Текст книги "Открыто: Стихотворения"
Автор книги: Аля Кудряшева
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
А мне – как будто под хвост вожжой, скитаюсь и пялюсь букой, и снова встретившись с ним во сне кидаю: «А чтоб ты сдох». Я ощущаю себя чужой, непройденной гласной буквой, не «а», не «и», а густой, как мед, протяжный тяжелый вздох.
И если я полюблю, то мне уж лучше бы не родиться, сижу на спальнике на полу, глазами сжигаю шкаф. Он пишет красками на стене: «Давай не будем сердиться», мне остается лишь подойти и ткнуться в его рукав.
Он младше мира, часы стоят, дыханье мое сбивая, а я тоскую, грызу себя и книжные уголки. Я не люблю его, просто я практически не бываю, пока не чувствую на плече тяжелой его руки.
А я кричу ему: «Ухожу, и вряд ли меня найдешь ты, по мне рыдают мотальный холм и стены монастыря!»
А я ревную его ко мне, безбожно и безнадежно, и собираю в ладони дни, стараясь не растерять.
* * *
Там, где ветер вычищен, свеж, черняв,
Там, где желтое солнце хрустит поджаристо,
Господи, верни мне хоть немножко меня.
Пожалуйста…
Наверное, раньше – проще, но я не помню, счастливый, неосмысленный истукан, я помню – радуга влезла на подоконник и зацепилась краешком за стакан. На фотопленке видно: лежу с раскрасками, грожу кому-то маленьким кулаком, родные руки, теплые, пахнут ласково, фиалками и, наверное, молоком. Такой вот ангел в путанице пеленочной, вокруг все охают, ахают: «Ну, дела!..» Не знаю, говорят, я была смышленая, заговорила раньше, чем родилась. Что ж – говорят, и ладно, поверю на слово, молочный не отвяжется запашок, ноябрь, глухая осень – случайно, наскоро, а дальше – что поделать – отсчет пошел.
А дальше – тоже слабо – но все же явственней – как тихие слова, как последний вздох, весенний первый грипп налетает ястребом, хватает и уносит в свое гнездо. Считая, что я не слышу, прозрачным шепотом, дыхание нервозное отпустив: «Как вовремя спохватились, кто знает – что потом? Еще два дня – и было бы не спасти». Запрятавшись, затаившись под чьей-то шубкой, я вникаю в эту горькую мамью речь. Я поняла – я маленькая, я хрупкая, мне нужно постараться себя беречь. Реву в подушку легочным хриплым клекотом, выходит, жить – безвыходней и больней. Храню себя, боюсь, берегу далекую, неведомую искорку в глубине.
Стареет мама, вдруг умирает бабушка, так не бывает? Правда же? Ну скажи… В широкой паутине забилась бабочка и трепетом обвиняет меня во лжи, а мне двенадцать. Уличными кошмарами пугает телевизор под Рождество. Я прижимаюсь к маме покрепче – мало ли, метет декабрь снежной гнилой листвой. Люблю тебя, пророчества не сбываются, вот только мертвый профиль… Народ, скамья. А в голове со скрипом, но выбивается: «Выходит, существую не только я». Освобождаю место под эту истину, вдыхаю, не пытаясь пока понять. На небе снова звезды – глазеют пристально на глупую беспомощную меня. Пришла из школы, красная – прямо с улицы, вздыхают: «Непослушная егоза». Чем ближе – тем все правильнее рисуется, все беспощадней смотрит глаза в глаза.
Застенчивая, хоть порой и не в меру наглая, измучает и потупится: «Извини…» А перед первым курсом подстриглась наголо, как будто это может все изменить. Да ладно, все бывает, хотя бы честная, какое «сложно» – просто семнадцать лет. Купила две тетрадки и пачку «Честера» – такой стандартный девочковый комплект. Дожди и ссоры, время на грани вымысла, в каникулы загорела – была в Литве, – не то чтоб поумнела, скорее выросла, зато хоть научилась варить глинтвейн. Характер – да, не сахар, слова отточены, густая бахрома по краям штанин. Наверно, уже привыкла, что рядом топчется влюбленньгй и отвергнутый гражданин. И мама не гордится подобной дочерью, три ночи дома, месяц-друзья в Москве. А засыпать страшнее и одиночее, перехожу дорогу на красный свет
Летят, летят минуты холодным бисером, дождем звенящим сыплются на ладонь. Люблю широкоплечих и независимых, очкастых, с рыжеватою бородой. Они сильнее неба и с каждым справятся, легко смеются, ветер, огонь в груди. Я их капризный ангел, но им не нравится, когда реву, цепляясь: «Не уходи». Такая осень долгая, неуютная, какой там страх – мне в прорубь бы с головой. Стираю письма – жгла бы, но жаль компьютера, и притворяюсь ласковой и живой.
