355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аля Кудряшева » Открыто: Стихотворения » Текст книги (страница 1)
Открыто: Стихотворения
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:39

Текст книги "Открыто: Стихотворения"


Автор книги: Аля Кудряшева


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Аля Кудряшева
Открыто: Стихотворения

Со стихами в 2007 году все тоже обстояло благополучно: как обычно, на высоте оказался все тот же Петербург, где вышла книга Али Кудряшевой “Открыто”. Кудряшевой двадцать лет, она бывает и вторична, и чрезмерно экзальтирована, и порой “с усердием вламывается в открытые двери”, но отрицать ее удивительный талант невозможно.(Дмитрий Быков «Литература отдувается за все»)


2003-2005


* * *

Дождь напевает, искрясь по зарослям. Лес приветствует всяким шуршанием. Теплый компьютер гудит всем корпусом, сонную мышь засунув в ладонь. Если напрячься, то можно запросто выдумать третье полушарие: и для себя, и даже для глобуса, и для вселенной – но тут с трудом.

В этой пустой и просторной полости будут храниться слова, но главное – будут храниться звуки: ведь именно их совсем ненавистен треп. Будут спокойно лежать по полочкам, тихие и непривычно славные, слышать, когда их зовут по имени, и собираться не больше трех.

Каждому номер, при каждом книжечка, каждый свою понимает очередь, каждый свой смысл понять пытается и не влезает, куда нельзя. Этого тембр, допустим, ниже, чем этот. А этот высокий очень. Словно конфеты мятные тают и без проблем с языка скользят.

Если же волю им дать нечаянно, станут толпиться, кричать: «Скажи меня!» и в результате скоро склеятся в глотке в горячий соленый ком. Их запиваешь горячим чаем, их заедаешь сладкой инжириной, не помогает – они наглеют и все шебуршатся под языком.

Можно закрыть глаза и пускай они с телом покорным твоим бесчинствуют, пусть его щиплют, чтоб громко охало, и по голове молотком стучат. Это они согрешили Каином, это они осквернили чистое, это они мои пальцы дохлые и заставляют писать сейчас.

После сижу. Шевелю ушами. Даже не знаю – рано ли, поздно ли?… Только мозг непрерывно сводит – будто вывернута голова. Кажется, сам попал в полушарие. Я понимаю, кем оно создано – это меня в порядок приводят мной управляющие слова.


* * *

 
Какое там говорить! Я дышу с трудом.
Какое там подожди! Все часы стоят.
Во мне поселился многоквартирный дом,
В котором каждая комната – это я.
 
 
В котором я – эта дама в смешном пальто,
И я – тот коврик, что возле ее двери,
И те рубли, что в кармане (сегодня сто,
До завтра хватит, на завтра есть сухари).
 
 
В котором я – хулиган, поломавший лифт,
В котором я – уставший пенсионер,
И тот стакан, что в квартире десять налит,
И тот паук, сползающий по стене.
В котором я – за окном сырая зима,
В котором я – холодильник, заросший льдом.
В котором я – тот сосед, что сошел с ума -
Он всем твердил, что в нем поселился дом.
 

* * *

 
Я этой ночью уйду – не спи
И дверь закрытой держи.
На шее крестик висит на цепи -
Иначе Господь сбежит.
 
 
Не спи – и Бога зажми в кулаке,
Так точно не украдут.
В кастрюле каша на молоке -
Поешь, если не приду.
 
 
Ну вот, уже на часах «пора»,
Веди себя хорошо.
Да ты не бойся – вернусь с утра.
Ну все. Не грусти. Ушел.
Наутро солнце купалось в реке,
И в двери стучалось к нам.
Ты спишь. Обрывок цепочки в руке.
И Бог в проеме окна.
 

* * *

Я работаю солнечной батареей, я в кармане оранжевом солнце грею, чтоб оно на небо взошло скорее и чесало макушки заснувших лии. Солнце ловит за пальцы меня лучами, я его приручила и отвечаю, солнце просит завтрак и выпить чаю, просит прямо внутрь его налить.

Солнцу так одиноко ходить по кругу – вот нашло, понимаешь, себе подругу, и ему все равно – хоть любовь, хоть ругань, поболтать бы вот только о ерунде. Я его несу осторожно очень, ведь оно непоседливо, между прочим, и все время вьтрыгнуть хочет ночью, чтобы вдруг повсюду случился день.

Я работаю солнечным развлеченьем, я кормлю его по утрам печеньем, а потом усталой порой вечерней я ему чумазую спинку тру. И когда уже все разбрелись и спят, я отмываю солнцу босые пятки, а то все ведь заметят на солнце пятна, многим это будет не по нутру.

