересказывать биографию писателя, упомянет все его книги (при этом ошибочно припишет ему прославленный роман, принадлежащий перу совсем другого автора). А закончит выступление тем, что, прямо-таки искрясь весельем, сообщит публике ту остроту, которую писатель обронил, когда они поднимались по лестнице: «Позвольте мне сказать вам по секрету, что герой нашего вечера с удивлением узнал, хи-хи, что мы ждем его и не начали обсуждение без него! В этой связи вполне уместно процитировать известные строчки ветерана нашей поэзии Цфании Бейт-Халахми из его книги „Рифмы жизни и смерти": „Нет невесты без жениха, как нет рифмы без стиха". С вашего любезного разрешения, мы приступаем к реализации нашей повестки дня. Всем добрый вечер и добро пожаловать на ежемесячную встречу клуба любителей художественной литературы в обновленном Доме культуры имени Шуни Шора и погибших в каменоломне. Нельзя не отметить с огромным удовлетворением, что такие встречи проходят у нас регулярно, из месяца в месяц, вот уже одиннадцать с половиной лет».
Выслушав все это, писатель решит не улыбаться. Он будет выглядеть задумчивым, чуточку грустным. Публика станет разглядывать его, но он, словно не замечая этого, остановит взгляд на портрете Берла Кацнельсона, на стене справа от стоящего на сцене стола. На портрете Кацнельсон выглядит хитроватым и добродушным, будто именно в эту минуту удалось ему совершить нечто хорошее и полезное, хотя и пришлось действовать обходными, только ему одному ведомыми путями. Сегодня он царь. Да что там царь. Он выше царя. И тут-то появится наконец на губах писателя запоздалая легкая улыбка, которой публика ждала раньше – когда культработник завершил свою вступительную речь.
В это мгновение писателю показалось, что где-то в одном из уголков зала, довольно далеко от стола на сцене, раздался этакий гаденький смешок, издевательский и провоцирующий. Писатель отводит взгляд от портрета и пристально всматривается в зал: ничего. Ни один человек в зале не выглядит насмешливым. Слух обманул его. Поэтому сейчас он поставит оба локтя на стол, обопрется подбородком на два кулака, окутает себя атмосферой скромности и отстраненности. И будет хранить эту позу, пока литературовед, чья гладкая веснушчатая лысина поблескивает в свете, льющемся с потолка, стоит и с полемическим задором проводит сравнения и параллели между новой книгой писателя и произведениями других авторов – наших современников и тех, кто принадлежит к предыдущим поколениям. Литературовед выявляет влияния, описывает источники, к которым припадал писатель, обнажает скрытые структурные особенности произведения, отмечает его многоплановость, указывает на неожиданные связи. Он ныряет в глубину, до самого дна повествования, вскапывает его и снова, тяжело дыша, выныривает на поверхность, чтобы представить миру на обозрение свою добычу, извлеченную из пучины, расшифровывает коды, опять погружается в глубины, вновь всплывает, обнажает замаскированные идеи, разгадывает хитроумные приемы, к которым прибегает данный писатель, такие, например, как стратегия двойного отрицания, показывает, как автор вводит читателя в заблуждение и расставляет ему ловушки в рассматриваемом произведении. Отсюда докладчик переходит к проблеме достоверности, являющейся источником убедительности повествования, а уж за всем этим наступает черед аспекта социальной иронии и весьма скользкой пограничной линии, отделяющей ее от собственно иронии как таковой, что приводит нас к вопросам о границах легитимности, о конвенциональности, об интертекстуальности, а уж отсюда прямая дорога к обсуждению аспектов формы, аспектов псевдоархаических и политически-актуальных. Являются ли эти латентные аспекты еще и легитимными? И действительно ли они имманентны? И может ли вообще идти речь об их когерентности? Синхронны ли они или диахронны? Характерна ли для них полифония или дисгармония? И наконец литературовед поднял якоря и мужественно отправился в плавание по открытому морю смыслов, но перед этим сумел поразить слушателей изощренным кульбитом вокруг фундаментального вопроса: в чем собственно смысл понятия «смысл» в связи с произведением искусства вообще и литературным произведением в частности и, разумеется, в связи с книгой, которую мы обсуждаем нынче вечером…
Напрасно.
На этом самом месте писатель с головой погрузится в свое обычное жульничество – прижмет ладони ко лбу (жест, который он перенял у отца-дипломата) и перестанет слушать. Взгляд его будет блуждать по залу, выуживая украдкой то одно, то другое лицо: это – с выражением горечи, это – сладострастия, а вон то – удрученности. На эту его удочку попадаются и сплетенные ноги, которые на миг обретают свободу, чтобы тут же сплестись снова. И растрепанный седой чуб, и чья-то жадно внимающая физиономия, и ручеек пота, струящийся и исчезающий в глубокой ложбинке между грудями… Вон там, подальше, у аварийного выхода, проступает бледное продолговатое умное лицо, принадлежащее, допустим, ученику ешивы, который порвал с религиозной средой и стал непримиримым врагом существующего общественного порядка. А здесь, в третьем ряду, загорелая девушка с красивой грудью, в зеленой блузке с открытыми плечами, и рука ее с длинными пальцами бесцельно вспархивает на мгновение над плечом…
Как будто бы он, писатель, ворует у них из карманов кошельки, пока все они под руководством ученого литературоведа погружены в глубины его книги.
Вот сидит там, расставив жилистые ноги, широколицая пышнотелая женщина. Всяческие диеты и прочие усилия подобного рода она давно забросила, сочтя внешнюю красоту чепухой, она решила воспарить в сферы более высокие. Взгляд ее ни на секунду не отрывается от лектора-литературоведа, губы чуть приоткрыты от сладости переживания совершаемого культурного действа.
Почти по прямой линии за ней нервно ерзает на стуле подросток лет шестнадцати, лицо его покрыто юношескими угрями, черные вьющиеся, жесткие как проволока волосы кажутся припорошенными пылью. Он несчастлив. Возможно, начинающий поэт. На губах его застыла гримаса – кажется, будто он вот-вот заплачет: сказываются метания возраста и действия, которые совершает он в темноте и которых отчаянно стесняется. На писателя он смотрит сквозь линзы очков, такие толстые, словно они сделаны из донышек пивных кружек. Всей душой он любит этого писателя, любит тайно и пламенно: мои страдания – твои страдания, твоя душа – моя душа, ты, и только ты, в состоянии понять, что именно я – та душа, что томится в одиночестве меж страницами твоих книг.