Поет Нева, и небо закатом застило, я слышу, как поет подо льдом вода. Люблю очкастых – жизнь выдает глазастого, лохматого, узкоплечего – навсегда. Иду себе, шагаю по струнке тоненькой, из облаков вытягиваю лучи. Из детства лезет радуга с подоконника, босая радость, острая – хоть кричи, неистовая, искрящаяся, глубинная, светящаяся ночами, слепая днем. Сижу, учусь, читаю и жду любимого – Любимого, – хоть гори оно все огнем.
Проходит ночь, что может быть замечательней, за ней неслышным шагом приходит день, ищу себя, ищу под столом и тщательно, бессмысленно – меня уже нет нигде. Копаюсь в том, что глупо и возмутительно ошибочно называется головой. Остались: страх – за маму (звонок родителям), любовь (и страх, конечно же) за него. Набор цитат. Малиновая оскоминка. На теплом лбу каштановый завиток. И тонкое сияние с подоконника, разложенное на семь основных цветов.
Господи, неужто вот этот, в рясе,
несет тебя на острие копья.
Боюсь за тебя, а вдруг и ты потерялся,
как я.
* * *
Это просто слишком длинная осень – больше ста почти бесполезных дней, но она закончится, а за ней будет снег в переплете сосен и ночи темней, длинней, запутанней и верней, они пришли бы и раньше, но мы не просим.
Это просто осень, и все устали по грудь, по горло, по город, завязли в болоте, уткнувшись в родное горе, такое серое, вытертое местами, шагали, ночью не спали, в метро листали, застыли и их застали – такими нежными, дышащими, пустыми, простыми, хватай скорее, а то остынет.
В час пик стоишь, прижимаешь к бедру мобильник, любимый, ну позвони, пожалуйста, в этой тоске глубинной, в клекоте голубином, машинист, отзовись, родной, динамиком, тишиной, заснеженной сединой, в ругани нелюдимой, машинст, отзовись, ты знаешь, экстренная связь с тобой мне сейчас просто необходима.
Боже, если ты до сих пор вырезаешь снежинки с шестью лучами, то я тебе отвечаю – пусть будет хуже, небрежней, чуть-чуть топорно, боже, помни, нужно, чтоб их встречали, фырчали, даже ворчали, кричали, дарили им свои радости и печати, устали мы, понимаешь, лучше не станет, кидай все, что получилось, накопим силы, а следующую порцию вырежешь покрасивей.
И еще, пожалуйста, приплюсуй туда наше счастье, последнюю электричку, шаги навстречу, и речку, и ярко-синюю рукавичку, ты слышишь? меня, танцующую под Баха возле матмеха, и горстку смеха, рассьтанную по крьгше. И это еще, которое свечки-вечер с пушистой плюшевой пандой, и это, которое рушится водопадом на выстраданные плечи, и это – голой спиной на горячий камень, глазами, носом, руками вбирать в себя накопленное веками, ясными днями, бессмысленными стихами, и это, слышишь, – это земное, слышишь, со мною, сльппишь, вот это счастье, слышишь, тонкое за спиною, бессмысленное, распаренное, хмельное, бесценное, ненужное, проливное.
В метро в час пик войду на «Электросиле», четыре месяца осени – доносили в кармане тесном, назло, на вибросигнале, нас не прогнали, нас попросту не узнали.
Это просто осень – бессонная, нежилая, в собачьем лае, в выматывающем кроссе, дышу, срываю глотку, теряю силы, последним шагом спасибо тебе. Спасибо.
* * *
Темное время – богато сделками,
Все истерики на кону.
Елена подходит спросонья к зеркалу
И объявляет себе войну.
Раннее утро, среда, простите, но
Все соседи по кабакам.
Елена берет молоток и мстительно
С силой бьет себя по рукам.
Земля вращается, злая ось ее
Качается и на ветру гудит.
Елена точно знает, что осенью
Она обязана победить.
А в магазине, в мясной секции
Прием товара по полцены.
Елена идет продавать сердце,
Чтобы купить себе ветчины.
Елене сорок с хвостом, по моде
Вечно закрученным в бигуди.