Но потом постепенно солнце взрослеет, в переходном возрасте жарит злее, и багровым пятном по ночам алеет, и подчас забывает прийти домой. А приходит – горячее, как жаровня, говорит, что я, мол, ему не ровня, и не родственница я ему по крови, и что вид ему неприятен мой.

Понимаю, я, в общем, сама такая, я всем прихотям солнечным потакаю, а оно мне в сердце лучи втыкает; чтоб до боли – а мне так тепло в груди. Покричит об измене, тоске, обмане… а потом тихонько к себе поманит и заснет спокойно в моем кармане, и я буду бояться его будить.

Я работаю солнечной батареей. На рассвете прохладно, восток сереет, воздух пахнет листьями и сиренью, и пора бы уже открывать карман. Я держу карман шире, чтоб было проще… солнце сонное нос конопатый морщит, а потом восходит над тихой рощей, рассыпается искрами по домам.


* * *

 
По дому бегает Марфа,
Готовит, метет, печет…
Мария тонкую арфу
Трогает за плечо.
Учитель сидит устало -
Глаза от пыли серы.
А Марфа пирог достала,
Вино, молоко, сыры.
 
 
Учитель в недоуменье -
Как будто пришел домой…
– Мария, коль нет умений -
Хоть ноги ему омой! -
 
 
Кричит, запьжавшись, Марфа
(от крика заныл висок).
А было начало марта,
Примерно восемь часов…
 
 
За дверью течет прохлада,
А в доме так горячо…
– Прошу, не спеши, не надо…
Уж лучше арфа… плечо…
 
 
Поели. Поговорили.
И Марфа садится прясть.
По белой щеке Марии
Густая струится прядь.
 
 
Ей скучно. Сидит учитель.
Над прялкой дремлет сестра…
– А что же Вы все молчите.
Ведь Вы уйдете с утра…
 
 
А в доме запах коричный
Окутывал тишину,
Учитель припомнил притчу,
За нею еще одну.
 
 
Про зерна, смерти и смерчи,
Про добрых и изуверов…
Мария смотрит доверчиво,
Испуганно, снизу вверх…
 
 
Рассыпалось ночи марево,
Росой покрылись кусты…
– Неблагословенна Марфа,
А благословенна ты…
 
 
Но лишь улыбнулась Марфа,
Не видела в том беды.
И в чистый мешок из марли
Собрала ему еды.
 
 
Плясала пыль над дорогой,
Седела на голове…
Мария прощалась с Богом,
От Марфы шел человек…
 

* * *

 
Сосны иголками гладят небо, солнце в ветвях тая,
Старый солидный крот под корнями учит другого рыть…
Вот на земле лежит оболочка. Господи, это я.
Я не умею молиться, просто не с кем поговорить.
 
 
Здравствуй! Прекрасна твоя обитель, радостна и чиста,
Как же мне хочется влиться в благость ласковую твою…
Господи, что у меня внутри? Лишь вязкая пустота,
Несколько слов без веса и смысла в ней обрели приют.
 
 
Знаешь, я днем весела, как птица, если в большом кругу
Добрых знакомых. А вот под вечер что-то теснит в груди.
Господи, я по ночам не плакать, кажется, не могу.
Быть одиноким вдвойне сложнее, если ты не один…
 
 
…нужно о добром, о главном, вечном – я же о ерунде…
Как я смогу служить тебе, если даже язык мой враг?
Господи, что тебе мой кораблик, пущенный по воде?
Я и водой-то назвать не вправе этот сырой овраг…
 
 
Он и поплыть-то не может толком, тычется носом в ил,
Мачты не делают из непрочных тоненьких хворостин.
Господи, я прошу, помоги ему, дай ему, Боже, сил.
Мне же не помогай, а только – ради него – прости.
 

* * *

 
Ночным захлебнувшись соком,
Бессонница бьет в висок мой
Вопросами о высоком
По классике – например:
Бывает ли жизнь на Марсе?
На шею ко мне комар сел
И пьет мою биомассу
Нахально, без всяких мер.
 
 
Грузиться, пожалуй, хватит.
И лучше заснуть в кровати,
Проснуться в рассветной вате,
С улыбкою до бедра.
Ведь утро еще не скоро.
И с пола глядит с укором
Любимой чашки осколок,
Уроненный из ведра.
 
 
А может, мне сон приснится,
Где в небе блестят зарницы,
Где флюгер поет синицей, -
Казалось, простая жесть.
И будет вокруг красиво,
И буду кричать: «Спасибо!»
Не хмуриться что есть силы
И взглядом траву не жечь.
 

Нет, не будет нынче сна, роль моя уже ясна, и опасна, и трудна, и, конечно, не видна. Не с бутылкою вина напиваться допьяна, не плясать потом, чтоб в тучу от стыда ушла луна. Ночь нежна, а я одна.