Елена держит тоску в комоде
И знает: лучшее – позади…
Елена берет молоток и с силой
Бьет по зеркалу и кричит,
Елена нынче будет красивая,
Нежная, тающая в ночи.
Это проклятое постоянство,
Лето, осень, зима, разлучница.
Елена нынче будет Троянская
Или Милосская, как получится.
Это битва на поражение,
Елена топчет свое отражение,
Утро бьется в ее груди.
Елена больше не отражается,
Все, победа, жизнь продолжается,
И уже пора выходить.
* * *
Это звон в ушах – а вовсе не звон монет,
Часовая музыка ценностью в двадцать нот,
Я пишу тебе, друг, письмо – зацени момент,
До чего только не доходишь, когда цейтнот.
Очень многие ускользнули в неадекват,
Я пока что вроде держусь еще за нормал,
Этот медный звон – секундами в ряде кварт
Да, у нас декабрь, точнее, примерно март,
Мы живем – как будто в кишечнике у кита,
Да, всегда темно, чуть гнилостно и тепло,
Мир пока что держится вроде на трех хитах -
Rolling Stones, товарища Тирсена и битлов.
Что ни сделаешь – так все время себе во вред,
Жизнь бежит вперед, учеба-любовь-еда.
У меня в клавиатуре – дедушка Фрейд,
Вместо «как дела» он пишет «ну, как елда».
Я пишу письмо, часа через два зачет,
Я не сдам его – я знаю наверняка.
И единственное, что мы можем сказать: «За чо?!»
Обратив глаза к сереющим облакам.
У меня на ужин пиво и колбаса.
Пять утра, а что поделаешь, я учусь.
У меня цейтнот. Я знаю, что написал.
Но цейтнот от этого меньше не стал ничуть.
Я такой, как был – угрюм и на лбу вихры,
Просто стал занудней где-то годка на два.
Я пишу тебе, друг, письмо – не хухры-мухры
В пять утра в разумный ряд составлять слова.
Ты хоть рад письму-то? Впрочем, не отвечай,
Я пишу, и мне от этого хорошо.
Я хочу тебя нынче слышать – твою печаль,
Твой промокший голос, спрятанный в капюшон.
На столе бумага, пепел и черт-те что,
Яркий постер про какой-то цветной курорт.
Мокрый зимний март шевелится между штор,
Забирается теплым кашлем в усталый рот.
А у вас бывает, чтобы всегда темно?
Расскажи, ты, кстати, решил – так to be or not?
А она – все так же учится рисовать?
Всем привет, извини, до встреч, у меня цейтнот,
Часовая музыка ценностью в двадцать нот
И ночная лампочка ценностью в тридцать ватт.
* * *
Не бойся, милый, это как смерть из телека, воскреснешь, вылезешь где-нибудь через век, ведь это даже не вирус, а так, истерика, суббота-утречко, надо уже трезветь. Пора идти, в пакете в дорогу бутеры, расческа, зеркало – господи, это кто?… На улице не морозно, но мерзко – будто бы хмельное небо вырвало на пальто. Ну что ж, спокойно, с толком, поднявши голову, на остановку, правильно, не спеши, так хорошо – не видно ни сердца голого, ни розовой недомучившейся души.
Вот так проходят эти, почти осенние, почти совсем живые пустые дни, которые начинаются воскресением, кончаясь так, как тысячи дней до них, их не удержишь в пальцах – уж больно скользкие, бездарная, беззастенчивая пора, ты приезжаешь вечером на «Московскую», а уезжаешь с «Автово» и вчера. Друзья живут, хоть плохо, но как-то маются, а ты чем хуже, тоже себя ищи, один качает мьгатцы и занимается, другая вот влюбляет в себя мужчин. Пойди помой посуду – работа та еще, отправься в лес, проспаться, пожрать, поржать. Аты стоишь, зубами за мир хватаешься и думаешь, что он будет тебя держать.
Ты думаешь, ты такой вот один-единственный, такой вот медноногий смешной колосс, который хочет нырнуть в ее очи льдистые и спрятаться в рыжем танце ее волос. Что ты один молчишь ей срывным дыханием и молишься нецелованному лицу, что ты готов сгореть за ее порхание, за голоса крышесносную хрипотцу. Она ведь вечно вместе, всегда при свите, и она ведь пробежит по твоей золе. И самый ужас в том, что она действительно прекрасней всего прекрасного на земле.
И что тебе расскажешь – посуда вымыта, за окнами злые, темные пять утра, не вытянута, не вымотана, не вынута из рыхлого измочаленного нутра та нитка, нерв из зуба, живая, чуткая, свернувшаяся в горячий больной клубок, которую те, кто верят хоть на чуть-чуть в нее, смущенно в своих записках зовут «любовь». Который раз – и мимо, а нитка тянется и трется о бессмысленные слова, вот так ее когда-нибудь не останется – и чем тогда прикажешь существовать? Потом-потом-потом, а пока все пенится, барахтается у боли своей в плену, не трогай, пусть подсохнет, еще успеется проверить, дернуть заново за струну. И ты опять расплачешься, раскровавишь все, почувствуешь, как оно там внутри дрожит.
А вот сейчас ты выпрямишься. Расправишься. Войдешь в автобус. Встанешь. И станешь жить.
* * *
Здравствуйте, едьте к сетям рыбачьим, то есть, простите, к чертям собачьим, то есть, простите, к дитям и дачам, в общем, уже кто во что горазд. Едьте со всех городов и весей, ваши слова ничего не весят, ваш разговор неизменно весел, отрепетирован много раз.
Здравствуйте, то есть странствуйте, то есть едьте куда захотите, то есть прямо сейчас залезайте в поезд, благо для вас еще есть места. То есть на палубе в гордой позе, то есть бегите, пока не поздно, то есть по миру не только ползать, нервно шарахаясь по кустам.
Вот этот лес, в нем живут туристы, вот этот берег, пустой, бугристый, девочка, ты посмотри на пристань, тихим крестом ее осени. Девочка, у тебя билеты, будешь и в счастии, и в тепле ты, девочка, ты уплываешь к лету и не увидишь осени.
Мне же оставьте сентябрь-месяц, то есть, простите, октябрь-месяц, то есть, простите, ноябрь-месяц, в общем, на выбор оставьте мне месяц дождей и уютных кресел, месяц, который и сух, и пресен, месяц бессонницы и депрессий – месяц, который других темней.
Мне же оставьте… Меня оставьте, вы здесь отныне совсем некстати, все замирает, дожди на старте, поторопитесь, пошел отсчет, здравствуйте, ну так чего вы ждете, здравствуйте, я вам уже не тетя, я, как вы ввдите, на работе, быстро давайте, чего еще?
Жмитесь к стеклу капитанских рубок, мачта – не мачта, сосны обрубок, и не смотрите – я тонок, хрупок, вдруг я не выдержу, не смогу, если не справлюсь – ищите летом, будет несложно идти по следу – глупый прозрачный нелепый слепок на нерастаявшем зря снегу.
Мир исчезает с тяжелым боем, вот я стою теперь перед боем с нежной невнятной своей любовью и одиночеством впопыхах. Все разлетелись – куда угодно, милая, ты же теперь свободна, вот твоя целая четверть года – хоть запечатай ее в стихах.
В дом не зайдешь – пустовато в доме, все разбежались и каждый в доле, солнце распахивает ладони, дышит не-жаренным миндалем. Слышишь, твори, завывай, бесчинствуй, делай что хочешь, кричи речисто, воздух прозрачный и пахнет чисто, вроде как будто бы тмин да лен.
Может быть, стоило быть со всеми, там, где веселые бродят семьи, там, где в земле прорастает семя, там, где пушистый и теплый плед? К черту все глупые отговорки, там вдалеке завывают волки… Бог засмеялся легко и звонко, будто ему восемнадцать лет.
Что еще нужно – такая малость, просто уловка – а я поймалась, Бог засмеялся, земля сломалась, волки ушли, утекла река. Где я? Куда я? Отшибло память, крепко хватаюсь за божий палец, нужно держаться, я засыпаю на загорелых его руках.
Здравствуйте. Лучше не будьте с нами, с нами вы станете просто снами, теплым совочком воспоминаний, тающей искоркой в угольке. Здравствуйте, долго я вас встречаю, что ж вы стесняетесь, может, чаю? И улыбаюсь, не замечая Бога, заснувшего в уголке.
* * *
А мало слов не проще, чем слишком много, ведь в «много» можно слукавить, сплясать с глаголом, в обрывке текста холодно, мерзнут ноги, на круглой сцене стоишь, понимаешь, голым, ни вверх, ни вниз, скребешь позвоночник ногтем, прикроешь кожу – вылезет сердцевина, певец, сломавший звук на высокой ноте, Зази в Метро – непринято, нецивильно. Все ходят, тыкают пальцем, бормочут: «Хокку»… Да, танка, Танька на танке, ну звездануться, все хокку, хокку… им натрепать бы холку, а после чай и во что-нибудь завернуться. И ты на виду – неважно, минуту, час ли, общественного внимания хранитель. Солон говорит: «Пока не помрешь – несчастлив. Помрешь – напишут что-нибудь на граните».