Я рассказываю сказки старому креслу, скоро оно замурлыкает и полезет обниматься со мною всеми своими четырьмя ногами.

А еще жила однажды в аквариуме рыба. Не золотая, а темно-синяя, только лицо у нее было зеленое и печальное. Печальное – потому что рыба хотела стать птицей, а в аквариуме было не разбежаться и не взлететь. Но однажды, хозяева взяли рыбу с собой на море. На Черное. И наклонили аквариум случайно. А рыба разбежалась и выпрыгнула, чтобы в полете превратиться в птицу.

А жизнь счастливая штука, так что она и правда превратилась.

В пингвина.

И обнаружила, что жарко и хочется кушать. А если кушать, то рыбу. А рыбу она есть не могла из сострадания. И умерла от огорчения.

А потом ученый нашел этого пингвина, доказал, что в Черном море они водятся, и получил большую премию и жил долго и счастливо.


 
А в мире творится осень, время плохое,
А я становлюсь колючей, как каланхоэ.
Сухие листья и даже вино – сухое.
 

* * *

 
Понимаете, автобусы не летают,
И троллейбусы не летают,
И даже желтые измученные асфальтовые катки не летают.
Потому что они железные,
Тяжелые, как земной шар.
Они перебирают колесами.
Грустно перебирают колесами
Или даже ползут, выдавливая в земле ямки колесами,
Ночами в темные норы лезут,
Днем по делам спешат.
 
 
А над городом летают куртки,
Красиво летают куртки,
Когда ветер – всегда летают разноцветные куртки,
Их так тяжело удержать -
Не выходит ни у кого.
Джинсовые куртки выглядят, как грозовые тучи,
А теплые куртки – как снежные белые тучи,
А капроновые куртки – они летучие,
Шуршат шаловливо на виражах,
Держат курс рукавом.
 
 
А троллейбус задирает к небу рога,
Иногда даже слишком задирает к небу рога,
И пассажиры его видят в нем своего врага -
Поскольку он тормозит,
А им пора в институт.
А автобус даже не может поднять лицо,
Он угрюм, он даже не может поднять лицо,
А каток полирует асфальт – какое уж тут лицо,
А куртки – совсем вблизи,
Летают, дразнятся тут…
 
 
А автобус уже проехал половину пути,
И троллейбус уставший не может больше идти,
А куртки – как стаи цветных и крикливых птиц,
А ветер вдруг встрепенулся, всхлипнул и стих…
 
 
Воздух стал студенисто-плотным, словно желе,
Да какое летать – о прошлом только жалеть,
А автобусу что? Ну, ехать чуть тяжелей…
 

* * *

 
Ходят катера по Малой Невке,
Дышит сонным воздухом Израиль…
Летку-енку пляшет девка Евка
Сразу после выхода из рая.
 
 
Ева пляшет. За забором прятась,
Ангелы глазеют через щелку,
Как она со лба рукой горячей
Мокрую откидывает челку,
 
 
Как она, шальная и живая,
Все смеется, пятками топочет,
Как кипят листками-кружевами
Тополиные сухие почки.
 
 
Рушатся и возникают замки,
Прорубает царь окно в Европу…
И Адам над хвороста вязанкой
Замер, иногда вздыхая робко
 
 
И шепча: «Пойдем, темно уже ведь,
Да и что скажу потом отцу, и…»
Ева пляшет. Не мешайте Еве -
Мир живет, пока она танцует.
 

* * *

Невозможно держать в памяти все человечество. Это – как увидеть завтрашнюю еду в только что вымытой посуде. Ну или, допустим, – как почувствовать тепло шерсти оленя, бегущего в холодной стране. Так что наша жизнь рассчитана совсем на немножко – ну максимум на пару дней. Слышишь – какая тишина? Это просто на небе придумывают новую порцию наших судеб.

Живешь, коллекционируя то, что тебе выпало совершать, все эти мутные стеклышки собираются где-то у тебя внутри, а когда они тебе будут уже не нужны, кто-то скажет: «Смотри, получилось неплохо, из этого вполне могла бы выйти душа».

И хорошо, раз душа. А бывает – только чуть что не так, и оно разлетается заново, будто не собирал. А бывает еще – будто большая дыра, вот заглянешь внутрь – а там только пустота.

И если тебе часов сорок восемь ни разу не придется поспать, неожиданно тебе станет ну как-то совершенно никуда и никак, и это не плохое настроение, не усталость, не депресняк – это просто кончилась твоя жизнь и тотчас началась опять.

И засыпаешь с улыбкой, и видишь во сне облака… А я живу так тихо – небу легко про меня забыть, и я прожил старый осколок, но мне не выдали новой судьбы… пытаюсь за что-нибудь ухватиться, а оно тает у меня в руках.