За годом годы – сколько по ним ни ерзай, чем дальше, тем все более всем паршиво. Пойми, лисица, это уже серьезно – у Серой Шейки клювик острее шита. Потом собирать по снегу кровавый бисер, размазывать по поверхности грусть-кручину. Пойми, тупица, Маленький принц разбился, земля его слишком яростно приручила. Журавль больше не приглашает в гости, у журавля закончилось угощенье, он ест крупу, просроченную по ГОСТу, он полон зла, обиды и отвращенья… Ну что стоишь, неясно? За рыбу шекель… Мечтаешь да? О хлебе, тепле и крове… Беги скорее от полоумной Шейки, беги скорей, пожалуйста, я прикрою.
А с неба сыплет, сыплет густую манку, как будто все опять происходит снова, пусти меня на минутку, я в гости к мамке, я не сбегу, ну вот тебе честнослово. Пусти наверх, я сразу, обнять родную, коснуться зеленых веток, послушать чаек… Послушай, дорогая, а может, ну их, садись, накормим Цербера, выпьем чаю, обнять ей, понимаешь, потрогать ветки… а выпить там нектарчику – нет, не тянет? Олимп разрушен во время Второй Советской и там теперь стоит детский сад «Нефтяник». Помпея, кстати, сдохла в потоках лавы, я слышал, что никто оттуда не вышел. Поникли лютики, дружно увяли лавры, садись, дружок, и ну их, всех тех, кто выше.
Наш самолет взлетает, бежит по полю, ремни, окошки, кресла, в руках пакетик. Все кончилось ненароком, никто не понял, два ломких слова хрустнули на паркете. А дальше – всем прекрасно, а я не в теме, а я реву белугой, мороз по коже, все кончено, грачи давно улетели, и цирк уехал, клоуны, кстати, тоже. На танке Танька, Лана в аэроплане, на поезде… впрочем, хватит, неинтересно. Сосредоточься. Надо не сдохнуть в хламе. Ремни, окошки, поле, пакетик, кресло. Два слова – слишком мало даже для хокку, но больше нет у смертных, у горемычных, держу, храню в кармане свою находку, такой вот ключ к свободе, крючок, отмычка. Лисица убегает, следы-це-почка, за что мне это все, по каким причинам?…
Да что ты там, не грусти, это все цветочки. Земля тебя слишком намертво приручила.
* * *
Меня мотает тянет ведет налево
кидает в прорубь рубит наискосок
я поменяю осень на четверть лета
да ладно там на пару дней на часок
на теплый ветер августовский постскриптум
пишу чернила брызгают на рукав
купите осень злую с надсадным криком
купите осень вот она на руках
такая данность – осень сплошная денность
глаза болят, прощаюсь иду на ты
все будет проще я никуда не денусь
я буду рядом вечно до тошноты
купите осень смотрите какая осень
три месяца просто ложкой жри-не хочу
я буду рядом меня будут звать Иосиф
бездетный вдовый пьющий но по чуть-чуть
давай дружить покурим устроим party
я думаю на двоих наскребем вполне
такая осень где же мой покупатель
я здесь звать меня Иосиф и ты по мне
мы сговоримся слушай не надо денег
кусок июля звезды и все дела
сынок какой хороший ну пусть наденет
а как жену? мария? и родила?
ну все прощай и Vale так по-латыни
оревуар, забудем комон-са-ву
я солнышко и слова мои золотые
продам их и еще чуть-чуть поживу
счастливо всем оставаться полет нормальный
постскриптум голая скрипочка без струны
меня мотает тянет июль в кармане
я буду рядом из города из страны
из осени я Иосиф устроим party
кусок июля пройденный алгоритм
привет не помнишь я твой сосед по парте
давай сначала может быть прогорит
* * *
Ползет-не ползет строчка, плохо идут дела. Была у меня дочка, тонкая, как стрела. Ходила за мной следом, касалась меня плечом. Училась будить лето, учила смеяться отел. Ноябрь дождем вертит, взбирается в рукава. Прозрачная, как ветер. Певучая, как трава. Я пробовал жить вечно – не выдержал, не могу. Была у меня свечка – елочка на снегу.
Который там час? Точно не знаю, стрелки в нуле. Была у меня дочка – лучшая на земле. На улице мрак – пес с ним, проветрюсь под злой водой. Училась писать песни и плакать над ерундой. И мне не ходить в парках, судьбе чужой – не мешать. Кормила синиц в парках, вязала лохматай шарф. Жизнь выскочила внезапно, как сердце из-под ребра. От озера шел запах меда и серебра.
За зиму весна платит, у мира новый виток. Я дочке купил платья, два платья разных цветов. Все так, как она просила, и счастью цена – пятак. Белое – чтоб носила, и черное – просто так. Оставил возле подушки: проснешься – и надевай. А сам зевнул благодупгно и лег себе на диван. Вот только слезы глотаю и ломит в висках тоска, ушла моя золотая, а мог бы не отпускать.
Не буквы – одни точки, часок почитал – слег. Была у меня дочка, девочка, мотылек. Так прыгнешь с кочки на кочку и свалишься в никуда. Сиреневый колокольчик, березовая вода. Теперь что ни день – вечер, слова – все равно не те. Была у меня свечка, искорка в темноте. Растаять в песке снежном, заснуть, уйти, не глядеть. Осталась со мной нежность – куда мне ее деть?
Остались со мной краски – тьма неба, белая пыль. Исчезла моя сказка, начав для себя быль. Давно уже пилигримы отправились петь на юг. Она ведь идет мимо – а я и не узнаю. На улице минус тридцать, ни слова не говоря, не дочка моя – царица несет на руках царя. Царица – вязаный свитер, царица – гордая стать. Я рядом бегу – свитой и пробую не отстать. Обрывки души – сшей-ка, последний – смотри – шанс: на толстой царевой шейке лохматый смешной шарф. Царь спящий, как черепаха, закутанный, шерстяной. Мне кажется, снег пахнет нагретой солнцем стеной.
* * *
Двадцать перышек за плечами – облетели, пора линять. Я иду, шевелю ключами, люди пялятся на меня. В уши музыку, лейся, песня, голос плавится заводной, нам, казалось, так сложно вместе, но еще тяжелей одной. Выходи уж на связь с эфиром, слышишь, ты, я тебя люблю. Продавец из ларька с кефиром называет меня «Верблюд». «Подходи, – говорит, – родная, выбирай для себя еду». Если я и себя не знаю, то зачем я к нему пойду?
Воздух – синий с привкусом яблок, бьет испариной лучевой. Я живу пока по ноябрь, получается ничего. Я хорошая. Плеер – shuffle. Сочиняю в метро стихи и вяжу тебе серый шарфик из акриловой чепухи. Надо мной распростерся город – прямо чувствую, как дрожит, запиваю четверг кагором, чтобы пятницу пережить, дни меняются торопливо, снег прозрачен, дожди мокры. Запиваю субботу пивом, Lowenbraim'oм, не хухры.
Я дышу табаком дешевым, неподвижным смеюсь лицом. Ничего еще, Кудряшова, в целом держишься молодцом. Скоро сессия, зарубежка, сдашь – не сдашь, тут пойди пойми, говорят, по утрам пробежка помогает постигауть мир, ведь не сдашь – и катись колбаской, и прошедшего не вернешь, так что лучше учи албанский и не парься чужой херней. То ли дело вскочить, подняться, позабыть обо всем совсем, ведь тебе еще девятнадцать, а ему уже двадцать семь, у него есть жена и дети, он шагает путем своим – почему же на целом свете тебе дышится только им?
На карнизе пригрелась кошка, сочиняю письмо себе, я комок леденелой крошки в задыхающейся трубе. Говорить – это все, что можешь, говоришь все равно не то, так размазывай плач по роже, бейся лобиком в монитор. И, давайте, вдвоем катитесь, ждет холодная пустота, просто вы никак не хотите быть счастливыми просто так. Просто чуять струной подвздошной, что уже не страшна стена, просто стиснуть с утра ладошки и от радости застонать. Нет, вы будете до рассвета, выводя из себя семью, выводить километры бреда в перегревшемся Ай-Си-Кью. И рассвет по мозгам– дубиной, все дороги приводят в Рим. «Ну, спокойной ночи, любимый. Значит, завтра договорим».
А машины асфальты сжирают, как сжирает дрова огонь, двадцать первый листок – журавлик, приземлившийся на ладонь. Я хорошая, даже очень, только глупая, как кирпич. Раз уж выбрал меня средь прочих – так изволь уж теперь, терпи. Выбрал, выбрал и, между прочим, – не ругал ведь судьбу свою.