Надо попробовать дотянуть до зимы…


* * *

Когда наступает вечер, их становится больше. Они как будто выходят из серых замерзших стен. Какие они несчастные, смешные, помилуй Боже, такие совсем усталые, но гордые вместе с тем. Они шагают по улицам в рваных летних сандалиях, и кажется, что дорога их никак не придет к концу. Ну может быть, их обидел кто, с любимыми поскандалили… и мокрые ветки с радостью хлещут их по лицу.

Они ужасно лохматые, тоненькие, джинсовые, и кажется, будто воздух их раздавит в единый миг, им бы не пути наматывать – а ноги в тепло засовывать, и газ зажигать под чайником, и прятаться за дверьми. А эти шагают – будто бы шагают по тропке узенькой, отсюда – ни шага в сторону, а то совсем пропадешь. А где-то играет музыка. Ты слышишь – тихонько – музыка, такая смешная музыка, печальная, будто дождь.

Когда наступает вечер – они исчезают в принципе, такие, что смотрят ласково, чуть с жалостью на меня. Они большие и сильные, себя ощущают принцами – так пусть они будут принцами, но не на исходе дня. А я улыбаюсь вечеру, а я расплетаю волосы, пускай они там лохматятся по воротнику плаща. И дождь глядит недоверчиво, рисуя косые полосы на темных оконных впадинах и на забытых вещах. А я-то иду – по струночке, в руках моих-вся Вселенная, и шум отшагов – не громче, чем от голоса ящерки. Все выучено – до трещинки, с рождения до взросления, и ясень знакомый бережно коснется моей щеки.

Что ж, все спокойно и радостно, все так, как было задумано, а значит, можно и к чайнику, к халату, к теплой воде… Ну пусть я нынче простужена, ну пусть я круглая дура, но… Встречай меня, мой единственньш! Я где? Я не знаю, где…

А утром выйдешь – и нету их, джинсовых, мокрых, таинственных, которых согреть, утешить бы, да где их теперь найдешь? А нынче снилось, что кто-то там зовет меня: «Мой единственный…» Я вьплянул было в форточку, да слишком уж сильный дождь.


* * *

У нее глаза, в глазах ручьи, всем бы хороши, да вот ничьи, у нее глаза, в глазах лучи – светят, да так ярко – хоть кричи, а она смеется – как поет, только повернется – все ее, будто все немы от этих глаз, только были мы – не стало нас. Кругом закружилась голова, а она ушла жива, жива.

Закатилась темень под ребро, будто бы на темя – топором, будто бы метели серебром, будто бы на теле, как пером: «Не грусти, не бойся, не тревожь, небо голубое, ты живешь, если не умеешь – не живи, до свиданья, чао, се ля ви».

Время утекло, завял цветок, можно под стеклом сушить итог, памятный сюжет сложить в альбом и сидеть, стучать о стенку лбом. Натяну пальто, надену шарф, выйду на прогулку не спеша. Тереблю Садовое кольцо, только вдруг – знакомое лицо.

А ведь это мог быть жребий мой, дома муж сидит больной, хромой, холодно и ветрено зимой, а она по льду бредет домой. Доползти до двери, свет зажечь, только ведь она мертва уже.

А вот я больна, стара, пьяна, все брожу по улице одна, все брожу по улице тайком и грожу кому-то кулаком. Все стучу по снегу каблуком, все в грязи рисую молоком – не пойму, с чего бы мне грозить, трудно веселей изобразить. Все же на дворе зима темна, я немолода, зато одна, а зачем порой болит в душе – никому неведомо уже.

Захожу во двор, где нет ветров, спит на темной лавке бомж Петров, знаю сорок лет того бомжа, сорок лет вот так он спит, дрожа. Принесу газету, постелю, может, я тебя, Петров, люблю, и пойду домой еду жевать, ах, зачем же все же я жива…


* * *

 
Не прошу тебя о наградах,
Дай мне только, Господи, сына…
Трудится в саду виноградарь,
Топчется ногами босыми.
 
 
Не духов прошу, не косынок,
Не дуэлей, не состязаний,
Дай мне только, Господи, сына,
Сына с голубыми глазами.
 
 
Солнце опустилось за скалы,
Заалел закат над рекою,
Виноградарь ветви ласкает
Нежной осторожной рукою.
 
 
Не дрожат листки у осины,
Филины по чащам хохочут…
Дай мне только, Господи, сына,
А потом уж делай, что хочешь.
 
 
Глупости болтаю, не слушай,
Не глумись над глупой гусыней,
Пожалей, помилуй. А лучше
Подари мне, Господи, сына.
 