Мы ведь можем, если захочем быть счастливыми. Зуб даю.
* * *
А чтобы быть собой – смотри, – мне нужно непристойно мало: всего лишь жить под одеялом часов двенадцать, а не три, мне нужен вечер теплый, синий, с вином и плюшками в меду, и научиться быть красивой спокойным людям на беду, мне нужно ездить на метро, толкаться острыми локтями и чувствовать, как голод тянет мое засохшее нутро, мне нужно плакать втихаря над неудавшимся романом, кричать: «Конечно, все нормально!» – «все плохо» тихо говоря, кидаться под автомобили, сидеть на белой полосе, еще, практически от всех, мне нужно, чтоб меня любили, нахидывать на плечи шарф, себя чуть-чуть считать поэтом. И нужно жить – а то все это теряет некоторый шарм.
Казалось, что вчера октябрь, но ветер бьет щитом фанерным, метет за ворот, щиплет нервы, тайфуны снежные крутя. Курю у звездного ковша, украдкой, в пять сбежав с работы, с такой неслыханной свободой, что даже не о чем дышать. Что даже не о чем смотреть – прищуриваюсь против снега, а он так сыплет, сыплет с неба, что мир уменьшился на треть. И в этом мире бродим мы – актеры призрачной массовки, знакомлю старые кроссовки с промокшим сахаром зимы.
На Стрелке в свете фонаря туристы изучают карту – рожденственские кинокадры почти в начале ноября. Попробуй выжить на ветру, мне через мост на Пет-роградку – иду, хватаясь за оградку, скольжу по мокрому коврз'. Я узнаю себя чуть-чуть в любом прошедшем человеке, отныне, присно и вовеки я буду жить, куда хочу, куда прикажет глаз и нос, куда меня несет кривая, туда и побегу – живая настолько, что самой смешно. Ты хочешь выпить – ну налей, я тоже – так спасибо. Боже, за непохожих, за прохожих, за Биржу в дрожи фонарей. Но ты сидишь в жару, в соплях, над книжками на «Технолож-ке», скребешь ногтями по обложке, заметки ставишь на полях и шепчешь, засыпая в полночь, закутываясь в теплый плед, – ты шепчешь это много лет, но ты наверное, не помнишь:
Я никогда не разобью спартанцев под Пилосом.
Я никогда не разобью спартанцев под Пилосом.
Я никогда не увижу спартанцев под Пилосом.
Ерошится на куртке шерсть, и все вокруг тесней и площе, а я переезжаю площадь трамваем номер тридцать шесть. Я не могу тебе помочь, приду тихонько, брошу сумку, я принесла прозрачный сумрак, босую питерскую ночь. Спартанцы здесь обречены, здесь нет блистательных и сильных, есть тонкий запах апельсинов и прелый привкус тишины. Шагами легкими тоска заходит в гости, тянет жилы и спрашивает: «Живы?» – Живы. Тебе здесь нечего искать.
Но завтра-то – не за горой, мы побредем проспектом темным– совсем усталые актеры, неважно знающие роль. Дрожит собака в конуре, не греется вода в ботинках, но есть вчерашняя картинка – и Биржа в свете фонарей. А остальное – ерунда, тоска крадется шагом лисьим, но мы исчезнем в закулисье и будем живы – навсегда.
* * *
Пригорюнилась, похудела, или, может, стряслась беда? Это очень смешное дело – выйти из дому в никуда. Пусть не трогает время нас – мы оказались не на земле, а по городу ходит насморк и чихает куда не лень. Забирается в заоконье и из труб на асфальт течет, мне бы лучше сидеть спокойно, мне бы лучше писать отчет. Между прочим, такая тема, что сдавать его в ноябре, я бы, может, того хотела, но пока вместо текста – бред, вместо выводов – многоточье, вместо тезисов – ерунда, а пойдем погуляем ночью? Ненадолго, ненавсегда, просто выйдем в усталый будень, убежим от чужой возни и забудем все, и забудем, и забудемся, черт возьми.
А меня от всего воротит, я все время ни здесь ни там, вылезает из подворотен очумевшая темнота, заставляет бежать быстрее, не сворачивать, по прямой, я, наверное, вернусь в апреле, полуголой, босой, хромой. Что случилось? Что-то случилось? Не тяни, рубани сплеча, я не знаю, какая сила заставляет меня молчать, заставляет бродить, мурлыкать и родного лица поверх заставляет надеть улыбку и приклеить ее навек. Отрубаться, лежать поленом, но не плакать, ни на чуть-чуть. Хочешь вырасти Гуинпленом? Приезжай, а я научу.
И дорога почти знакома – тоже домики и кусты, я ж сказала, недалеко мы, кстати, вот и восток остыл, добегу до седьмого пота – будет время встречать зарю, только кто ты, невнятный кто-то, для которого говорю?
Мы построили странный город – из вопросов, страниц и букв, и до привкуса крови в горле, как во сне, прикусив губу, я с разбегу ныряю в вечер, только стрелка часов дрожит, и пытаюсь придумать нечто, для чего этот город жив. Я с другими порой летаю за границы добра и зла, а с тобой я – переплетаюсь, каждой жилкой на два узла. Каждым голосом невесомым, каждой шорохом за спиной, каждой иксовой хромосомой (хоть в генетике полный ноль). Так должны идти по канату – не надеясь дойти, без слов, мы с тобой такие юннаты – не осталось живых углов. Не испить воды родниковой, до рассвета не доползти, мальчик с дудочкой тростниковой, постарайся меня спасти.
Vivos voco, но воздух стынет, дождь – снежинками на руке, кислый привкус дурной латыни затихает на языке.
Ухожу в полукружье арок, на часах без шшуты шесть. Homo homini есть подарок, вкусный текст и мягкая шерсть.
Ночь прошла, только кто заметил, день пришел – не пойму, за кем. Я похожа на старый ветер, заблудившийся в рюкзаке.
* * *
Ты будешь шкипером, боцманом, черт-те кем,
ты там, где над головой паруса дрожат,
ты будешь ходить, командовать, спать в теньке,
курить, ворчать, потягивать оранжад,
ты будешь таким прекрасным – что хоть рисуй.
Смеешься, бродишь, держишься молодцом…
Я буду дубовой женщиной на носу.
С облезлым от соленой воды лицом.
В миру, говорят, октябрь – какая чушь.
Плывем – отставить слякотный произвол,
точней, это ты плывешь, а вот я – лечу,
касаясь горячей грудью прозрачных волн.
И с этих пор, с расширенных влажных пор
на темной коже моих деревянных рук
не примет наш корабль самый дальний порт,
не встретит нас в порту самый лучший друг,
не грянет в нашу честь всепланетный гимн,
не шепчет наше имя жара в песках.
Я вижу: утро входит в рассвет нагим -
выходит в теплой пене и лепестках,
Я вижу ветер, греющийся в воде,
я вижу время, спящее в глубине,
Я вижу все ничто, никуда, нигде,
все то чужое, дальнее, не при мне,
мне мастер сделал губы теплей луны
и волосы мягче чаячьего пера,
и я боюсь свободы и тишины,
и я хочу проснуться живой с утра,
и я живу – без всякой на то волшбы,
как жить могла бы там, на земле, в Москве.
Но, знаешь, ты меня обрекаешь быть,
спасибо тебе, да будь ты проклят, мой свет.
Да будь ты проклят за эту морскую твердь,
за руки, приколоченные к бортам,
за то, что я теперь не могу не петь,
а там могла – я столько могла бы там!
Спасибо сказать? Спасибо, в душе темно,
ни вверх, ни вниз, на уровне – так держать.
Да будь ты проклят за то, что я стала мной.
Кури. Ворчи. Потягивай оранжад.
* * *
А если кто-то напишет, что любит осень, – не верь им, это неправда, пусть даже в книжке с прохладными и ласковыми листами. Не зря ведь все-таки я много лет торговка, я знаю, что люди на самом-то деле любят – они любят яблоки, кошек и фантазеров – они покупают книги, в которых пишут, что кто-то такой особенный – любит осень.
А я стою – все знают – у перекрестка, перед лотком, сиюящим, будто лампа очередного глупого Аладдина, там все лежит – и нужное, и не очень, поскольку все все равно выбирают кошек и яблоки, остальное тревожит глаз и чуточку греет душу – ну так, реклама, двигатели торговли. Меня узнать несложно – я в длинной юбке, раскрашенной сиреневыми цветами, и в темной блузе, строгой, как глаз грифона. И справа белый шрам на моей ладони: увидишь руку – сразу его заметишь. А ты ридишь, ты же хотел котенка. Сейчас на мне еще серо-белый свитер, таких теперь нигде уже не увидишь, а раньше все носили – овечьей шерсти, как раз подходит к этой сырой погоде, в нем не простынешь, будешь здоровым, сильным, давай пять злотых – будет тебе и свитер.