* * *

Был у них январь, было поздно и страшно, приходили волки к ним, под окном выли, младшим братьям сказки рассказывал старший, а быть может, вовсе то не сказки, а были. Подшивал он валенки сестренке беспечной, чтобы разрушшилась, чтоб не заболела, согревал ладони и растапливал печку, и в ладонях пламя и росло, и алело.

А в апреле ветер поднимался над лесом, теребил за крылышки птиц пролетавших, а в апреле братья готовили леску вот они сидят уже и окуней тащат. Вот уже и солнышко за мороз платит, желтой мать-и-мачехою землю покрыло, и сестренка шила все из радуги платья, а быть может, вовсе то не платья, а крылья.

А в июле весело, черника в лукошке, солнечные зайчики в водице озерной, а в июле розы расцвели у окошка, будто бы не розы, а жемчужные зерна. Босиком по травушке, раскинувши руки, а куда бежать-то, слишком много простора, да куда угодно по дороге широкой, только бы вернуться до осени скорой.

В сентябре явился женишок за сестрицей, молодой, кудрявый, длинноусый да стройный, мол, такую девушку найти ухитриться… уведу одну, мол, приведу уже с тройней. Привезу цветов ей и подарков заморских, подарю кобылу, молодую, гнедую, мол, уютно будет, никогда не замерзнет, только ветры теплые в стране нашей дуют.

Что же было делать, окропили слезами, да в дорогу сена положили кобыле… Начал старший сказку, да тут же и замер, только и осталось, что жили, мол, были…


* * *

 
Слишком уж зол ветер, катится мир с откоса,
Маленький и круглый.
Знаешь, я стала ведьмой, я отрастила косы,
Темные, как угли.
 
 
Ты не иди следом, даже луны лучик
Гибнет в глухой чаще.
Знаешь, я стала ведьмой, это куда лучше,
Чем полоскать чашки.
 
 
И не гляди в вечер, с нашими огоньками
Станет любой камнем.
Знаешь, я стала ведьмой с ласковыми руками,
С розовыми щеками.
 
 
Я за тебя в ответе? Хватит уже реветь, мы
Взрослые ведь люди…
Знаешь, я стала ведьмой…
Знаешь, я стала ведьмой. Что же теперь будет?…
 

* * *

 
Тяжело деревьям зимой, снег ломает ветки в лесу,
Где ты, брат возлюбленный мой, я тебя сегодня спасу.
Воздух пахнет смертным вином, падают слова на лету.
Я бы не пошла к тебе, но розы без тебя не цветут.
 
 
– Триста сорок пять воробьев, девяносто волчьих детей,
А кого тоской не убьем, тех закрутим в злую метель…
Что же, раз пришла – проходи, извини уж, нету костра,
Раз уж кличешь братом, поди, может быть, и вправду сестра.
– Сколько я стоптала подошв для тебя, возлюбленный брат,
 
 
Что же ты ко мне не идешь, или ты не очень-то рад?…
Побежим скорее домой, руки покрываются льдом…
Или, брат возлюбленный мой, ты забыл уже, где наш дом?…
– A-b-c-d-e-f-g-h, три-четьтре-пять, шесть и семь,
Что за дом? Какой еще «наш»? Я тебя не знаю совсем,
Ты сиди, сиди, не шуми, у меня хлопот на года…
Вычесть двадцать пять из семи и прибавить девять, тогда…
 
 
– Брат мой, свет мой, боль моя, жизнь, что с тобой случилось, скажи
Сердце выжгла зимняя ночь… Как тебе сумею помочь?…
Брат мой, мою горечь пойми, повернись ко мне хоть на миг…
Я б тебя согрела – но как?… Ты растаешь в теплых руках.
 
 
– А-б-в-г-д-и-е-е… (подпирает щеку плечом)
Мне доступно горе твое, но, прости, а я тут при чем?…
У меня уют и покой, каждый день – покой и уют,
 

 
Все, что захочу, – под рукой, остального мне не дают.
 
 
У меня – куда ни пойти – чистота метет ветерком…
Ты ж пятнала кровью пути, по которым шла босиком,
Только ты не можешь понять, что уже захлопнулась дверь.
Раньше ты искала меня, что ты будешь делать теперь?
 
 
Враг не выдаст, мертвый не съест, и того, что нет, – не лишат.
Lupus homo homini est – это самый выгодный шаг.
Я еще не Каин, но Кай, у меня не брат, ну и что ж?…
Не дрожит в холодных руках ледяной искрящийся нож.
 
 
Двадцать девять, тридцать один, сорок восемь,
семьдесят три, Подходи ко мне, подходи, не смотри назад, не смотри.
Поздно уже что-то менять, я держу судьбу на весу…
И не ты спасаешь меня, я тебя сегодня спасу…
 
 
– Брат мой, моя боль, моя кровь, что ты говоришь мне, очнись,
Хоть на миг глаза приоткрой, хоть рукой ко мне прикоснись…
Вот, вставай, иди ко мне, ну слишком это злая игра…
Брат мой, у кого ты в плену?., брат мой, милый, братик мой, бра…
 

* * *

 
В восьмом классе
Мы начали изучать химию,
Там рассказали, что если что-то нагреть,
Оно плавится и течет каплями,
А потом остывает и становится таким же.
Я спросила у мамы:
«А деревья, когда сгорают,
Тоже должны превращаться в капли,
А потом застывать и становиться такими же?»
«Нет, – ответила мама, – деревья сгорают совсем.
Но это уже органика,
Тебе еще это рано знать».
 
 
С тех пор я не люблю химию.
Зачем мне наука,
В которой деревья сгорают
Насовсем?
 

* * *

 
Я читаю рассказы,
И в них рассказывают обо мне,
О чем я постоянно думаю.
Наверное, их писал очень мудрый человек.
И на титульном листе должна быть его фотография.
Открываю.
Есть.
Но почему там
Такое жестокое, такое измученное,
Такое безысходное лицо?
Закрою скорее, не смотрю.
И вовсе он пишет не обо мне,
С чего вы взяли?
 

2006-2007


* * *

И когда ты будешь плакать, что скоро двадцать, то есть четверть жизни вылетела в трубу, не умеешь ни общаться, ни одеваться, и не знаешь – а куда тебе вдруг деваться, только Богу плакаться на судьбу.

И когда тебя не возьмут ни в друзья, ни в жены, а оставят сувенирчиком на лотке, ускользнут, уйдут из жизни твоей лажовой – а тебя из печки вытащат обожженной и оставят остужаться на холодке.

И когда тебе скажут – хочется, так рискни же, докажи, что тоже тот еще человек, ты решишь, что вроде некуда падать ниже, и вдохнешь поглубже, выберешься из книжек – и тебя ударит мартом по голове.

И вода, и этот воздух горячий, блядский, разжиженье мозга, яблоки в куличе. И друзья, котрые все же смогли добраться, обнимают так дико трогательно, по-братски, утыкаются носом в ямочку на плече.

Ты уже такая уютная – в этих ямках от носов твоих женатых давно мужчин, несмеянка, синеглазая обезьянка, под мостом горит Нева нестерпимо ярко, и звенит трамвай, и сердце твое трещит.

А весна всегда отказывает в цензуре, разворачивает знамена, ломает лед, ветер хлещет по щекам золотым безумьем, на распахнутом ветру, на трехкратном зуме, обниматься на бегу, целоваться влет.

И тогда ты будешь буковками кидаться, как остатками несъеденного борща. Твой роман не пережил никаких редакций, вы вообще такие дружные – обрыдагься, то есть даже разбегаетесь сообща.

Ноль седьмое счастье, двадцать седьмое марта, голубое море, синие паруса. Ты заклеиваешь конверты и лижешь марки, солнце бьется наверху тяжело и марко, и густым желтком стекает по волосам.


* * *

Помнишь, как это – солнце за кромкой леса, серые скалы, родинка у виска. Ветер смеется, прыгает, куролесит, ветер втыкает палки в мои колеса, красит коленки пятнышками песка.

Мне бы замерзнуть, сжаться, а я стекаю и извиняюсь, зная, что я права. Жизнь наконец осознала, кто я такая, жизнь поняла, куда я ее толкаю, и отобрала авторские права.

Помнишь ли эти дни, локотки в зеленке, дергала струны, снашивала колки. Физика на коленке – как на продленке, помнишь, ты называешь меня Аленкой, я огрызаюсь – Алька, и никаких.

Кажется, я жила на проспекте Славы, Мити или Володи, давным-давно. Как я дрожала – только не стать бы старой, как я тебя встречала возле состава, как мы лакали розовое вино.

Помнишь, как в марте мы открывали рамы, тусклые дни соскабливали со стен. Как я теряла зимние килограммы, точная съемка, яркие панорамы, помнишь, как я любила тебя – совсем.

Вот я сижу за стойкой ночного бара, тупо считаю трупики сиграет. Помнишь – а каждый вечер, как после бала, как я со всех страниц себя соскребала и оставляла рядом с тобой гореть.

Помнишь или не помнишь, а было сколько теплых ночей, невыдержанных утрат. Как мы с тобой валились в чужую койку, между симфоний, между дневных осколков и засыпали в позе «сестра и брат».

Как я ждала осеннего ледостава, как я в ночи молилась за наш союз…


 
Господи, кто бы понял, как я устала,
Господи, кто бы понял, как я боюсь.
 

* * *

 
Ты стони над ней, ты плачь по ночам над ней,
или что там еще умеешь – тебе видней,
а меня не слушай, я-то давно на дне,
вот уж сорок дней.
 
 
А она рыжа в кудрях, а она тонка,
а она открывает дверь тебе до звонка,
а он легка в кости и в руках мягка -
и нашла себе дурака.
 
 
Ты в обиду ее не даешь, ты вообще хорош,
ты пуд соли ешь, последний ломаешь грош,
ты ее защищай от бури и от порош,
а меня не трожь.
 
 
Вам-то в рай, вам нынче каждый дворец – сарай,
примеряй ее, придумывай, притирай,
ты в ее огне, в руках у нее сгорай,
а меня – сдирай.
 
 
Ты бросай плащи под ход ее колесниц,
ты пиши ей: «Только без меня не усни», т
ы мотайся по дорогам и падай ниц
от ее ресниц.
 
 
Вырезай меня, под горло, под корешок.
Закрывай на ключ, остатки сложи в мешок,
если был вопрос – то он навсегда решен,
а ответ смешон.
 
 
Ты иди себе, не смотри, как я здесь стою,
Ты, дурак, мою пригрел на груди змею,
думал, я хожу по струнке, всего боюсь,
а вот я смеюсь.
 
 
Так что ты ее люби, кувыркайся с ней,
езди в лес, ходи ботинками по весне,
обнимай ее, прижимайся еще тесней,
а со мной – не смей.
 
 
А она в такие верует чудеса,
пусть она запомнит все твои адреса,
у нее в глазах открытые небеса,
у меня – джинса.
 
 
Только ты ее не пусти, ты сжимай в горсти,
пусть она у тебя не плачет и не грустит,
а когда она устанет тебя пасти -
ты ее прости.
 
 
Пусть она тебя разденет, пусть оголит,
ведь она живет, внутри у нее болит,
пусть она тебя возрадует, окрылив,
 
 
для моих молитв.
 

* * *

А все эти наши проблемы, наши одьппки, наши черные горячие неудачи оттого, что мы хватаем жизнь за лодыжку, и сжимаем ее, и не знаем, что делать дальше. Как почти любимый – вдруг с губой искривленной неожиданно командует: «Марш в постель, мол». А она у нас воробышек, соколенок, голубая девочка с хрупкой нервной системой. Этот как в кино – вонючим дыша попкорном, по бедру ладошкой потною торопливо. А она-то что? Идет за тобой покорно и живет с тобой – бессмысленной, несчастливой. И она смирится, душу смешную вынет и останется красивым бессмертным телом, но когда она наконец-то к тебе привыкнет – ты поймешь, что ты давно ее расхотела.

Нужно нежно ее, так исподволь, ненарочно, отходя, играя, кудри перебирая, распускать ее по ниточке, по шнурочку, взявшись за руки, собирать миражи окраин, и когда ты будешь топать в рубахе мятой и лелять в ушах мотив своего Пьяццолы, она выплеснет в лицо изумрудной мяты и накроет тебя своей радостью леденцовой.

Я не знаю, что избавило от оскомин и куда мой яд до капли последней вылит, у меня весна и мир насквозь преисполнен светлой чувственности, прозрачной струны навылет. От движений резких высыпались все маски, ощущаю себя почти несразимо юной, я вдыхаю запах велосипедной смазки, чуть усталый запах конца июня. Я ребенок, мне теперь глубоко неважно, у кого еще я буду уже не-первой. А вокруг хохочет колко и дышит влажно, так что сердце выгибает дугой гипербол.

И становится немножко даже противно от того, что я была неживей и мельче, и мечтала, что вот встретимся на «Спортивной» и не ты меня, а я тебя не замечу, и прикидываться, что мы совсем незнакомы, и уже всерьез устала, совсем застыла, и когда меня кидало в холодный омут, оттого что кто-то целует тебя в затылок. Только ветер обходит справа, а солнце слева, узнает, шуршит облатками супрастина. Извини меня, я все-таки повзрослела. Поздравляй меня, я, кажется, отпустила.

Это можно объяснить золотым астралом, теплым смехом, снежной пылью под сноубордом, я не знала, что внутри у меня застряло столько бешеных живых степеней свободы. Я не стала старше, просто я стала тоньше, каждой жилкой, каждой нотой к весне причастна, вот идти домой в ночи и орать истошно, бесконечно, страшно, дико орать от счастья.

Мне так нравится держать это все в ладонях, без оваций, синим воздухом упиваться. Мне так нравится сбегать из чужого дома, предрассветным холодом по уши умываться, мне так нравится лететь высоко над миром, белым парусом срываться, как с мыса, с мысли. Оставлять записку: «Ну, с добрым утром, милый. Я люблю тебя. Конечно, в хорошем смысле».


* * *

Вот допустим, ему шесть, ему подарили новенький самокат. Практически взрослый мальчик, талантлив и языкат. Он носится по универмагу, не разворачивая подарочной бумаги, и всех вокруг задевает своим крылом. Пока какая-то тетя с мешками по пять кило не возьмет его за плечи, не повернет лицом и не скажет надрывным голосом с хрипотцой: «Дружок, не путайся под ногами, а то ведь в ушах звенит». Он опускает голову, царапает «извини» и выходит. Его никогда еще не ругали.

Потом он растет, умнеет, изучает устройства чайников и утюгов. Волосы у него темнеют, он ездит в свой Петергоф, он рослый не по годам, и мать за него горда, и у первого из однокласснжов у него пробивается борода. То есть он чувствует, что он не из «низких тех», в восемнадцать поступает в элитаейший Политех и учится лучше всех. Но однажды он приезжает к родителям и застает новорожденную сестренку и сестренкину няню. Она говорит: «Тихо, девочка спит». Он встряхивает нече-санной головой, и уходит, и тяжко сопит, он бродит по городу, луна над ним – огромный теплый софит. Его еще ниоткуда не выгоняли.

В двадцать пять он читает лекции, как большой, его любят везде, куда бы он ни пошел, его дергают, лохматят и теребят, на е-мэйле по сотне писем «люблю тебя», но его шаблон – стандартное черта-с-два, и вообще надоела, кричит, эта ваша Москва, уеду туда, где тепло и рыжее карри. И когда ему пишут про мучения Оль и Кать, он смеется и сообщает: «Мне, мол, не привыкать». Он вообще гордится тем, что не привыкает.

И, допустим, в тридцать он посылает все на, открывает рамы и прыгает из окна – ну потому что девушка не дала, или бабушка умерла, или просто хочет, чтобы про него написали «Такие дела», или просто опять показалось, что он крылат, – вот он прыгает себе, попадает в ад и оказывается в такой невероятно яркой рыже-сиреневой гамме. Все вокруг горят, страдают и говорят, но какой-то черт ворчит: «Погоди еще» и говорит: «Чувак, не путайся под ногами». И пинает коленкой его под зад.


 
Он взлетает вверх, выходит за грань, за кадр.
Опирается о булыжник, устраивается на нем уютно, будто бы на диванчике.
Потом поднимает голову. Над головой закат.
И он почему-то плачет и тычется носом в пыльные одуванчики.
 

* * *

 
Ты рисуй, девочка, небо пошире,
солнышко глазастое желти, не жалея,
дети девяностых стали большими,
тоже выбирают потяжелее.
Ты рисуй, девочка, открытые ставни,
ты рисуй, девочка, горе – не беда,
ты рисуй, девочка, кем ты не станешь,
как ты обрастаешь словом «когда».
 
 
Ты рисуй, девочка, жаркие страны,
голубые елочки, город весной,
оставайся, девочка, юной и странной,
зубиком младенческим под десной.
Ты не бойся девочка, это лото же:
повезло с карточкой – значит, победил,
тяжело мне, девочка, и светло тоже,
так рисуй, девочка, краски разводи.
 
 
Ты рисуй, девочка, золотой остров,
у твоей кисточки нужный нажим,
стали большими дети девяностых,
тоже научились правильно жить.
Ты рисуй, девочка, вязкие кошмары,
ты рисуй, девочка, дымку на морях,
вроде все нормально, а тебе мало,
у твоей мамы седина в кудрях.
 
 
Ты рисуй, девочка, позабудь об этом,
ты рисуй летом Казанский собор,
мама твоя плачет, что ты стала поэтом,
плакала бы лучше, что ты стала собой.
Ты бери, девочка, кальку и ватман,
чтобы размахнуться во всю длину.
Заходи, девочка, заходи в ад мой,
я тебя огнем своим прокляну.
 
 
Мир хороший, девочка, только для взрослых,
он красивый, девочка, хоть и грубит.
Ты старайся, девочка девяностых,
младшая сестренка моих обид,
Ты рыдай, девочка, всем, кто не дожил,
все свои молитвы на листочке спрессуй.
Ты рисуй девочка, ты ведь художник,
ты рисуй девочка, только рисуй.
 
 
Ты играй, Господи, в шахматы и нарды,
ты вози, Господи, на печи Емелю,
не давай мне, Господи, того, что мне надо,
дай мне только, Господи, понять, что имею.
 

* * *

Поднимаясь по лестнице, она решила быть по-настоящему грустной и всегда иметь мешки под глазами…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю